К книге
Зеркала и паутинаЧасть 2 Электричка 8 июля 2002 года. Утро продолжается
67%
Часть 2 Электричка 8 июля 2002 года. Утро продолжается
4

Берусь за накрепко приваренную металлическую петлю, дергаю, но выдвижная дверь не поддается. Надо еще раз, сильнее. Вторая попытка – и дверь, расшатавшись, слегка отъезжает в сторону, но туго и неохотно, словно насмехается надо мной и не желает пускать в вагон. А почему, спрашивается, она должна этого желать? Ну кто я для нее такой? Чужак, случайный запоздалый путник, согласившийся на короткое время постучаться, сделаться тут своим. Инородное тело, непрочное, недолговечное, состоящее из жидкости, мягких тканей, хрящей, хрупких костей и паутины замусоренных сосудов. Да еще вдобавок ни к чему не привинченное, неприваренное и теперь движущееся само по себе по проходу между образцовыми, аккуратно прилаженными друг к другу деревянными скамейками.

Ничего, дверь потерпит. Тем более поезд, стуча колесами, покатился дальше по маршруту, домой возврата нет, и я вполне готов всей душой и всем телом соответствовать здешней застывшей жизни. Руки по-прежнему дрожат от возбуждения, но сейчас я успокоюсь, сделаю еще пару шагов (делаю), сяду у окна (сажусь) и стану неподвижен, как всё, что меня здесь окружает, как все эти деревянные скамейки, полки для багажа, пыльные окна, крючки для одежды и плакаты, предостерегающие пассажиров от опрометчивых поступков. Ставлю под ноги рюкзак, достаю оттуда книгу.

Начинаю читать – там что-то про отъезд и вокзальные прощания, – но тут же отвлекаюсь. Мне вдруг приходит в голову, что в электричку обычно заскакиваешь как в чужеродную мысль. Такое случается, ежели сочиняешь, например, научную статью. Сидишь себе поначалу вполне еще живым человеком, «со свойствами», руки нервно дрожат, зубы стучат, голос не слушается. И тут на́ тебе – старшие коллеги подгоняют теорию. Старую, заезженную, как дорога из Москвы в Петербург, но зато от всей души. Бери, хватай, она теперь твоя. Хватаешь, как велено, и сразу, с первых самых усилий чувствуешь, что всё идет не так, что это не ты ее схватил, а она тебя, притом схватила очень крепко, опутав петлями гипотез, умозаключений, формул, знаков препинания, так что не пошевелиться, и теперь изо всех сил тащит куда-то вперед, навстречу светлой научной мечте. И с каждой новой станцией, с каждой фразой, явившейся в голову помимо твоей воли, ты теряешь какую-то часть живой крови. Ты аннигилируешься, лишаешься свойств, через которые приходили удовольствия, ссыхаешься, как муха в паутине, и в конце пути выпадаешь наружу, к ссылкам, сноскам, примечаниям, списку использованной литературы, выскобленный сверху донизу, совершенно полый, но зато счастливый, как пассажир, успевший на электричку.

В детстве, в самом раннем, я их очень боялся, этих пригородных электричек. Еще я боялся мостов. Мосты, Станислав Георгиевич, поначалу никаких чувств не вызывали. Я просто знал, что они где-то там существуют. В каких-то мультфильмах, на фотографиях, в книжках с картинками и с обязательным советским назиданием про хорошо и плохо. «Утром рано два барана повстречались на мосту», – читала мне бабушка по вечерам, и я понимал, что баловаться на мосту ни в коем случае нельзя, особенно если ты баран. Можно упасть в реку.

Как-то раз, ранней весной бабушка повела меня на прогулку к Неве. Там впервые я и увидел мост. Он лежал прямо посреди реки, неподвижный, серый, как бабушкины волосы. Бабушка всю дорогу уверяла меня, что на мосту есть красивая зеленая решетка и в ней спрятаны древние мифы. Я спросил, что такое мифы, она ответила – сказки, в которых живут настоящие герои. Мы зашли на мост. Было холодно, и дул ледяной ветер. Я представлял, что увижу оживших отважных героев, красноармейцев верхом на красивых лошадях или еще лучше – индейцев с ковбоями. На худой конец ангелов, хотя ангелов на мосту мне, советскому мальчику, видеть совершенно не хотелось. Но на решетке обнаружились странные существа. Фигуры оголенных женщин. Причем оголенными женщинами они оказались только сверху. Снизу вместо ног у них из туловища торчали омерзительные рыбьи плавники. Фигуры, обращенные друг к другу, будто смотрелись в зеркало и сжимали в руках большой обруч. А вокруг них и вокруг обруча петлями извивалась морская трава. В просветах густых завитков далеко внизу я видел темные волны реки, которые шумно закатывались под мост.

– Ну что, дружок? – бабушка погладила меня по голове, как собаку. – Красиво, да? Тебе нравится?

Сзади громыхнуло, я обернулся и увидел, что мимо едет трамвай. Его обогнал вихляющий мотоцикл, выскочивший с громким ревом из-за красной машины. Та в ответ визгливо просигналила. Мост под ногами вдруг дрогнул, заходил ходуном, и мне почудилось, что он прямо сейчас развалится на куски, рухнет в реку, всё перемешает диким ливнем: трамвай, мотоцикл, меня с бабушкой – и утянет на дно. Я глядел то на шумные свинцовые волны, то на уродливые получеловечьи фигуры и боялся сдвинуться с места. Ноги обмякли. Я даже не решался смотреть на них. Думал, там у меня тоже выросли плавники, вроде тех, которые были у голых женщин на решетке. Мозг одеревенел, словно покрылся лаком. Я хотел что-то произнести, но не получилось. Слова застряли в горле, на полпути, и я чувствовал, что наружу их вытолкнуть не смогу. Бабушка что-то меня спросила, я не понял что, сглотнул слово. Она спросила еще раз, громче, потом в третий раз, и я разревелся. Тогда она сердито взяла меня за руку, и мы зашагали обратно, прочь с этого ужасного моста, туда, где стояли высокие каменные дома и где было безопасно.

Дома меня сильно отругали. Сказали, что я маленький трус и что испортил бабушке всё настроение.

Но электричка, Станислав Георгиевич, пугала меня еще больше. Она была гораздо страшнее моста. Память до сих пор оживляет во мне одну и ту же картину. Я стою на платформе и держу маму за руку. Держу как можно крепче, потому что в горле, зажатом воротничком рубашки, набухает ужас – ведь оно уже свистнуло по-разбойничьи где-то рядом и сейчас сюда явится. Чтобы не смотреть, я задираю голову, но наверху тоже нет спасения. Там прямо поперек неба тянутся жирные паучьи нити. Они гудят, сильно трясутся и вот-вот упадут прямо на меня, замотают руки, ноги, шею, так что невозможно будет ни двигаться, ни дышать. А потом явится оно. Прикатит, утащит с платформы и высосет кровь. Всю до последней капли. Или проглотит прямо целиком.

И тут оно действительно прикатывает. Со свистом и грохотом, от которого перед глазами всё переворачивается: платформа, сосны, дачи, серые высокие столбы, люди, велосипеды. Сначала является голова с глазами, носом, бородой и красным знаком посредине. Она почти человечья, но меня не обманешь. Я-то знаю, что, на самом деле, это никакой не человек, а зеленый металлический червь, огромный, раздувшийся, выпрямленный в том злом, подземном царстве, откуда он выполз на белый свет, в царстве, где всё вывернуто наизнанку и перепутано, где вместе склеены червяки, пауки и люди. Я начинаю упираться и плакать, но мама тянет меня за руку к червяку, к отверстию, которое открылось у него сбоку, затаскивает внутрь, и там внутри я уже кричу, что хочу домой и что червяк нас сейчас всех съест.

– Псих! Псих! Поезда испугался! – дразнился Саша, мой троюродный брат. Сашу привозили к нам в Комарово каждое лето. Он был старше меня на два года и поездов не боялся. Все взрослые на нашей даче считали его очень храбрым мальчиком и ставили мне в пример, особенно бабушка. Она однажды сказала, что Саша должен меня учить доброте. Прямо так и выразилась. Саша действительно взялся меня учить доброте и первым делом рассказал обо мне всем соседским детям, рассказал, что я псих и боюсь электричек. Теперь каждый раз, когда я выходил на улицу поиграть, мне кричали:

– Псих! Смотрите, псих вышел! Псих и не лечится! Псих боится поезда!

И прогоняли.

– Вас приветствует транспортная торговля!

В дальней части вагона, в проходе стоит грузная женщина в голубом полинялом плаще. На голове – серый седой беспорядок. Лицо усталое, помятое возрастом и немного встревоженное.

– Сегодня вашему вниманию предлагается комплект из пяти батареек и бактерицидный лейкопластырь! – она улыбается через силу и старается говорить очень громко.

Началось… Спокойно посидеть не дадут.

Мужчина, сидящий напротив меня с толстым цветастым журналом на коленях, вдруг поворачивает голову и бешеным гортанным криком взрывается, как шаманский бубен:

– Дерьмо твои батарейки! Слышь! И пластырь твой – тоже дерьмо! Иди давай отсюда!

Я вздрагиваю и несколько мгновений сижу парализованный внезапным страхом, будто укушенный ядовитым пауком. Зачем так орать? Но мужчина тут же успокаивается и поворачивается обратно. Встретив мой удивленный взгляд, поясняет извиняющимся тоном:

– Эти ее батарейки ни хера не работают.

Слегка выпятив нижнюю губу, я понимающе киваю. Мужчина, видимо удовлетворившись моей реакцией, снова принимается за чтение. Женщина с батарейками в руке ковыляет по проходу, с трудом переставляя короткие медвежьи ноги. Поравнявшись с мужчиной, глухо бросает, будто коротко ударяет в бубен:

– Псих! Лечиться тебе надо, засранец!

Тот никак не реагирует и даже не поднимает взъерошенной головы. С невозмутимым видом лезет в правый карман грязной ветровки, выковыривает оттуда обгрызенный карандаш. Всё, его гражданский долг полностью исполнен. Теперь – кроссворд. Молодой человек, сидящий от нас наискосок в обнимку с девушкой, небрежным жестом подзывает женщину к себе. Она наклоняется к нему, протягивает запечатанные батарейки. Молодой человек, не отрываясь от девушки, берет их, насмешливо вертит в руке, потом возвращает обратно – не надо.

Женщина ковыляет дальше. И когда она исчезает за раздвижными дверями, жалость, проснувшаяся было во мне, уходит и сменяется злорадным чувством: ее, которая здесь постоянно, сюда не взяли, зато меня в вагоне приняли как своего. Я наконец сделался видимым и, стало быть, отмстил этому царству равнодушия, всем этим раздвижным дверям, оранжевым скамейкам, полкам для багажа, пыльным окнам, крючкам для одежды и даже плакатам, запрещающим пассажирам высовываться наружу и выбрасывать в окна мусор.

Брату, Станислав Георгиевич, я, кстати, отомстил. Вышло это совершенно случайно. Соседские дети, те самые, которые называли меня психом и прогоняли, часто звонили к нам на дачу и просили позвать к телефону Сашу. Трубку обычно брала моя бабушка. Некоторые из них были хорошо воспитаны и вежливо осведомлялись:

– Это дача Саши?

Бабушка в таких случаях отвечала с ядовитым ехидством:

– Нет, дружок, это не дача Саши. Запомни, пожалуйста. Это дача академика… – тут она называла фамилию деда. – А Саша здесь просто живет.

Бабушка выросла в крикливой Одессе, где-то между Дерибасовской и Привозом, а Одесса хорошо знает цвета, но совершенно не различает оттенков.

Мне подходить к телефону категорически запрещалось. Особенно после того случая с «медицинским». Я однажды снял без спросу трубку и, выслушав, что мне сказали, громко доложил подскочившей бабушке:

– Тебе звонит из Москвы медицинский!

Оказалось, что бабушке звонил из Москвы Мелетинский, Елеазар Моисеевич, известный уважаемый ученый. Бабушка долго извинялась перед «медицинским», а меня потом отчитала и строго-настрого запретила подходить к телефону.

Но в тот раз ее рядом не оказалось, и вообще никого рядом не оказалось, поэтому я сам снял трубку. Детский голос позвал к телефону Сашу. Брат был в саду, качался на качелях и мог, наверное, подойти, но я зачем-то назло соврал:

– Саша сейчас не может с вами разговаривать. Он сидит в туалете.

В ответ засмеялись, и в телефоне послышались короткие гудки. Я тоже засмеялся и повесил трубку. После этого случая брата стали дразнить «засранцем». Теперь уже обзывали не меня одного, а нас обоих. Если мы выходили погулять, то на нас показывали пальцами и кричали:

– Смотрите, псих вышел! И с ним – засранец! Псих и засранец!

Люди в вагоне кажутся неприметными и выцветшими. Да и не люди это вовсе – в правилах пользования железнодорожным транспортом они значатся «пассажирами». Может быть, где-то там, на платформе, они и были полноценными людьми, но теперь это функции, обобщенные знаки, алгебраические переменные в железнодорожном уравнении. В лучшем случае персонажи карточной колоды: семерки, восьмерки, девятки, десятки. Наверное, если повнимательнее присмотреться, среди них попадутся валеты и дамы. Но тузов и королей тут нет точно. Тузы и короли сейчас за окном – катят по шоссе на дорогих автомобилях.

Вон через два ряда, впереди спит, привалившись виском к стеклу, человеческое изделие женского пола. Лица не разобрать, да и не надо, зато на нем отчетливо видны некрасивые черные ноздри, две ассиметрично посаженные вентиляционные дырки. Рядом примостился костлявый парень. Он держит в руках телефон и, скорчившись над ним в позе эмбриона, слегка раскачивается взад-вперед, как буёк на волнах. Уши законопачены белыми наушниками, из которых доносится монотонное пение, напоминающее мычание коровы.

Взъерошенный мужчина напротив, тот, что оказался противником транспортной торговли, сейчас с безучастным видом разгадывает кроссворд. Он изредка поглядывает в мою сторону. Лицо землистого цвета, испитое. Между ног, обутых в неряшливые ботинки, стоит пакет, тоже неряшливый, из которого он время от времени питается чипсами. Я, наверное, кажусь ему безобидным очкастым дурачком.

Слева ведут вялый разговор трое мужиков в рабочих спецовках. Вернее, говорит один, седой, тот, что постарше двух остальных. Он им втолковывает, как нужно лечиться, если тебя вдруг укусил тарантул. Позади меня, наискосок – пара молодых людей. Мне их сейчас хорошо видно – я сижу вполоборота, а когда отвернусь, они исчезнут, доказав тем самым, что люди создаются нашими взглядами и мыслями. Молодые люди тесно прижались друг к другу и сейчас о чем-то шепчутся. У парня – обобщенные черты лица, раз и навсегда застывшие в самодовольной ухмылке. А девушка внешне напоминает Олю. Такой же мягкий подбородок, такие же большие глаза и пушистые ресницы. Только накрашена очень уж вульгарно. Сейчас эта Оля номер два повернула к парню лицо, и оно выражает вожделение, впрочем слишком театральное, чтобы в него можно было поверить: взгляд прищурен, рот полуоткрыт, словно жаждет поцелуя. Я чувствую легкий укол зависти и отворачиваюсь: ни одна женщина на меня так не смотрела. Даже Оля.

– Мужики, может, в карты? – громко предлагает седой двум парням.

– Витя, блин, ну выходить же скоро… – жалуется один с детским лицом.

– Ничего, успеем! – седой резко встает. – Нужен стол!

Он тянется к полке, берет чемодан за ручку, расшатывает его и стаскивает вниз. Физиономии парней оживляются. Взъерошенный мужик напротив меня на мгновение поворачивается в их сторону, одобрительно кивает и лезет рукой в мешок за очередной порцией чипсов.

– Будешь? – спрашивает он меня.

Отрицательно мотаю головой и отворачиваюсь к окну. Платформа давно уже уплыла. Мелькают разноцветными пятнами дома, огороды, стройные сосны, блеклые кустарники, проворные автомобили на привокзальной дороге. Будто кто-то по ту сторону стекла быстро тасует колоду. Бабахнув, пролетает встречная электричка, на мгновение заслонив картину. Когда пейзаж за окном открывается снова, мой взгляд зачем-то выхватывает здоровенную березу, но тут же ее отпускает, потом цепляется за высокую башенку старой финской дачи, прилетевшую из детского воспоминания, но она тоже теряется, уступая место стелющейся в окне плотной зелени финского леса.

– Уважаемые пассажиры! – в проходе появляется очередной представитель транспортной торговли, на сей раз мужчина средних лет, в сером пиджаке. – Позвольте отнять у вас несколько минут!

– Ни хрена не позволим, – вполголоса реагирует взъерошенный сосед. Он комкает свой полиэтиленовый пакет и сует его в карман ветровки.

– Вашему вниманию, – громко произносит торговец и поднимает над головой красный светящийся кубик, – предлагается детская игрушка-фонарик! Такие игрушки в магазинах стоят…

– Дерьмо твоя игрушка! – кричит ему через весь вагон взъерошенный. Его лицо светится счастьем младенца или дикаря, колотящего в барабан. – Дерьмо! Где ты тут детей увидел, баран?!

– Это ведь у меня из детства, да?

– Что у вас из детства? – осторожно переспросил Станислав Георгиевич и посмотрел как будто бы сквозь меня. Потом слегка сдвинул брови, между которыми тут же образовалась насмешливая складка.

– Ну, – я поправил очки на носу. Они почему-то все время сползали, и лицо Станислава Георгиевича расплывалось. – Страхи эти, боязни. Индивидуальности ведь создаются мыслями других людей, так? А потом человек всю жизнь живет в этих чужих мыслях, как в паутине.

В тесном, запертом на ключ кабинете воцарилась тишина. Слышно было, как на стене стучат большие круглые часы, похожие на бубен.

– Мыслями других людей? – он отодвинулся от стола, на котором лежали тощие стопки бумаг, дернул холеной щекой, нагнулся и вытянул снизу ящик. – Это кто же так сказал?

– Марсель Пруст, – произнес я с вызовом.

– Понятно, – он выложил на стол бланк рецепта, задвинул ящик обратно и выпрямился на стуле.

– В самом первом томе, – пояснил я. – Где Пруст про свою бабушку рассказывает.

Станислав Георгиевич никак не отреагировал. Приподнял стопку бумаг, вернул обратно, приподнял другую. На его лице мелькнула озабоченность.

– Что-то я ручки своей не вижу.

– Вот она, ваша ручка, – я кивнул в сторону пластикового стакана у него на столе. Оттуда вверх тормашками торчали канцелярские предметы, как лапы огромного жука, перевернутого на спину. Станислав Георгиевич не обратил внимания на мои слова и продолжил поиски. Наконец ручка нашлась. Станислав Георгиевич деловито щелкнул ею, склонился над столом и принялся заполнять бланк. Пока он этим занимался, время тянулось невозможно долго. Я разглядывал огромные черные стрелки на часах, похожие на кости скелета. Та, что потоньше, двигалась по кругу с глухим хрустом. При этом рывками, нервно, как будто через силу, то замирая, то резко дергаясь вперед.

– Пруст, значит? – снова заговорил Станислав Георгиевич, не отрываясь от своего занятия. Видимо, он все-таки решил вернуться к нашей беседе и забросить очередную петлю. Я не счел нужным повторять и только коротко кивнул.

– Не вы сами? – уточнил он. – Вам, значит, понадобился Пруст?

Было непонятно, куда он клонит, и я заторопился:

– Ну, мы же филологи, понимаете? И мы не просто сочиняем, а обязательно опираемся на какой-нибудь текст. Пристраиваемся к нему, как вагоны к паровозу.

Я почему-то почувствовал облегчение и заговорил увереннее:

– Кстати, Станислав Георгиевич, вот Пруст всё выводил из детства, все свои взрослые состояния. Может, и мне тоже…

Он закончил с рецептом и отложил ручку в сторону. Поднял на меня безразличный взгляд:

– Что – тоже?

– Ну, вот с детством поработать.

– С чем, дорогой мой, вы собрались работать?

– Я же сказал…

– С этими вашими транспортными воспоминаниями? – он побарабанил пальцами по столу и удрученно покачал головой. – Нет, мой дорогой, так не пойдет.

– Но почему?

– Почему? – он снова полез в ящик и достал оттуда канцелярскую печать. – Да потому, что вы уже их проехали, дорогой мой, эти ваши остановки. Неужели не понимаете? И прибыли совсем на другую станцию. Если уж вы собрались работать, как сами говорите, то надо работать по-честному…

– То есть?

– То есть. Ну, скажем так, не с тем, что было, и не с тем, что будет. А с тем, что здесь и сейчас. Не с вашими воспоминаниями, а с вашим отношением к ним из настоящего. С тем, как именно вы это вспоминаете.

Станислав Георгиевич поднес печать ко рту, подышал на нее, крепко приложил к бланку. Отнял руку, полюбовался сделанным и продолжил:

– Содержание тут несущественно. Уж извините, дорогой мой. Ну что там такого? Ну мост, ну поезд. Можно еще, к примеру, самолет приплести. Или пароход какой-нибудь. Например, пароход «Надежда Константиновна». Плавали на таком? На Валаам, к святым местам, где монахи и туристы? А? – Станислав Георгиевич сделал паузу. – Так чего ж не вспомнили? Многие, знаете ли, тоже боятся.

Он отложил печать в сторону и взглянул на стенные часы. Потом аккуратно опустил на стол ладони, уперся ими и слегка качнулся всем телом. На его лице заплясала улыбка.

– Эти ваши, так сказать, мемуары… Даже не знаю… Ничего в них по моей части криминального нет. Обычный человеческий страх, когда не контролируешь ситуацию. Когда ты не сам по себе, а от кого-то там зависишь. Только форма, так сказать, изложения, уж извините, говорит совершенно об обратном.

– О чем же?

– О том, что вам всё это очень даже нравится. Форма, дорогой мой, всегда содержательнее содержания.

За окном глухо тявкнула собака. Тут же в ответ раздалось недружное хлопанье, и я увидел, как в небо беспорядочно взметнулась стая голубей.

– Что мне нравится?

– Что нет никакой ответственности, что можно всё на свете списать на детство с мостом и электричками, на соседских детей, на какого-то там Пруста с бабушкой. Вот этим-то вы, дорогой мой, и занимаетесь – всю ответственность перекладываете на других. И притом – с огромным удовольствием.

Станислав Георгиевич отнял ладонь от стола и осторожно подтолкнул кончиками пальцев рецепт.

– Так что самое простое для вас – принимать препарат, который я выписал. Прямо сейчас отправляйтесь в аптеку и покупайте, дорогой мой, эти таблетки. Не тяните. Иначе будет обострение, и вы снова ко мне прибежите. Я ведь вам уже их один раз выписывал, не так ли? Чего же вы их бросили? Запишите адрес…

Я записал адрес и пообещал, что прямо сейчас поеду за таблетками, но слова не сдержал. Целых два месяца ждал чего-то. Оля говорила, не торопись, попробуй взять себя в руки, и оно само пройдет. Но взять себя в руки никак не получалось. «Оно» не проходило. Сидело во мне и стягивало внутри все нервы. Вдобавок той весной у меня прибавилось много забот. Откуда-то свалился издательский проект, которым пришлось заниматься целый месяц, потом была статья, за ней – доклад на конференции. Следом началась утомительная сессия с экзаменами, нервными студентами, зачетками и ведомостями. Я вставал по утрам весь расшатанный, раздраженный, разбуженный раньше времени навязчивыми мыслями: меня нагло заарканили, друзей нет, есть одни враги, и эти враги только и думают о том, чтобы меня посильнее связать по рукам и ногам.

– Какие враги? – говорила Оля. – Нет у тебя лично никаких врагов. Мир не враждебен и не дружелюбен, пойми ты это! Ему просто пофиг на тебя.

Ее слова меня не убеждали. Наконец сессия закончилась, и наступил первый день каникул. В то утро я подумал: всё, слава богу, учебный год проехал мимо, теперь отдохну, чужое во мне заглохнет, успокоится. И тут вдруг в середине дня позвонил Никита Виссарионович, наш проректор. Надо посидеть в приемной комиссии, сказал он. Выручай, голубчик, кроме тебя больше некому.

Я зачем-то согласился. Но потом, уже через час, когда мы с Олей обедали, вдруг ни с того ни с сего стал ныть, что меня все достали и мне срочно нужны таблетки, иначе я повешусь. Оля махнула рукой:

– Ладно, раз так – поезжай. Купи себе таблеток.

И еще добавила, чтобы я нигде не задерживался – вечером мы приглашены на день рождения к Обухову. Про день рождения Обухова я помнил. Даже успел купить подарок – DVD с фильмами Кулиджанова и бутылку коньяка. Быстро оделся и поехал в аптеку на Марата, которую мне посоветовал Станислав Георгиевич. В метро всю дорогу думал: слава богу, сейчас куплю таблетки, закинусь, и меня сразу отпустит.

В аптеке было душно. Кондиционер не работал. Пахло лекарствами и несвежей одеждой. Очередь, состоявшая из полумертвых стариков и старух, скорбно, как кладбищенская процессия, двигалась к одному-единственному окошку. Пожилая аптекарша с пергаментным лицом еле шевелилась. Покупатели тоже не торопились и как будто назло тянули время. По нескольку раз что-то уточняли, переспрашивали, путались в словах, просили принести то одно снадобье, то другое. Я стоял, разглядывал витаминные упаковки на витрине, седые неряшливые загривки, беспорядочно торчащие перед моим носом, слушал монотонное старческое бормотанье и от всего этого бесился.

Наконец, мои мучения были вознаграждены – я оказался возле заветного окошка с кассой и сунул туда рецепт. Прямо под самый нос аптекарше:

– Мне «Каликсту», пожалуйста. Две упаковки.

Аптекарша безо всякого выражения на лице взяла мою бумажку, сдвинула на носу очки немного вниз и начала молча читать, беззвучно шевеля бледными губами, будто творя отходную молитву. Потом поднялась, шумно отодвинула стул и, уставившись в рецепт, куда-то с ним заковыляла. Я почти возликовал – вот она, вожделенная цель! Сейчас прибудут спасительные таблетки, я их проглочу, и наступит долгожданная свобода. Ободренный этой приятной мыслью, я почувствовал, что уже становится немного легче, что меня уже отпустило, полез в рюкзак за кошельком, и тут меня сзади негромко окликнули:

– Молодой человек, это ваш рецепт?

Обернулся и увидел рядом даму средних лет, похожую на манекен. К ее белому халату был прикреплен бейджик, на котором крупными буквами значилось: «СОФРОНИЦКАЯ ЕВГЕНИЯ». В руке Софроницкая Евгения держала рецепт, выписанный Станиславом Георгиевичем.

– Его, его, – подтвердила появившаяся в окошке аптекарша и бесцеремонно ткнула в мою сторону пальцем.

Я замер, предчувствуя недоброе.

– Видите ли, – Софроницкая Евгения сделала шаг, встала ближе ко мне и поправила выбеленную челку. – Этот рецепт просрочен. Тут, смотрите внимательнее, стоит дата…

– Что значит «просрочен»?!! – вырвалось у меня. Внутренности вдруг сдавило ледяным страхом, и накатила паника. – Мне его выписали всего два месяца назад!

– Видите ли, – Софроницкая Евгения потопталась на месте. – Простите, как ваше имя-отчество?

– Жупиков, Василий Михайлович… – сказал я чужим, замороженным голосом.

– Видите ли, Василий Михайлович, – снова начала она с фальшивым сочувствием, – у нас по этим препаратам только что вышли новые правила. Слышите меня? Эти лекарства отпускаются лишь в течение одного месяца. А у вас…

– Как?..

– Но мы…

– Что – вы?! – я вдруг ожил и с бешенством тряхнул раскрытый рюкзак. – Вы хоть понимаете, для чего мне нужны эти препараты?!

В этот самый момент я понял, что остался один на белом свете, что мне никто не поможет, что меня, как червяка, хотят насадить на рыболовный крючок, хотят заставить мучиться отчаянием, извиваться, извиняться.

– Понимаю, очень хорошо понимаю, – доброжелательно кивнула Софроницкая Евгения. – Поэтому сама к вам сюда и вышла.

– Евгения Викторовна у нас начальник отдела, – скрипнула из-за окошка аптекарша.

Эта новость почему-то окончательно вывела меня из себя. В руках проснулась ярость, и они сами, не спрося моего согласия, швырнули рюкзак на пол:

– Что вообще за хрень тут у вас происходит?! Я что – кого-то тут обманываю?! Я что, по-вашему, торчок какой-нибудь, да?!

На секунду мне показалось, что я взмыл куда-то под потолок и оттуда за собой наблюдаю. Картина была так себе.

– Успокойтесь, пожалуйста… – Софроницкая Евгения осторожно прикоснулась к моему плечу рукой, в которой держала рецепт. – Препарат мы вам, конечно, выдадим. Успокойтесь… Но только одну упаковку, а рецепт заберем – так положено. Вам нужно будет потом…

– Что значит – заберете?!

– …съездить к вашему лечащему врачу, чтобы он вам выписал новый, – договорила свою мысль Софроницкая Евгения. – Согласны?

Ее спокойный, ровный голос понемногу возвращал меня в собственное тело и в собственные мысли. Стало легче, и ледяная хватка внутри ослабла. Я подобрал с пола рюкзак, попытался его застегнуть резким движением, но ничего не получилось. Молния, как назло, заела. Рюкзак нагло улыбался, насмехался надо мной, как и всё вокруг. Нужно было ответить этому всему ровно тем же, и я иронически поинтересовался:

– А что, уважаемая Софроницкая Евгения, у меня есть опция не согласиться и осуществить, так сказать, свободный выбор?

– Нет, – она холодно улыбнулась, – такой опции, как вы изволили выразиться, у вас нет.

– Тогда какого черта спрашиваете?

Молния, которую я тянул изо всех сил, стала наконец поддаваться. Софроницкая Евгения внимательно следила за моими движениями.

– Василий Михайлович, – она встряхнула рецептом. – Поймите же, у нас инструкции. Мы же вас понимаем.

– Знаете что? – я махнул рукой. – Идите к себе в кабинет и там понимайте.

Застегнул рюкзак, опустил на пол. Она сделала вид, что не расслышала. Протянула мимо меня рецепт аптекарше:

– Ольга Павловна, пробейте, пожалуйста, молодому человеку одну упаковку. Рецепт остается у нас.

– Ольга Павловна! – я повернулся к окошку. – Принесите еще презервативов, три пачки. Или мне их тоже – только одну положено?

Голос был по-прежнему чужим, но я специально говорил громко, театрально, чтобы все вокруг слышали.

Ольга Павловна тяжело поднялась со стула и смерила меня презрительным взглядом:

– Будь моя воля, я бы их вам вообще не продавала.

В ответ я зло рассмеялся:

– Хотите, чтобы у нас в стране психов прибавилось?

Через две минуты я уже шел по Кузнечному, и ко мне постепенно возвращалось прежнее воодушевленное настроение. Я чувствовал, что жизнь понемногу налаживается. И, подходя к рынку, даже вспомнил историю про русского эмигранта Бориса Вильде. Когда Вильде очередной раз нелегально переходил русско-эстонскую границу, его задержали чекисты. В протоколе задержания было указано, что «гражданин Вильде» имел с собой комплект сменного белья, электрический фонарик, раскладной нож и некий предмет, существо которого чекисты определили как «резервуар предохранительный, для половых органов».

На рынок решил не заходить. Обухов пригласил нас к шести часам, и опаздывать не хотелось.

Кажется, я не опаздываю. Скоро Солнечное, потом Белоостров, река Сестра и наша бывшая государственная граница. Я уже почти освоился в поезде и успокоился, будто вовремя принял таблетки. А я действительно принял их вчера вовремя, точно по расписанию. И поезд движется тоже – точно по расписанию. В мутном стекле неподвижно торчит мое размытое отражение, и по нему стремительно проносятся картинки, знакомые с детства. Сверху, там, где глаза тревожно глядят сквозь очки, равномерно взлетают и опускаются провода, закрепленные между серыми мелькающими столбами. Тощую гусиную шею перерезают металлические рельсы и колея между ними. Посредине, где костлявый нос и рот, сейчас болото с редкими островками кустарников, а за ним плотной зеленой стеной проезжает лес.

В противоположном окне, возле которого сидят игроки в карты, тянется ровная лента шоссе. Головы игроков немного заслоняют ее, но я все равно сквозь просвет вижу, как по шоссе едет фура и ей в хвост пристроились разноцветные машинки. Уже в следующем окне одна из них обгоняет фуру и, обогнав, тотчас же улепетывает вперед. Вон откуда-то сбоку выскочил мотоцикл, попетлял между машинами, скрылся за фурой, снова вынырнул, поддал газу и понесся дальше.

Ко всему, что сейчас за окном, я уже давно привык и теперь понял, что привык даже к своим попутчикам: к картежникам, к спящей тетке с двумя дырками на физиономии, к парню-эмбриону в наушниках, к паре позади меня, которая целуется с неприличными звуками, и к взъерошенному соседу напротив.

У каждого – свое место, свое предназначение, и мне в этом спектакле тоже нужно найти себе роль, назначить собственный чин. Ведь очень скоро, если всё пойдет как надо, всемогущий Зуев определит меня к общему прогрессивному делу.

Открываю книгу. Вот моя роль, вот мой чин – ловить чужое слово, порхающее трепетной бабочкой, нежно пеленать, как младенца, чтобы потом высосать из него всю кровь, пока оно не окоченеет. Начинаю читать. Строчки с печатными буквами сперва с непривычки скачут перед глазами, затем успокаиваются, отворяются, как раздвижные двери, и предъявляют сонную жизнь вагона второго класса. Вроде той, которая меня сейчас окружает. Было бы очень забавно. Человек едет в поезде и читает книгу про то, как человек едет в поезде и читает книгу. Форма содержательнее содержания. Хотя нет, тот, который в моей книге, как раз ничего не читает. Слишком глуп или же, напротив, слишком умен. Он распаковывает припасенный бутерброд, близоруко щурится на белые шелковые чулки холодной красавицы, а потом, насытившись бутербродом, безмятежно засыпает. В тексте вокруг его полумертвых ног – всё розовое в нежных складках. Или – нежное в розовых складках. Не разобрать. Автор наблюдает за героем, как врач; наблюдает за пассажирами вокруг героя, наблюдает зачем-то сам за собой, стуча при этом, как дятел, согласными и откликаясь в ответ долгими паровозными гласными, за окном – аккуратные немецкие поля, а впереди млеет в серой дымке столичный город, обещая карьеру, любовь и карточные трюки.

– Валет?! – раздается сбоку хриплый голос. – Вот, значит, как? А мы его – бабочкой!

Поворачиваю голову и вижу, как один из игроков поднимает двумя пальцами карту, не спеша, как в замедленной съемке (я даже успеваю заметить, что это червовая дама), и ловко шлепает ею. Двое парней напротив заливисто смеются.

– Бито! – резюмирует тот, что слева, и переворачивает карты.

Тетка с некрасивыми дырками выпрямляется, встряхивается, случайно задевает локтем парня-эмбриона, извиняется. Тот никак не реагирует и продолжает раскачиваться на своем месте.

– Валя, – раздается сзади нежный голос, – ты такой вообще классный.

Это говорит за моей спиной девушка. Валя-валет. Интересное совпадение. Раздается неприличный звук поцелуя. Интересно, это он ее поцеловал в знак благодарности или она его? Сосед с журналом вскидывает голову. Видимо, он почувствовал общее оживление. На испитом лице легкое недоумение.

– Чё, уже к Солнечному подъезжаем?

Я коротко киваю.

– Ладно, – он щелкает языком. – Сейчас торговля опять заявится. Бараны, блин. Жертвы капитализма. Я их гоняю.

– Да уж знаем, – говорю.

Сосед, видимо подбодренный моими словами, откладывает на скамейку карандаш и зачем-то начинает энергично листать журнал. Вдруг останавливается и застывает.

– О! Смотри! – он восхищенно стучит пальцами по странице. – Объявления о знакомствах. Хочешь, почитаю?

Я киваю и закрываю книгу, даже не заложив палец на нужной странице. Что толку читать про чужое сонное туловище в нежных и розовых складках, про эту дурацкую карточную историю? Понятно ведь, чем всё закончится. Ровно ничем. Дама и валет, даже если вместе, никогда не побьют короля.

– Слушай! – мужик энергично встряхивает журнал. – Дама средних лет, полного телосложения, ищет романтики. Парни!

Карточные игроки, к которым он обращается, как по команде поворачивают головы в нашу сторону.

– Я вон читаю. Баба, говорю, средних лет, полноватого телосложения, ищет романтики, – повторяет он. – Ишь ты… Романтики, сука, ищет. Перевожу на нормальный язык! Жирная дура ищет приключений на свою толстую задницу.

Парни откладывают карты и начинают тряско гоготать. Я тоже зачем-то гогочу вместе с ними.

– Так, – мужик, явно ободренный нашим смехом, ловким птичьим движением переворачивает страницу, – читаем дальше. Так, тут неинтересно. О, нашел! Интеллигентный мужчина за пятьдесят ищет волевую и решительную женщину для интимных встреч. Блин, интеллигентный мужчина за пятьдесят! Перевожу! Старый выпердок ищет стерву, чтобы она его хлестала плеткой!

Мы снова смеемся, теперь уже расслабленно.

– Валя! – неожиданно вскрикивает у меня за спиной девушка, похожая на Олю. Она обращается к своему парню. – Это ужас какой-то! Давай пересядем.

Боковым зрением я вижу, как она высвобождается из-под его руки.

– Да ладно, смешно же! – ухмыляется Валя.

– Смешно же! – недоуменно вторит ему мужик с журналом.

Оля номер два нетерпеливо встает, поправляет длинные волосы. Ее лицо непроницаемо, в больших подкрашенных глазах – ледяной холод и пустота. Я замечаю, что у нее, у этой Оли номер два, неплохая фигура. И одета со вкусом. Голубые джинсы. Белый тонкий свитер, плотно обтягивающий красивую талию. Уходит в конец вагона, эффектно покачивая бедрами. Валя-валет, немного помедлив, нехотя поднимается, стаскивает спортивную сумку с багажной полки и плетется вслед за ней. Из-за их спин тотчас же выныривает проворная контролерша.

– Готовим проездные документы! Пенсионные свидетельства предъявляем в раскрытом виде!

Мы дружно достаем билеты. Контролерша поочередно нас обходит, быстро проверяет билеты, задержавшись чуть дольше возле карточной троицы. Ее приход как будто подводит черту под общим весельем. Все замолкают и замыкаются. Игроки обращаются к картам, а взъерошенный мужчина берет карандаш и принимается за кроссворд. Я снова открываю книгу, хотя читать мне сейчас совершенно не хочется. Странно. Никогда бы не подумал, что эта девушка, Оля номер два, может так кричать. Надо теперь подумать, как вернуть Олю номер один. Ладно, черт с ней, это всё сейчас неважно. Потом как-нибудь. Сейчас нужно думать о другом, о том, как заарканить Зуева. И его американцев.

– Я не знала, что ты можешь так кричать… – тихо произнесла Оля.

После аптеки я никуда заходить не стал. Мы ведь собирались к Обухову – Оля сказала, он нас ждет к шести, так что покупай таблетки и сразу двигай домой. Ну вот я и двинул сразу домой, как она велела. Когда зашел в нашу парадную, сверил время: была четверть шестого. Еще подумал: очень хорошо, значит, успеваем. Оля, наверное, такси уже вызвала.

Отпер дверь и услышал ее голос, доносившийся из глубины квартиры. Скинул в коридоре кроссовки, заглянул в комнату. Оля сидела на неприбранной постели, поджав ноги, и разговаривала по телефону. Она была совершенно голая и как будто без ног, белый красивый обрубок античной статуи. Увидела меня, смутилась, поспешно сказала в трубку «пока, дорогой» – слишком уж поспешно, отметил я про себя, – бросила телефон на постель и накинула халат. Я спросил, кто звонил, – она спустила ноги на пол, сунула их в тапки, поднялась и объявила, что идет в душ.

Про такси я даже спрашивать не стал. Меня это всё ужасно взбесило, ее тон, ее голые посиделки на кровати, это ее «пока, дорогой». Оля ушла в ванную, а я устроился в кресле, подобрал пульт и включил телевизор. Решил успокоиться. Там показывали рекламу мужских носков фирмы «Уют». «Вы их достойны!» – сообщила с приторной улыбкой белогривая девица. Переключил канал и снова попал на рекламу. Теперь это были японские батарейки. Японские батарейки, объявили с экрана, работают долго. Очень долго. Охренеть как долго. Дольше всего, что живет на белом свете.

Я еще раз нажал пульт, потом еще раз – по всем каналам была одна реклама и больше ничего. Бешенство, проснувшееся во мне, никуда не уходило. Напротив, оно забралось в живот и оттуда разлетелось по всему организму. Сдерживаться было всё труднее. Но я старался. Еще подумал с отчаянием: странно всё это, полчаса назад принял таблетки, а они совершенно не действуют. Выключил телевизор, поднялся, прошелся взад-вперед по комнате, чтобы как-то успокоиться. Но успокоиться не получалось. То, что заползло в меня утром, шевелилось внутри и никак не унималось.

Решил – застелю постель. Вдруг поможет? Бросил подушки на кресло, потащил на себя одеяло. И тут на кровати увидел Олин телефон. Я почувствовал сильный укол ревности и понял, что прямо сейчас, сию секунду обязан выяснить, кто ей звонил. Взял телефон, поднес к глазам.

Но выяснить ничего не удалось. На дисплее высветился неизвестный номер – ни фамилии, ни имени, ничего. Просто цифры. Длинный ряд безымянных, неопознаваемых знаков. Из ванной, где сейчас мылась Оля, доносился монотонный звук льющейся воды. У меня перехватило дыхание. Одурачила! При этом особо даже не задумываясь. А я тут вышел дурак-дураком. Вроде умный-умный, а на самом деле – дурак. «Пока, дорогой». Сучка! В бешенстве швырнул телефон на кресло и продолжил застилать кровать – лишь бы только что-то делать.

Прошло, наверное, минуть десять. Я уже успел закончить с нашей кроватью и стал раздраженно думать, чем бы еще заняться. Но тут Оля наконец явилась из ванной как ни в чем не бывало. В белом халате и с полотенцем на голове. Она прошла в комнату, ловким движением сбросила полотенце на кровать. Потом взяла фен и уселась перед зеркалом сушить волосы. Как ни в чем не бывало. Фен шевелился в ее руке, глухо гудел, Оля что-то напевала, теребила голову пальцами, запуская их поглубже в волосы, и, судя по всему, никуда не торопилась.

– Нас вообще-то ждут, – напомнил я. Голос был как будто чужим.

– А? – переспросила она сквозь шум гудящего фена.

– Нас ждут, говорю!

(«Оглохла, что ли?!»)

– Ничего, подождут, – холодно отозвалась она.

Ссориться я не хотел. Решил уйти на кухню покурить. Ушел. Покурил. Когда вернулся, она закончила сушить волосы и принялась красить ногти. Я неподвижно встал у нее за спиной, скрестил руки и придал лицу скептическое выражение. Это на нее никак не подействовало. Оля не спешила. Наносила маленькой кисточкой лак на ногти, тщательно обводя лунки, и каждую подолгу разглядывала. На меня она совершенно не обращала внимания. Наконец, я не выдержал и решил все-таки о себе напомнить:

– Ты скоро?

– Таблетки купил? – Оля завинтила крышку на бутылочке с лаком, полуобернулась и помахала в воздухе правой, еще не просохшей рукой.

– Ты можешь побыстрее?

– Не будь занудой… – Оля энергично подула на пальцы. – Вроде высохли, да?

Я еще надеялся, что сейчас всё мигом решится – она встанет, быстро оденется, и мы помчимся в эти чертовы гости. Но, когда с ногтями было покончено, Оля открыла шкаф и, засучив рукава, начала перебирать свои блузки. Ее руки, голые и загорелые, двигались так ловко и так живо, что я невольно ими залюбовался. Кипевшее внутри раздражение на время утихло. Оля напоминала опытного картежника, хладнокровно тасующего привычную колоду. Блузки двигались то справа налево, то слева направо. Но всякий раз беспрекословно повиновались, сами шли по ее приказу, как прирученные, преданные собаки, и я ощутил зависть. Эти бескостные, мягкие разноцветные вещи были ее вещами, и больше ничьими. Моя же одежда, висевшая тут же, выглядела рядом совершенно неуместной, будто украденной из чужого гардероба. Она была заурядным знаком мужского отличия, безымянным номером в телефоне. Трикотажный мир нагло объявлял, что согласен меня терпеть, но по-настоящему никогда не примет.

– Может, какую-нибудь из этих надеть? – Оля выдернула из шкафа две блузки, белую и розовую. Бросила на постель. – А? Как думаешь?

– Что?

– Да вот, не знаю, какую выбрать… – Оля скинула тапки и забралась с ногами на постель.

– Давай уже скорее, – ко мне вернулось прежнее раздражение, причем с каким-то новым омерзительным оттенком.

– Вот эту, – она подняла вверх рукав белой блузки. – Эта вроде ничего. Только надо погладить.

– Что?! – я ушам своим не поверил. Она еще тут что-то гладить собралась?!

– Милый, притащи с кухни утюг, хорошо?

Этот утюг окончательно вывел меня из себя, и я взорвался. Какая-то ткань внутри порвалась с громким треском. Я изо всех сил пнул ногой кровать и заорал, что меня это всё достало, что я жду ее уже целый час, что я специально торопился и никуда не заходил. Я кричал всё громче и почему-то никак не мог остановиться. Оля отвернулась и, пока я бесновался, молча смотрела в окно. Когда я, наконец, справился с собой, она обернулась, мутно взглянула на меня и тихо произнесла:

– Я и не знала, что ты можешь так кричать…

– Уже к Белоострову подъезжаем, – комментирует взъерошенный мужик с журналом.

Отрываюсь от книги и поднимаю на него взгляд. Видимо, кроссворд ему уже надоел и душа жаждет эпических страстей. Может, закрыть глаза и сделать вид, что сплю? Нет, нельзя. Еще, чего доброго, усну и свою остановку пропущу. А разговаривать не хочется. И читать книгу с розовыми и нежными складками тоже не хочется. Надоела. Таково, вероятно, парадоксальное свойство всякого успокоительного, замечаю я себе, – надоедать.

Шоссе с разноцветными автомобилями, в которых сидят тузы и короли, уходит в сторону, потом и вовсе пропадает из виду. Лес постепенно отступает на задний план, и в окне распахивается свободный вид. Прежде тут, кажется, проходила линия Маннергейма. С дотами, дзотами и артиллерийскими батареями, караулившими незваных гостей. Форпост европейской цивилизации! Передовой рубеж обороны от буйных русских скифов. Полвека назад здесь грохнула война, да так, что земля, воздух и небо вздрогнули. Финны стояли насмерть, а мы перли вперед, сквозь них, вглубь перешейка, с каждым шагом медленнее и мучительнее. Потом всё разом угомонилось. Будто ничего и не было. Так, просто померещилось. Земля, воздух, небо, рассеченные божьим бичом. Наши солдаты, двигавшиеся эпическим рейдом сквозь пургу и ад…

Сюда, в Белоостров, я приезжал на дачу к одному писателю, показывал ему свой первый рассказ. Это было, кажется, ровно год назад, в июле. Писатель оказался моим ровесником, хоть и выглядел старше. Вероятно, потому, что был родом с Кавказа. Они там у себя стареют раньше нас. Писатель попросил свою жену принести нам чай и уселся в кресло читать. Старый советский торшер освещал желтым светом его лицо с левой стороны. Оно выглядело усталым. Я разместился за столом, на котором лежали упаковки таблеток, пил горячий чай мелкими глотками и терпеливо ждал, пока он прочтет. В комнате пахло лекарствами и почему-то приторными индийскими благовониями. За окном, на улице бегал ребенок и вопил во всю глотку. Он играл сам с собой в войну. Было слышно, как трещит мелкими электрическими очередями его игрушечный автомат.

– Яна, – позвал писатель жену. – Крикни Витеньке, чтобы он там не шумел. Скажи, дядя Герман сейчас работает, а потом выйдет и с ним поиграет.

Снаружи хлопнула входная дверь, послышался молодой женский голос, и вопли прекратились.

– Это соседский ребенок, – пояснил писатель добродушно и поднял на меня взгляд. – Детей вокруг нет, играть не с кем, вот он и бесится.

Я кивнул, выразив лицом понимание, и отпил чаю. Мне не терпелось узнать, что он все-таки думает о моем рассказе. Время тянулось невозможно долго. Наконец писатель вернул мне рукопись.

– Спасибо, я всё понял.

Он поднялся с кресла, держа в руке пустую чашку, и пересел к столу.

Я молча ждал, что он еще скажет.

– Вы не были на войне? – спросил он.

Этот неожиданный вопрос застал меня врасплох. При чем тут война? Я поправил очки на переносице и сказал, что нет, не был. За окном опять послышался детский голос и сердитое шиканье. Издалека донесся свист электрички.

– Очень жаль, – он тихо вздохнул. – Вот и я, представьте, тоже не был.

Представить это было несложно – писатель сутулился, имел явно лишний вес и не производил впечатления воина, даже бывшего.

– Для военных целей имеются специально обученные люди, – сухо сказал я. – Филологи, я думаю, там будут совершенно излишни.

– Не в том дело… – он поднялся, заложил руки за спину и прошелся по комнате. – Настоящий писатель должен хотя бы раз пережить то, что переживает мужчина на войне.

Он сделал еще несколько шагов взад-вперед. Потом сел к столу, посмотрел на меня ясным, полным мысли взглядом и тихо произнес:

– Понимаете, война с ее нечеловеческим ужасом отменяет всё. Отменяет всю вашу филологию, все художественные решения, метафоры, метонимии, эпитеты, знаки препинания. Она отменяет человека как такового, превращая его в ноль, в абсолютное ничто.

Я кивнул. Мол, конечно, понимаю и всё такое. Чего ж тут непонятного? Ноль – он и есть ноль.

– Этот путь, – продолжил он, – обязан пройти каждый человек, если он хочет стать писателем. Пережить ужас разрушения, достигнуть дна, а потом воскреснуть в новой оболочке. И, воскреснув, все время уже видеть потом внутри себя этот ноль. Чтобы всякий раз уметь умирать и возрождаться. А вот то, что из этого получается, и есть настоящая литература. Но путь войны труден, понимаете? И большинство его не проходит. Возвращаются с полдороги и потом всю жизнь кричат, какой ужас.

Он прервал свою речь, взял со стола упаковку таблеток, выдавил из нее белое колесико и отправил в рот. Брезгливо поморщился. Запивать пилюлю не стал. Видимо, мой рассказ ему не понравился и он решил высказать свое неудовольствие таким вот странным способом, философски и витиевато. Мне оставалось только пожать плечами.

– А мы в мирное время что, разве не воюем? Капитализм – это постоянная война всех против всех, только в мирное время и по закону.

– Воюем, воюем, – он сделал движение, чтобы подняться, но почему-то остался сидеть. – Только эта война не требует никаких жертв. Ни от меня, ни от вас. Мы ее ведем, сидя в ресторане, из зоны комфорта, из личности, которую мы бережем, из личности, которая сохраняет свои права, свои чувства, свои знания и которая всеми силами сопротивляется своему обращению в ноль. И ваш рассказ оттуда же. Он… как бы вам сказать… в общем, вы меня извините, лживый…

Это было сюрпризом. Я пожал плечами и сказал, что писал искренне.

– Оттого ваш рассказ и лжив, что писали вы его, как сами говорите, искренне. Тут должна быть искренность не личная, не человеческая, а, как бы это лучше выразиться… даже не знаю… нечеловеческая, что ли… Чтоб рассказ сочинялся сам собой, понимаете, а вы, обращенный в ноль, сидели где-то сбоку и помогали ему сочиняться. Иначе получится какая-то полулитература.

Герман заговорил про гуманитарную науку, про нарративы, про ритуалы, про то, что научные поиски происходят ровно так же и настоящие ученые забывают о собственной личности, но его слова почему-то шли в мою голову какой-то тернистой дорогой и никак не могли дойти. Пришлось его перебить:

– Так вы, значит, считаете, что рассказ не надо печатать?

– Нет, почему же? – он развел руками. – Рассказ хороший. Вполне, как говорится, публикабельный. Пошлите его куда-нибудь, в «Меридиан», например. Хотите, я сам пошлю?

Я уже, разумеется, не хотел, но машинально кивнул. Мы еще немного поговорили о литературе, об истории, о современных авторах, и я откланялся. Писатель меня не задерживал.

Такси ехало быстро, почти не задерживаясь на перекрестках. Мы с Олей молчали. Сели вместе на заднее сиденье, но каждый смотрел в свое окно. Между нами лежал пакет с подарком для Обухова. Я хотел было заговорить, но вспомнил, как она меня разозлила этими своими ногтями, блузками, утюгом, и передумал. Когда машина проскользнула под железнодорожным мостом, Оля достала свой телефон, включила экран, и я почувствовал себя так, словно проехал свою остановку. Так бывает. Сидишь в свободном летнем пиджаке, задумался о чем-то, а вокруг потянулись незнакомые здания, замелькали чужие боковые улицы, и теперь, когда ты очнулся, вынырнул из мыслей, надо срочно выходить, иначе тебя увезут еще дальше, откуда будет уже не выбраться.

– Ребята, вы местные? – подал голос шофер, когда мы ехали по проспекту Науки.

– Местные, местные… – недовольно отозвалась Оля.

– Понял, – засмеялся шофер, – мы не в настроении. Вопросов больше не имею.

Дверь открыл сам Обухов. Он был в розовой рубашке и черных джинсах. Увидев нас, обрадовался и распахнул объятия:

– Ребята! Мои дорогие!

Он поцеловал Олю, потом пожал руку мне и сердечно приобнял нас обоих. Я заметил, что Обухов небрит. Его слегка обвисшие щеки покрывала трехдневная щетина.

В коридоре неприятно пахло свежим лаком и старой ношеной одеждой. К этим запахам примешивался тянувшийся с кухни запах жареной курицы. Я вручил Обухову коньяк, диск с фильмами Кулиджанова и поздравил с днем рождения. Хотел сделать это торжественно, но почему-то запутался в словах, вышло очень неловко. Оля слегка поморщилась, однако Обухов, судя по всему, остался доволен. Из-под наших ног метнулась кошка угольного цвета, Обухов весело щелкнул ей вслед языком, потом добродушно кивнул и еще раз меня приобнял:

– Ну-с, дорогие мои, а теперь, как говорится, мыть руки и за стол! Обувь, наверное, снимать не надо.

Я пропустил Олю вперед, как положено. Она в ответ усмехнулась и поблагодарила меня с преувеличенной вежливостью.

– Что-то не так? – осторожно спросил Обухов. – Ну, не ссорьтесь, ребята.

– Всё так, Николай Петрович, – громко доложила Оля. – Всё хорошо. Лучше некуда.

За стол мы сели раздельно. Оля протиснулась на свободный стул между пожилой женщиной с желтым, увядшим лицом и толстым Мишей Капитоновым, покорителем Тавриды, как его здесь называли. Капитонов был одет в синий засаленный пиджак, видавший виды. На правом рукаве белела крупная майонезная клякса. Мне досталось место на противоположном конце стола, возле бородатого верзилы первобытного вида, тоже археолога, как я скоро выяснил.

День рождения был в самом разгаре, и между гостями шел оживленный разговор. Народу было много. В основном бывшие аспиранты Обухова и коллеги по кафедре, по той самой кафедре, куда меня не взяли. Еще пришли какие-то две толстенькие студентки, похожие на веселых хрюшек. Их я видел впервые. Они все время шептались между собой и громко хихикали, как дуры.

Я сразу почувствовал себя неуютно. Украдкой посматривал на Олю, стараясь поймать ее взгляд, но она все время болтала с Капитоновым и даже не глядела в мою сторону. Подумал, это она назло так делает, и, чтобы занять голову, принялся разглядывать комнату.

Последний раз я здесь был десять лет назад, когда мы с Троекуровым привезли Обухову дипломные работы. Он нас пригласил зайти и угостил кофе. С тех пор много воды утекло. Я заметил, что комната почти не изменилась, но сделалась неопрятной. Плафоны на люстре выглядели мутными от пыли. Желтые обои в нескольких местах вспучились. Книги на стеллажах были распиханы как попало. Подоконник казался навечно погребенным под бумагами. Мне вдруг пришло в голову, что неряшливость внешняя, возможно, свидетельствует о неряшливости внутренней. Но как следует взвесить эту мысль я не успел, потому что за столом произошло общее оживление и один за другим посыпались тосты в честь Обухова. Первым взял слово, как полагается, любимый ученик, Капитонов, за ним – женщина с желтым лицом, сидевшая справа от Оли, потом пожилой курносый профессор. Они произносили слова со всей торжественностью, при полной тишине, вдохновенно и искренне. Назвали Обухова большим ученым, основателем школы, великим учителем и воспитателем. Курносый профессор, когда все в очередной раз выпили, добавил, что Обухов являет собой образец порядочности, человеческой безупречности, скромности, и даже прослезился. Обухов иногда сокрушенно качал головой, иногда посмеивался, деликатно кашляя в кулак, но было видно, что ему нравится эта возня вокруг него, все эти восторженные речи, перемешанные со слезами умиления, сами эти слезы, свидетельствовавшие о неподдельной искренности и восхищении, нравится даже то, что не было и не могло быть вслух произнесено, но всячески подразумевалось.

Мы, сидя за столом, кивали, потому что знали – Обухов был именно таким, безо всяких преувеличений. Великим ученым, великим учителем и глубоко порядочным человеком с безупречной репутацией. Мы даже понимали, что и то, и другое, и третье давалось ему как будто без усилий, как дыхание.

Я поднимал свой бокал вместе со всеми, хоть и не пил (тетрациклический антидепрессант!), соглашался с тем, что говорят, и, соглашаясь, многозначительно кивал. Но в какой-то момент во мне проснулось странное желание – увидеть в Обухове какой-нибудь изъян. Что-то вроде некрасивого родимого пятна на его щеке, только внутри. И увидеть его назло им всем: Оле, Капитонову, курносому профессору, этой старой дуре с желтым лицом. Великий воспитатель! – подумал я злобно. Он просто ловко расставил свои сети, поймал меня в них, приручил, как приручают собаку, а потом, как собаку же, и выгнал. Дескать, я слишком был ему предан. И ведь ничего не возразишь. Человек рожден свободным, никто не вправе…

Мне почему-то отчаянно захотелось прямо сейчас, посреди этих славословий, преподнести им всем на подносе кусок свежепахнущего дерьма, какой-нибудь анекдот, правдивый и грязный, так, чтобы человеческая правда, которая так нагло торжествовала, заткнулась и умолкла раз и навсегда.

Кто-то уронил нож, он упал на пол со звоном, громко мяукнула под столом кошка, и я тут же устыдился собственных мыслей. Решил, надо загладить вину и заговорить наравне со всеми. Профилактически прокашлялся и громко спросил, ни к кому конкретно не обращаясь, придет ли сегодня Дима Троекуров. Ответом мне было общее молчание. Гости смутились и какое-то время сидели с напряженными лицами. Видимо, я чего-то не знал и произнес глупость.

Когда общий разговор за столом понемногу возобновился, курносый профессор, тот самый, что поднял тост за порядочность и безупречность Обухова, стал сердито ругать недавнюю книгу по истории. Ее автором был некто Зуев. Капитонов, который тоже, по-видимому, успел ее прочитать, хмуро поддакивал и поглаживал свой выпирающий живот.

– Нет, вы подумайте! – курносый профессор так горячился, что у него изо рта вылетали слюни. – Этот, с позволения сказать, исследователь заявляет, что не признает никаких исторических фактов! Представляете?! Дескать, историк никогда не бывает объективным и только создает языковые конструкции. И, по его словам, выходит, что надо заменить историю лингвистикой и изучать не факты, а эти самые конструкции.

Девицы-хрюшки, сидевшие напротив профессора, дружно прыснули со смеху.

– Ничего смешного тут нет! Это ведь черт-те что, какая-то идиотская полунаука у него получается! – Он бросил перед собой на стол вилку и повернулся к Обухову. – А вы как считаете, Николай Петрович?

«Это самый настоящий гуманитарный троглодит, – подумал я. – Надо бы ему как следует врезать».

– Знаете что, Леонид Сергеевич, – Обухов осторожно поставил на стол локти и хрустнул пальцами. Его вялые небритые щеки слегка всколыхнулись. – Тут, по-моему, все-таки есть здравая мысль, и, между прочим, представители школы «Анналов», которую вы так цените, наш привычный наивный реализм категорически отвергают. Да и с точки зрения христианской морали тут, извините, есть проблемы. Я совсем недавно прочитал современный исторический роман про вымышленный остров, что-то вроде аллегории в виде стилизованной хроники. Там много про христианскую жертвенность, про оправдание человеческой истории, много про чего еще. В общем, не суть. Так вот, Леонид Сергеевич, в этом романе рассказчик очень точно подмечает, что историк, особенно нынешний, всегда описывает события не сверху, а вроде как сбоку. Понимаете?

Пока Обухов говорил, шум за столом смолк. Все взгляды теперь были обращены к нему.

– Ну так давайте начнем их сверху описывать! – курносый Леонид Сергеевич весело хлопнул ладонью по столу. – В чем проблема-то, я не понимаю?

– Нет, милый мой Леонид Сергеевич, – голос Обухова звучал мягко и сочувственно. – Сверху ни у вас, ни у меня теперь уже не получится.

– Почему не получится? Всегда ведь получалось. – Леонид Сергеевич нахмурился, легонько толкнул ладонью Капитонова и показал ему что-то на столе. Капитонов приподнялся и, придерживая живот, потянулся к бутылке с вином. Обухов расцепил пальцы и убрал локти со стола. Его лицо светилось добродушием.

– Потому, Леонид Сергеевич, что историк не вместилище абсолютного разума, не Господь Бог. Он, представьте себе, обычный человек, состоящий из жидкости, мягких тканей, вялых мышц и хрупких костей. Он сам является частью истории, он ею захвачен, и максимум, что он может, это встать сбоку и наблюдать. Так что, дорогой Леонид Сергеевич, задача изучать языковые конструкции вполне достойна, и мысль эта, кстати, не такая уж новая. Другое дело – не нужно впадать в панику. Есть факты, существующие сами по себе. Археологи, – он показал глазами на Капитонова, – скорее всего, со мной согласятся.

Капитонов важно кивнул и шепнул что-то на ухо Леониду Сергеевичу. Тут я не выдержал и сказал, что фактов самих по себе не бывает. Вот запыленный лук какого-нибудь Одиссея, развивал я свою мысль. О нем говорят из современности, применяя стиль нынешней науки. И он автоматически делается образом, знаком, конструктом современного сознания и современной языковой игры. Стало быть, – я посмотрел в глаза Обухову, – наука в первую очередь просто обязана заняться своим стилем и своими правилами и должна выяснить, как она такие знаки конструирует.

Обухов в ответ скептически покачал головой и принялся за еду. За столом снова воцарилось неловкое молчание – моя речь явно не имела успеха. Нужно было как-то выпутаться, попробовать нащупать компромисс, я поправил пиджак и начал снова:

– Тут, как мне кажется…

– Дорогой Николай Петрович! – Оля поднялась с бокалом в руке, прервав меня на полуслове. – Я хочу выпить за вас и рассказать, какую важную роль вы сыграли в моей жизни.

Гости отложили приборы. Теперь всё внимание было обращено к Оле, точнее, к ее большим красивым глазам. И она начала рассказывать.

– Я лично сначала, как вы знаете, поступила на филологический. Думала, буду английской литературой заниматься, изучать мистику Блейка. Очень ждала, когда начнутся занятия. А нас развели по аудиториям и давай учить фонетике: зы – сы, зы – сы, зы – сы. Мы целый месяц держали перед собой зеркальца, растягивали губы и повторяли: зы – сы, зы – сы. Как собаки на дрессировке. Думала – с ума сойду. Или повешусь.

Все громко захохотали. Видимо, это прозвучало очень смешно: «зы – сы».

– А потом, – продолжила Оля, – подруга взяла меня за ручку и привела к вам на лекцию, Николай Петрович. И всё! Я с первых же минут поплыла. Через неделю забрала документы и перепоступила к вам. И, знаете, ни разу не пожалела. Спасибо вам, Николай Петрович!

Общество за столом радостно зашумело. Чокнулись бокалами, выпили. Я пить не стал. Даже не стал делать вид, что пью. Этот ее тост был явным выпадом против меня.

Я навалил себе в тарелку салат из ближайшей миски и принялся в нем ковыряться. Лишь бы что-то делать. Есть мне совершенно не хотелось.

Время тянулось невыносимо долго. За столом мусолили какие-то кафедральные сплетни про студентов, про начальство, по второму, по третьему кругу. Девицы-хрюшки громко хихикали. Курносый Леонид Сергеевич снова завел прежний разговор о книге, которая его разозлила. Я его не слушал. Молча ковырялся в салате и жалел себя, такого одинокого, непонятого, неуслышанного, преданного всеми, даже любимой женщиной. Несколько раз выходил покурить на лестницу.

Бородатый верзила-археолог в какой-то момент достал гитару, которую принес с собой, настроил ее и, закатав рукава своего черного свитера, принялся бренчать, мурлыкая себе под нос, потом вдруг громко загорланил песню. Сначала одну, потом вторую, третью. Песни были старые, туристические, но все, кроме меня, ему с удовольствием подпевали. Даже Обухов.

В перерыве между песнями Капитонов рассказал, что неудачно съездил в экспедицию – ничего толком не откопал. Вдобавок молодые археологи, на которых он очень рассчитывал, оказались ленивыми – целыми днями сидели в раскопе и пили водку. Когда он закончил, бородатый верзила-археолог ударил по струнам и громко спел:

Не везет в раскопе,

Повезет в любви!

Он бренькнул еще несколько раз и подмигнул Капитонову, сделав многозначительное движение подбородком в сторону Оли. Все засмеялись. Это было уже слишком. Я вышел еще раз на лестницу покурить, вернулся и, не садясь за стол, позвал Олю:

– Нам пора…

Оля в ответ кокетливо повела плечами – я не помнил у нее такого жеста:

– Дорогой, поезжай один. Я лично еще посижу. Приеду попозже, ладно? Если что, меня Миша проводит.

Капитонов неловко поднялся со своего места, втянул живот и поклонился. Молча, с издевательской серьезностью. Но мне было не впервой.

– Смотри у меня, Индиана Джонс, – я шутливо погрозил ему пальцем. – Головой отвечаешь.

Затем церемонно кивнул всему обществу, сказал Обухову «до свиданья» и откланялся.

Дома я сразу же лег в постель, но никак не мог уснуть. Ворочался, несколько раз поднимался и ходил на кухню курить. Снова ложился, потом снова вставал, подолгу стоял у окна, вглядываясь в ночную темноту. Оля приехала только под утро. Когда она вошла, я сделал вид, что сплю.

Может, поспать? Набраться сил перед разговором с Зуевым? За окном поезда громыхнул железнодорожный мост, и теперь снова стало тихо – слышен лишь ритмичный стук колес. В вагоне тоже тихо: пассажиры поменялись. Мальчик-эмбрион, взъерошенный мужик и ласкающаяся у дверей парочка остались на своих местах. А женщины с дырками на лице уже нет. Карточные игроки тоже вышли, забрав свой чемодан. На их месте обосновалось почтенное семейство: папа и мама, оба белесые, старообразно одетые, и с ними мальчик лет пяти, точная копия папы. У мальчика в руке – паровозик Томас из английского мультфильма. Пластиковая синяя коробка с трубой, колесами и глупой человеческой мордой. Мальчик елозит своей игрушкой по сиденью, потом по спинке скамейки, паровозик дергается и заезжает к папе на плечо. Тот с раздражением отмахивается, как от назойливой мухи. Мне приходит в голову, что паровозику Томасу, придуманному священником-англиканцем, не полагается ездить просто так, ради развлечения. Он всегда при деле, на работе, всегда возит грузы, чтобы обрадовать толстого инспектора и выполнить земную миссию, возложенную провидением. И тут ни в коем случае нельзя опаздывать, особенно ежели ты англичанин или, чего доброго, американец. Нужно следовать четко по расписанию.

Хорошо бы, думаю я, написать статью и сравнить этого английского Томаса с нашим отечественным паровозиком из Ромашкова. Наш паровозик живет совсем по-другому. Он обращен не к земле, а к небу. Он – мечтатель, романтик и потому всякий раз опаздывает. Извиняется дурацким детским голоском, говорит, что больше не будет, и опять опаздывает. Тут весной запахло – надо понюхать подснежники, попрыгать вокруг них зайцем. Тут лето – надо остановиться, поплясать, попеть. Тут вдруг закат, и хочется восторженно замереть и потаращиться вслед уходящему солнцу.

Нет, мои дорогие. Если уж я решил на них работать, то должен во что бы то ни стало сделаться таким, как Томас. Тут не восторженное Ромашково, тут лежбище, любовь с интересом, великий британский остров.

– Уважаемые пассажиры! Разрешите пожелать вам доброго пути и предложить вашему вниманию недорогие авторучки! – в проходе стоит очередной представитель транспортной торговли, толстый коротыш неопределенного возраста.

– Дерьмо твои авторучки! – громко откликается взъерошенный мужик. – Вали отсюда!

Я смеюсь, хотя теперь это уже совсем не смешно. Мама белесого мальчика, того, что с паровозиком, в испуге подносит ко рту ладонь.

– Гражданин! – строго говорит ее муж, поворачиваясь к взъерошенному. – Не надо выражаться. Тут, извиняюсь, дети.

Взъерошенный мужик молча кладет левую руку на сердце и церемонно кланяется семейству, мол, прощения просим.

– Платформа Белоостров! – объявляют по громкой связи.

Парень-эмбрион вытаскивает из ушей наушники, затем внезапно срывается со своего места. Но, поравнявшись с нами, почему-то останавливается. На лице – смущение.

– Что, парень? Не твоя остановка? – весело спрашивает взъерошенный.

В вагон заходят свежие пассажиры. Платформа начинает медленно ползти навстречу. Проплывает скамейка, надпись «Белоостров», старушка с тележкой, и я замечаю Валю-валета, который так нежно тискался с девушкой, похожей на Олю. Стоя на платформе, он улыбается и машет ей на прощание рукой.

В тот день я случайно пропустил свою остановку. Сидел в трамвае, думал, как у нас с Олей всё плохо, и пропустил. За час до этого я приехал к Казанскому собору, где она подрабатывала матушкой-императрицей. Думал, сделаю сюрприз, помиримся, сходим куда-нибудь, как в старые-добрые. Но ее там не оказалось. Я трижды обошел крошечный садик с фонтаном и длинными белыми скамейками, постоял минут десять, покурил. Потом позвонил ей – ответа не было. Господень храм, ловкий крестовик-паук, распластавшийся возле проспекта, смеялся мне в лицо. Я еще раз набрал ее номер – безрезультатно, – махнул рукой и потащился домой.

После дня рождения Обухова наши отношения вконец разладились, вывалились из рук. Оля целыми днями где-то пропадала. Говорила, надо работать, сейчас самый сезон, очень много туристов. Уезжала рано утром, возвращалась поздно и сразу же ложилась в постель с усталым и недовольным видом, давая понять, что никаких плотских утех сегодня не будет. Ладно, говорил я себе, обойдемся, не впервой. На все расспросы, как прошел день, с кем виделась, Оля реагировала с презрительной насмешкой. Я сперва разговаривал с ней серьезно, но скоро заразился ее манерой и стал отвечать тем же. Я понимал, что долго так продолжаться не может, что надо поскорее вернуться туда, откуда мы начали, к той нашей встрече у Казанского собора. И сделал попытку. Но ничего, как видите, не вышло. Она не пришла.

И вот, сидя в трамвае, крепко опутанный разными мыслями, я пропустил свою остановку. Вышел на следующей, стал переходить улицу и чуть не угодил под машину. Она истерично просигналила, вильнула в сторону, остановилась у тротуара. Из окна высунулся водитель и принялся выкрикивать в мой адрес проклятия. Я повернулся спиной, достал сигареты, закурил и двинулся в сторону дома. Если идти дворами – то там минут десять. Может, думал я, шагая по тротуару, ничего страшного? Может, она просто уехала раньше, а потом не услышала моего звонка? Кто-то попросил у меня сигарету – я даже не остановился. Свернул за ближайший дом, прошел наискось первый дворик, вышел во второй.

И тут я их увидел. Они стояли возле скамеек и курили. Оля и Капитонов. В животе у меня сжалось, будто кто-то залез туда холодной рукой и сдавил внутренности. Сердце ухнуло, как филин, ноги сделались ватными. Я замер на месте. Первая мысль была взять себя в руки, подойти, поздороваться как ни в чем не бывало, мол, рад вас, ребята, видеть, какими судьбами. Но у меня не хватило духу. Ноги не слушались. Решил, лучше спрячусь куда-нибудь, полюбуюсь, чем у них дело кончится. Оля и Капитонов меня не замечали. Стояли возле скамейки, курили и разговаривали – я даже различал их голоса, но слов разобрать не мог. Осторожно, чтобы они не заметили, обогнул двор и спрятался за кустами сирени, которые громоздились под окнами дома. Присел на корточки и стал наблюдать.

Буханье в груди то уходило, то возвращалось, дышалось с трудом. Тяжелый запах сирени неприятно забил ноздри. Я почувствовал, что на лбу выступил пот. С моего наблюдательного пункта Олю и Капитонова было видно очень хорошо. Судя по всему, они вели серьезный разговор. Капитонов правой ладонью рубил воздух. От этих резких движений зеленый свитер на его животе ходил ходуном. Оля что-то ему отвечала, но больше слушала. Причем так внимательно, что забывала курить. Несколько раз подносила ко рту руку с сигаретой, но, передумав, опускала ее вниз. Она была очень красива в новой серой блузке, в белых обтягивающих джинсах. Я словно впервые ее увидел…

Справа раздался шорох, из-под лопухов вылез большой рыжий кот.

– Брысь! – злобно шикнул я на него, но кот доверчиво потянулся к моим джинсам, осторожно обнюхал их и коротко мяукнул.

Стук в груди почему-то сразу прекратился. Мой мозг словно остановил свою работу, сознание исчезло, и что-то произошло с моим зрением. Мир вокруг сделался невероятно ярким, внятным, воплощенным. Горящие огнем верхние окна, черные стволы могучих лип, стоящая вся в пене сирень, Оля в белоснежных джинсах, тонконогий паучок, ползущий рядом со мной по ветке, – всё собралось в какой-то древний, непостижимый иероглиф. Потом я увидел себя, словно откуда-то сверху, с пятого этажа, сгорбленного карлика, прячущегося в кустах. Вокруг кипела жизнь, не имевшая никакого отношения ко мне, жизнь, в которой я не участвовал. Прежде я считал, что это невозможно – посмотреть на мир без самого себя в центре, но в тот момент, за кустами, именно так и произошло.

Нет, я там был, всё замечал: и песочницу, выкрашенную в ядовитый оранжевый цвет, и зеленую жирную гусеницу, свернувшуюся на земле у моих ног, и комара, подлетевшего ко мне с пронзительным писком, – но почему-то сделался сам для себя неважным, обычным предметом среди других предметов. Это чувство было не обидным, даже приятным, и мне хотелось, чтобы оно длилось вечно, но тут откуда-то сбоку я услышал голос:

– Пашка, у нас тут маньяк объявился! Смотри, подглядывает, сука, как девчонки писают.

Я очнулся. Рыжий кот испуганно шмыгнул в кусты. Голос был мужским и грубым. Я приподнялся посмотреть, где же этот маньяк, – колени отозвались легким хрустом, – еще подумал, как всё некстати, – и увидел рядом двух здоровенных парней. Один был в красной футболке, другой – в синей спецовке. Оба внимательно на меня смотрели. И тут я понял, что, кроме меня, вокруг никого нет и что маньяк – это я, собственной персоной. Неподалеку в кустах возились маленькие девочки – почему я их не увидел раньше?

Сердце снова громко стукнуло, по рукам и ногам прокатился озноб. Я развернулся и побежал под окнами вдоль стены дома. От Оли и Капитонова меня скрывали пышные кусты сирени.

– Стоять, сука! – услышал я за спиной, но оборачиваться не стал, а помчался вперед еще быстрее. Ветки цеплялись за мою одежду. Сердце билось так сильно, словно хотело выпрыгнуть наружу.

– Я тебя запомнил, слышь?! – донеслось сзади, и я с облегчением понял, что догонять меня никто не собирается. Тем не менее, выскочив в соседний двор, я не стал останавливаться и, пробежав его наискосок, бросился через подворотню на улицу. Там можно было легко затеряться среди прохожих. На улице я остановился и перевел дыхание. Мимо проходили люди, текли сплошным потоком легковые и грузовые машины, спешили по своим маршрутам грохочущие трамваи. Ко мне подбежала тощая бродячая собака желтого окраса, обнюхала ботинки, потом брюки и, фыркнув, потрусила дальше, вспугнув прогуливавшегося рядом жирного сизого голубя. Сердце успокоилось, в голове немного прояснилось, и всё случившееся во дворе вдруг показалось смешным и нелепым. Похожим на дурацкий мелодраматический сериал, в котором я запутался, как муха в паутине. Я вспомнил лицо Оли, движения крупных рук Капитонова и подумал: раз так – бог с ними, пусть будут счастливы.

Подъехал трамвай, я сел в него и через десять минут вылез у своего дома. Когда вернулась Оля, я ее ни о чем спрашивать не стал. Заговорил о пустяках и как бы между прочим предложил поехать на три дня на дачу, в Комарово. Думал, она откажется. К моему удивлению, она согласилась – сказала, возьмет пару выходных. Видимо, Оля решила тогда дать мне последний шанс. На следующий день мы с утра собрались и отправились в Комарово. Сидя в электричке, я думал, как мне быть, и решил, что не буду принимать от нее одолжений. Через два дня случилась та самая сцена в магазине, и Оля от меня ушла.

Первая треть пути, слава богу, позади. Ушла, оставив в памяти бесконечно тянущийся лес, дачные участки и серые платформы. Она обычно в электричках тянется долго. Зато две остальные, это я знаю наверняка, пролетят незаметно, безо всяких романных подробностей. Лишь бы только поскорее. Мне уже надоело разглядывать эти раздвижные двери, оранжевые скамейки, лампы, петли, окна, мелькающие за окнами автомобили. Главное – чтобы поезд по дороге не застрял. Опоздаю – и никто меня ждать не будет, ни загадочный Зуев, ни американцы. Скажут, раз вовремя не явился, значит, работа ему не сильно-то и нужна. А мне она нужна… Еще как нужна. Хватит, набаловался, повкалывал на родную страну за копейки.

Пока всё вроде бы идет по плану. Нет, на всякий случай надо свериться с расписанием. Нагибаюсь к рюкзаку и выуживаю расписание поездов, маленькую брошюру величиной с ладонь, с зеленой электричкой на обложке.

Расписание никогда не обманывает. Схема железнодорожных маршрутов, которую я сейчас разглядываю, немного напоминает паутину. Тут, замечаю я себе злорадно, мир таков, каков он есть на самом деле. Плоский, схематичный, сведенный к простым обозначениям. Поселки с огородами – жирные кружки, соединенные прямыми линиями. Листаю страницы. Одна, вторая, третья. Вот она, моя выборгская линия. Туда – оттуда. Мне нужно «оттуда». Нашел. Вроде всё хорошо, мы движемся по расписанию:

Белоостров – 8:48

Дибуны – 9:53

Песочная – 9:55

Левашово – 9:59

Парголово – 10:03

Шувалово – 10:08

Озерки – 10:09

Удельная – 10:12

Тут всё как оно должно быть, ничего лишнего. Внутри меня сейчас тоже ничего лишнего, как в расписании. Только одно-единственное желание – поскорее попасть на собеседование. Остальные чувства высохли. Еще раз пробегаю глазами цифры и названия. Математика. Время сведено к пустым промежуткам между цифрами. Пространство – к названиям, таким скучным, что в самом их чередовании угадывается угасание жизни. «Белоостров» солиден и громок, «Дибуны» еще звучат возбужденно, но тут же рассыпаются в «Песочную», вялую, утекающую сквозь пальцы. За ней валят пустыми балаболящими слогами «Левашово», «Парголово», «Шувалово». И перед самым финалом – сюсюкающие «Озерки», совершенно ненужные, как маленький ребенок, который на платформе путается под ногами.

– Я вам не помешаю?

Возле нашей скамейки крупный плотный мужчина в серой тройке, с портфелем.

– Не помешаешь, – взъерошенный указывает журналом на свободное место рядом и придвигается к окну.

Я, в свою очередь, коротко киваю, мол, можно, в принципе, и ко мне, прячу расписание в рюкзак и беру в руки книгу. Новый попутчик усаживается напротив, ставит портфель между собой и взъерошенным, потом выпрямляется вдоль спинки и начинает осматриваться. Странный тип… Таких в электричке редко встретишь. Строгий костюм, дорогой галстук, портфель тоже, наверное, дорогой, явно из натуральной кожи.

Во мне почему-то просыпается к нему интерес: полноватое холеное лицо, немного обветренное, как бывает у прибалтов. Высокий лоб, тонкий, заостренный стрелой нос. На голове аккуратный ежик, напоминающий щетку. Крепкий квадратный подбородок с небольшой ямочкой. Смотрит вокруг себя доброжелательно, но при этом твердо, сужая по-волчьи глаза, как человек, несомненно, знакомый с жизнью. Скорее всего, менеджер в какой-нибудь строительной компании. Наверное, едет на работу, в собственный офис. Небось с утра машина не завелась, и вот приходится добираться на электричке, вместе с быдлом. Такие, как этот, похоже, даже не знают, где билеты-то продаются. Хотя, с другой стороны, мог бы вызвать такси, зарплата ведь позволяет.

Вспыхнувшее на короткое время любопытство пропадает, и тут я замечаю, что «менеджер» тоже рассматривает меня с интересом, причем не украдкой, как принято в общественном транспорте, а открыто и довольно бесцеремонно. Поймав мой ответный взгляд, хищно щурится и, улыбнувшись одними губами, кивает на книгу в моих руках:

– Вам он нравится?

Это, наверное, про автора. Делаю неопределенный жест рукой, который можно истолковать как угодно. Мне сейчас вообще-то не до разговоров. Надо собраться, обдумать хорошенько, что я буду говорить на собеседовании.

– Мне он тоже не нравится, – в голосе «менеджера» сожаление. – Динамики у него не хватает, дионисийства, что ли. Сплошные декорации. А так – конечно, классик, чего уж тут?

Ну вот, думаю. Еще один желающий поговорить объявился. И к тому же «с мнением». Сейчас мне, дураку, начнет лекцию по литературе читать.

– В вашей молодости, – я делаю эффектную паузу, – у нас его вообще-то не печатали.

– Печатали и перепечатывали, – невозмутимо парирует «менеджер» и, широко улыбнувшись, обнажает мелкие зубы. – Только на пишущей машинке. Самиздат. Забыли?

Молча киваю в знак согласия – нет, не забыл. Удивительное дело: сам он весь такой прибалтийски-холодный, холеный, одет костюмно, галстучно, официально, и вдруг ни с того ни с сего – самиздат.

– Помню я эти распечатки, – «менеджер» прикрывает ладонью рот, чтобы подавить зевок. – Их привозили ровно на сутки. Сидишь, читаешь ночь напролет – утром надо отдавать обратно. И ведь читали, представляете, притом внимательно читали, не пропускали ни строчки. А сейчас, сами видите, всё есть, всё под рукой – и никому ничего не нужно. Остыла наша жизнь, заплесневела.

– Вы что, по СССР соскучились?

– Нет, не соскучился, – в его голосе появляется неожиданная решимость. – Нисколько. Особенно по брежневскому маразму. А вы…

Договорить он не успевает – в нашу беседу вмешивается взъерошенный мужик с кроссвордом:

– Маразм-то маразм, а доллар, извиняюсь, стоил шестьдесят четыре копейки!

«Менеджер» сочувственно смотрит на него, потом переводит взгляд на меня, словно призывая в свидетели, и вежливо осведомляется:

– А сами-то вы много наменяли?

– Сколько вы сказали? – сидящий к нам спиной парень поворачивает голову. – Шестьдесят четыре копейки?! А евро?

– Чего евро? – хмуро переспрашивает взъерошенный.

– Евро сколько тогда стоил?

Мы с «менеджером» смеемся. Взъерошенный мужик качает головой и с сердитым видом снова принимается за кроссворд.

– В этих электричках, – «менеджер» ласково мне улыбается, – нужно, оказывается, следить за своими словами.

– Мороженое! Мороженое! – по проходу идет пожилая рыжая тетка и держит впереди пластиковый синий контейнер. – Сахарные трубочки! Вафельные стаканчики!

Я вспоминаю, что, садясь в поезд, хотел купить себе мороженое в качестве наказания за опрокинутого на платформе мальчика.

– Когда ж они все уймутся… – ворчит взъерошенный мужик и, повернувшись к тетке, кричит на весь вагон: – Дерьмо твое мороженое! Сама жри это дерьмо!

«Менеджер» недовольно морщится и поджимает губы.

– Вам, – говорю я ему, – динамики не хватало. Сами сказали. Зато теперь – вон ее сколько, наслаждайтесь.

Он усмехается, слегка наклоняется ко мне и, понизив голос почти до шепота, доверительно сообщает:

– А знаете что, молодой человек… Вы, наверное, удивитесь, но в данную минуту наш с вами разговор гораздо динамичнее, чем вам кажется.

Его глаза, «с хитринкой», как записал бы на странице какой-нибудь посредственный автор, на секунду кажутся мне безумными. А вдруг это псих какой-нибудь? Надо с ним поосторожнее. Кто там знает, чего у него на уме? Еще взбесится, чего доброго, ножом пырнет. Тырк – и дырка в печени… Хотя, может, ничего страшного: обычный, безобидный придурок…

– Да неужели? – я тоже перехожу на шепот, стараясь придать своему голосу таинственность. – Это почему же, а?

– Смотрите, – он аккуратно, двумя пальцами потирает кончик носа и опускает ладонь на колено. – Я, например, сейчас сижу перед вами и пытаюсь отгадать, кто вы такой и куда, как говорится, путь держите.

– И что? Получается?

Его глаза сужаются в узкие щелки:

– Получается. Прямо целый детектив у нас с вами получается. Как положено. С расследованием и погоней.

«Точно псих. Шизофреник, скорее всего. Они всегда так убедительны. Переработался, наверное, в своей строительной кампании».

– Я не помню, – говорю, – чтобы в последнее время от кого-то бегал.

– Еще бы! – хитро подмигивает он. – От кого вам бегать? Вы ведь ученый, наукой занимаетесь.

– С чего вы взяли?

– Да всё просто. У вас вон очки толстенные, прямо стеклопакеты. Стало быть, много читаете. А в наши дни кто обычно много читает? Тот, кто занимается наукой.

Смотрит на меня испытующе. Я отвожу взгляд. В окне всё спокойно. Там благородно плывет просторное поле, а за ним вдалеке тянутся покосившиеся телеграфные столбы.

– Ну, так как? – не отстает «менеджер». – Поиграем?

– Во что? – говорю. – В гуси-лебеди?

– Нет, мой дорогой. В загадки-разгадки. И время, глядишь, быстрее пролетит. – Он смотрит на часы. – Нам еще где-то полчаса ехать.

«Нам ехать». Надо же. Оказывается, тут есть уже «мы», он и я. Ладно, черт с тобой, все равно ведь не отстанешь. Давай поиграем.

– Итак, вы ученый? – уверенно констатирует «менеджер». – Я не ошибся?

Усмехаюсь. До чего у него хитрая и наглая рожа.

– Ну, допустим. Но вы же все равно не знаете, чем я занимаюсь?

Шевельнув плечами, словно от озноба, он аккуратным движением снимает с плеча пушинку.

– Тоже мне, теорема Ферма. Литературой вы занимаетесь, вот чем. Точнее – филологией. Ну что, опять угадал?

– А почему не физикой, например? Физики тоже, знаете, много читают и ходят в толстых очках.

Качает головой и издает короткий смешок:

– Ну уж нет. Какой из вас физик? На себя посмотрите. Ученый-физик в вашем возрасте уже давно бы машину себе купил и не ездил на электричках. И, кстати, такие вот романы, – он глазами указывает на книгу в моих руках, – физики не читают. Эта проза, сами знаете, никому, кроме филологов, сейчас уже не интересна.

Он скользит глазами по моему лицу:

– Ну что, я прав?

– Насчет книги?

– Нет, насчет филологии?

Как это у него так ловко всё вышло. Прямо майор Пронин. Нет, он точно не псих.

– Ну что, двинемся дальше? – подмигивает «менеджер». – Вы работаете преподавателем, так?

Я поворачиваюсь к окну. Там, хлестнув хвостом между деревьями, пролетает дорога.

– Преподавателем… Признавайтесь! Ну чем в наше время может заниматься филолог?

– В издательстве работать, – неловко замечаю я, повернувшись к нему. – Книги редактировать.

– Нет, – он поднимает с колена руку и трясет в воздухе указательным пальцем. – Вы преподаете. У вас взгляд преподавателя.

– А что, – говорю я и вспоминаю один старый советский фильм, – все преподаватели как-то по-особенному смотрят?

– Насчет всех не скажу, – он снова улыбается. – А вы – да, по-особенному.

– Это как же по-особенному, стесняюсь спросить?

– Вы, дорогой мой, на людей смотрите, будто они все двоечники и явились к вам пересдавать экзамен.

Интересное, думаю, наблюдение. Никогда за собой ничего подобного не замечал.

– Ладно, сдаюсь. Угадали.

Краем глаза я вижу, что взъерошенный мужик напротив внимательно прислушивается к нашей беседе. Меня самого она начинает немного забавлять.

– Теперь, – победно объявляет «менеджер», – давайте разберемся, откуда вы едете и куда.

Тон по-прежнему доброжелательный, но в то же время немного властный, не терпящий возражений.

– Слышь, пассажир, – вмешивается взъерошенный мужик. – Ты чего до пацана докопался?

Лицо «менеджера» на секунду скисает, но тут же расплывается в высокомерной усмешке.

– Всё нормально, – говорю я мужику примирительно. – Пусть отгадывает.

Взъерошенный бросает на «менеджера» неодобрительный взгляд и снова принимается за кроссворд.

– Ну, так на чем мы с вами остановились? – спрашиваю я «менеджера».

– На том, – продолжает улыбаться «менеджер», – что я обещал угадать ваш сегодняшний маршрут.

– Угадывайте…

– Вы едете с дачи.

– Надо же, – говорю я с нарочитым удивлением и округляю глаза. – Как это вы догадались? Откуда здесь дачи?

– А дача у вас в Комарово, – невозмутимо перебивает он. – Когда я вошел, вы уже тут сидели, верно? Книга ваша вон на первых страницах открыта, стало быть, сели и начали читать пару остановок назад.

– Почему обязательно в Комарово? Я могу ехать, например, из Зеленогорска или из Репина.

«Менеджер» отрицательно мотает головой. Улыбка на его физиономии становится снисходительной. Он наклоняется ко мне.

– Нет, это может быть только Комарово. Ну где еще отдыхать отечественному гуманитарию, как не в Комарово? Я угадал?

Смотрит нагло. Тоже мне, выискался инспектор Гулл.

– И дача, скорее всего, дедушкина, – он с довольным видом откидывается на спинку скамейки. – Не сами же вы ее строили, верно? Значит, дедушка у вас либо профессор, либо академик.

Мне вдруг становится неприятно, что какой-то менеджер так запросто меня отгадывает и я, ученый, гуманитарий, как муха, легко попадаюсь в расставленные паучьи сети. Неужели человек и в самом деле – не мятежный дух, не тело, а просто знак в системе, которая до невозможности примитивна?

– Бинго! – говорю я ему. – Ну а еду-то я, по-вашему, куда?

Он берет паузу и поправляет галстук.

– На работу устраиваться.

Это уже не смешно. Не человек, а какой-то черт из табакерки. Откуда он всё знает? Увидев в моих глазах испуг, «менеджер» поясняет извиняющимся тоном:

– Ну, вы, дорогой мой, так выглядите, словно хотите на кого-то произвести хорошее впечатление. Одеты аккуратно, рубашка вон свежая, джинсы выглажены.

Да, в наблюдательности ему не откажешь. Этот «менеджер» прямо как автор, которого я сейчас читаю. Всё видит, всё подмечает. Надо же! «На работу устраиваться». У автора, кстати, все положительные герои под стать ему самому – зоркие, как охотники, а отрицательные, наоборот, как я – ни черта не видят.

– Может, меня начальство вызвало? – я не хочу окончательно сдаваться на милость победителя.

– Начальство?! – подхватывает он с коротким смешком. – Летом? Не смешите меня. Ваше начальство сейчас в отпуске, Кирилл.

Я ощущаю резкий толчок в животе.

Взъерошенный мужик отрывает взгляд от кроссворда и внимательно смотрит на «менеджера».

– Простите, – говорю я с язвительной любезностью, – а с кем, собственно, имею честь?

«Менеджер» театрально хлопает себя ладонью по лбу.

– Забыл представиться. Пётр Степанович.

Всё понятно. Какой-то очередной знакомый нашей семьи. Из тех, которые постоянно ходят ко всем в гости, вечно что-то вынюхивают и всё про всех знают. Когда бабушка еще была жива, к нам одна такая чуть ли не каждый день заходила. Алла Евсеевна, кажется, фамилию уже не помню – вылетела из головы. Бабушка ее называла «наш комаровский комендант». Этот небось такой же. Наверняка сейчас начнет рассказывать, что знал мою бабушку, дедушку, и мне придется до самой Удельной слушать всякую мемуарную мутотень.

– Пётр Степанович, – повторяю я и добавляю язвительно: – А фамилия у вас есть, Пётр Степанович?

– Есть! – он смеется. – Зуев. Вас устроит?

Он радушно протягивает мне руку. Я вздрагиваю от неожиданности, а потом хватаю его руку и начинаю бешено трясти. Взъерошенный мужик что-то произносит – я не слышу, что именно, кровь ударяет в голову, уши закладывает. Я хочу что-то сказать, но не получается – язык от волнения прилипает к нёбу.

– Вижу, фамилия моя вам понравилась, – Зуев высвобождает руку, с довольным ловким щелчком сшибает пылинку с пиджака. – Кажется, я сегодня в ударе.

– Это точно! – встревает взъерошенный. – Я – Костян. Будем знакомы.

Он сует поочередно нам руку, сначала мне, потом Зуеву. Волнение начинает постепенно проходить.

– А я как раз… это… к вам еду. Как вы меня узнали?

– Как узнал? – Зуев внимательно смотрит на меня и издает короткий смешок. – Да проще некуда. Видел фотографию в вашем личном деле. Вы там, кстати, очень на себя похожи.

Повисает пауза. По громкой связи объявляют остановку. В вагон заходят новые пассажиры. Надо, думаю, как-то разговор продолжить.

– Таких совпадений, – говорю я любезным тоном, – не бывает. Только если в романах.

– Бывают, как видите… – он кивает головой. – И еще как бывают.

В окне проплывает павильон станции Песочная, напоминающий вытянутый в длину общественный туалет.

– Я как раз… еду к вам на собеседование, – начинаю я снова.

– Собеседование? – Зуев слегка морщится. – Да я и так всё про вас знаю. Ну, почти всё. Кстати, я учился по книгам вашего деда. Великий был человек. Помню, смотрел передачу про все эти процессы космополитов. Как его в сорок девятом прорабатывали! Ужас. Жуткое было время. Парткомы эти прямо бесчинствовали, заставляли учеников предавать учителей… Вы сказали – соскучился по СССР. Как же. Душно здесь… А диплом вы у кого писали?

Зуев лезет в карман пиджака, достает носовой платок и вытирает лоб.

– У Обухова. Про американскую поэзию. Он вообще-то историк, но разрешил мне… Знаете Обухова?

Брови Зуева лезут вверх, и на его лице появляется выражение легкой брезгливости.

– Сочувствую… Обухов – махровый реакционер. Нет, – он понижает голос и начинает говорить извиняющимся тоном, – конечно, Николай Петрович – заслуженный ученый, но, согласитесь, человек очень ограниченный.

Я в ответ молча киваю. Типа, полностью с вами согласен. В конце концов, думаю, великий учитель переживет, ничего ему не сделается, а мне позарез нужна работа.

– У нас с ним интересы немного не сошлись, – доверительно сообщает Зуев. – Троекуров вам, наверное, уже рассказал.

– Так, в общих чертах.

Зуев досадливо поджимает губы.

– У этого Троекурова всё «в общих чертах». Балабол. Но, знаете, такие люди, как он, сейчас очень нужны. Может быть, заинтересовать его чем-нибудь. Как думаете?

– Кого? Троекурова?

– Да нет, – Зуев недовольно кривится. – Обухова, конечно. Я бы плюнул на него, но нам, понимаете, на данном этапе требуется его поддержка. Вы же хорошо его знаете? Вы ведь сами сказали – писали у него диплом, стало быть, он вам доверяет. Может быть, выступите, так сказать, посредником между нами, а?

– Не знаю, – говорю неуверенно, – я пока не до конца…

– Слушай! – перебивает он меня, энергично качнув головой. – А ведь мы, на самом деле, с тобой давно знакомы!

Растерянно пожимаю плечами.

– А я тебя, между прочим, сразу узнал, – Зуев подмигивает. – Как только фотографию в отделе кадров увидел. У меня, братец мой, хорошая память на лица. Ну?

Видимо, сюрпризы на сегодня еще не закончились. Виновато смеюсь и изображаю на лице недоумение. Зуев вздыхает:

– Неужели я за пятнадцать лет так сильно изменился?

– Люди вообще имеют привычку меняться… – говорю я осторожно.

– Хорошо, восемьдесят седьмой год, митинг. «Вахта жизни», кажется. Вспомнил? Мы с Толиком тебя оттуда увезли. Мы еще тебя звали, кричали тебе из машины на всю улицу. Ну?

И тут я наконец всё вспоминаю…

Нас позвали к трибуне, но мы туда не пошли. Троекуров схватил меня сзади за куртку и прошипел в ухо:

– Стой, где стоишь, дурак! Никуда не ходи.

Он позвонил накануне. Сказал, что идет на митинг народной оппозиции и что ему нужна компания. Пообещал – будет, мол, очень интересно: выступят знаменитые диссиденты, неофициальные активисты, представители запрещенного демократического союза. Я сразу загорелся туда пойти, но никак не мог решиться: мало ли что? вдруг нас арестуют? Троекуров стал меня уговаривать, мол, мы ненадолго, постоим, послушаем умных людей, а потом пойдем пить пиво в бар «Жигули», если что случится – сразу же свалим. Пиво оказалось самым главным аргументом, и я согласился. Хотя попротестовать мне, честно говоря, тоже очень хотелось. Это был октябрь 1987 года. В стране набирала силу перестройка, и народ дружно бунтовал. Нет, по телевизору по старой привычке еще показывали прежнюю советскую жизнь, с лозунгами, достижениями, отдельными недостатками, но прогрессивные газеты и журналы уже гудели, как пчелиные ульи, и всех разоблачали, Сталина, Берию, Брежнева, зловещий КГБ и, главное, партийных начальников, подъедавшихся в обкомовских распределителях. Интеллигенция кричала громче всех и требовала перемен. Некоторые, из очень уж смелых, даже решались критиковать самого Горбачёва, нашего генерального секретаря, – мол, медлителен, непоследователен, под нажимом партийных ретроградов снял с должности Ельцина. А ведь Ельцин – самый прогрессивный и демократичный. Говорит правду, распределителем не пользуется, ездит на работу обычным транспортом, обедает вместе с народом.

Митинг проходил в Михайловском саду, возле павильона Росси, среди древних, пожелтевших по-осеннему деревьев. Стояла теплая погода, хотя небо было плотно затянуто тучами, и время от времени начинал накрапывать дождь. Трибуны как таковой там, кстати, не было: ее роль выполняли ступеньки и площадка между колоннами, напоминавшая театральную сцену. Около одной из колонн стоял мужчина с плакатом «ВАХТА ЖИЗНИ». Лицо его все время оставалось неподвижным, как у часового возле Кремлевской стены. Внизу, у ступенек толпилась публика, человек пятьдесят. В отдалении прогуливались милиционеры с черными дубинками на поясах, ручными «демократизаторами», как их тогда называли.

Когда мы с Троекуровым подошли, митинг был уже в самом разгаре. На сцене выступал круглолицый мужчина, бородатый, коротконогий, похожий на гнома из мультфильма. Он зычным голосом читал сатирические стихи про Сталина. Мы с Троекуровым встали позади всех и начали слушать. Тут же ко мне повернулась женщина с водевильной прической и вручила газету. Сверху, на первой странице чернела аршинными буквами надпись – «Антисоветская правда».

– Спрячь подальше, – посоветовал мне на ухо Троекуров.

Я, озираясь, сложил газету вчетверо и сунул в задний карман джинсов. Подумал, дома почитаю. Эта газета, как я понял, была там чем-то вроде пригласительного билета.

Мужчину-гнома сменила женщина с увядшим лицом билетерши. Она говорила так тихо, что ничего нельзя было разобрать. Рядом с выступающими суетился худощавый распорядитель. Он то спускался по ступенькам, то снова поднимался на сцену и уходил вглубь павильона. Там стоял какой-то чин в милицейской форме с обильным животом. Время от времени он подзывал к себе распорядителя и что-то ему строго втолковывал.

После женщины-билетерши на ступеньки взобрался косоглазый человек в очках. Он, округляя глаза, стал драматически рассказывать про какую-то поэтессу, которая получает маленькую пенсию, очень маленькую, голодает, живет в коммунальной квартире, где протекает потолок. И вчера еще у нее вдобавок отключили горячую воду. А райком партии, развивал свою мысль косоглазый, совершенно не чешется и даже ничего об этом не знает.

– Сволочи! – зашумели внизу. – Женщина голодает, а эти подонки обжираются в своих распределителях!

– Долой КПСС! – заорали в первых рядах. Общество воодушевилось и подхватило, сначала вразнобой, а потом дружно: – Долой КПСС! Долой КПСС!

Мы с Троекуровым тоже зачем-то закричали вместе со всеми. Я вдруг почувствовал небывалый прилив энергии. Именно здесь и сейчас, подумалось мне, решается судьба нашей страны и всего мира. Косоглазый мужчина театрально поднял руку и, когда общество угомонилось, спустился вниз. Ему долго хлопали.

Поднялся следующий, тоже в очках. Он заговорил про Афганистан, про то, что их союз требует от Горбачёва немедленно вывести оттуда войска, но его уже через полминуты прервал распорядитель.

– Я вынужден остановить выступление, – сообщил он публике упавшим голосом. – Только что товарищ подполковник мне сказал, что этот гражданин – член запрещенного демократического союза и, если он будет выступать, наш митинг прекратится.

– Позор! – закричали из толпы.

Троекуров заложил два пальца в рот и оглушительно свистнул.

– Пусть товарищ подполковник выступит! – громко потребовал кто-то.

Распорядитель вытянул вперед руку.

– Граждане! Призываю всех успокоиться! Товарищ подполковник, согласно инструкции, не имеет права выступать!

Мужчина в очках, обиженно дернув головой, сошел вниз, а распорядитель произнес с иронией:

– Ну, что ж, друзья. Такой у нас в стране уровень демократии.

Где-то вдалеке каркнула ворона. Мне вдруг стало зябко в тонкой осенней куртке. Поднялся ветер, подхватив и закружив желтые листья. Деревья слегка закачались. С неба упало несколько капель.

– Говорят, скоро девок подвезут, – раздался над ухом хриплый, пьяный голос, и меня обдало запахом перегара. Обернулся и увидел небритого мужика с оплывшим лицом. Его глаза были мутными.

А на ступеньках выступал уже новый оратор. Он говорил об академике Сахарове. Потом его сменил другой оратор, затем появился третий, четвертый. Все они повторяли одни и те же драматические слова: Сталин, Берия, диктатура партии, свобода слова, академик Сахаров, война в Афганистане… По второму, по третьему, по четвертому кругу, пока я не заметил, что энтузиазм самых первых минут уже давно во мне выветрился и внутри сделалось пусто. Слова, еще полчаса назад казавшиеся живыми, на глазах лишались объема и прежней силы, становясь случайными алгебраическими переменными из школьной контрольной. В голову закралась странная мысль, что в нашей жизни ничего никогда не переменится, даже если мы разоблачим всех на свете и по нескольку раз.

Женщина с водевильной прической, стоявшая впереди меня, резко подалась назад и толкнула меня спиной. Тут же повернулась с виноватой улыбкой. Седая, со следами увядшей красоты, лицо доброе, всё в мелких морщинах:

– Простите.

Я в ответ вежливо кивнул.

– Ой какие мальчики к нам пришли! – интеллигентно обрадовалась она. – Студенты? Да?

Около нас, хлопнув крыльями, приземлился жирный голубь.

– Мы, – начал было я, но тут же осекся – Троекуров толкнул меня в бок локтем.

– Мальчики, проходите поближе к трибуне, – она посторонилась, давая нам дорогу. Я неуверенно сделал шаг вперед, но Троекуров схватил меня сзади за куртку, притянул к себе и прошипел в ухо:

– Стой, где стоишь, дурак! Никуда не ходи…

На ступеньки тем временем решительно поднялся широкоплечий мужчина в сером пальто.

– Я не понял, – сказал хриплым, пьяным голосом покачивающийся рядом мужик, – девок-то когда привезут?

– Белочка… – ехидно прокомментировал Троекуров.

– Где-где? – весело встрепенулась женщина и задрала голову.

Троекуров драматически вздохнул и, когда она отвернулась, покрутил пальцем у виска.

– Товарищи! – зычно призвал всех мужчина в сером пальто. Лицо его сделалось твердым и честным. – Я – майор в отставке! Сейчас работаю на заводе простым мастером. Я обеими руками согласен со всеми, кто тут говорил до меня! Сталин – это наш позор! Брежнев – тоже позор! Стыд и позор! Из Афганистана войска нужно немедленно вывести!

Публика зааплодировала. Мужчина на секунду замолк и, дождавшись тишины, решительно продолжил:

– Но, дорогие мои, нельзя же всё подряд рушить! В партии есть много порядочных и здравомыслящих людей! На них и нужно равняться!

Общество заволновалось.

– На кого?

– Кто там здравомыслящий?

Отставной майор сжал кулак и принялся отгибать пальцы:

– Горбачёв! Это – раз!

– Лигачёв! Сталин! – издевательски закричали ему снизу.

– Яковлев! – продолжал майор, игнорируя суфлеров.

– Берия! – выкрикнул кто-то из заднего ряда.

– Точно! – подхватили впереди. – Бей его! Это провокатор!

– Почему провокатор?! – заголосили ряды. – Человек просто мнение высказывает. Имеет право!

Прямо у ступенек завязалась драка. Послышался мат, и женский голос громко взвизгнул. В майора полетела палка. Кидавший промахнулся, и палка шлепнулась на сцену с глухим стуком. Распорядитель выскочил вперед и заслонил собой майора:

– Товарищи, тихо! Это – провокация! Немедленно прекратите!

Но возня продолжалась. Какой-то мужчина, матерясь, лез наверх. Его удерживало сразу несколько рук. В другом конце началась настоящая свалка. Раздались истошные женские крики.

– Когда девок-то подвезут? – снова подал голос пьяный.

– Валим! – шепнул мне на ухо Троекуров. – Менты!

Я оглянулся и увидел, что из-за деревьев, как серые призраки, стали появляться милиционеры. Их было много.

– Уважаемые граждане! – раздалось в мегафон. – Просьба всем оставаться на своих местах!

Сердце в груди стукнуло. С головы до ног обожгло страхом. Сейчас поймают, отвезут в милицию, дело заведут. А потом еще выгонят из института, в который я с таким трудом поступил.

Мы отделились от митингующих и быстрым шагом прямо по газону двинулись в сторону Садовой – там был выход из парка. Ноги от страха не слушались, и я с трудом поспевал за Троекуровым.

– Молодые люди! – я обернулся и увидел, что к нам наперерез спешит тучный милиционер. – Остановитесь!

Я застыл на месте, но Троекуров изо всех сил дернул меня за рукав, что-то резкое крикнул – я от страха не разобрал, – и мы бросились к выходу.

– В разные стороны! – скомандовал Троекуров, когда мы выскочили на Садовую. Ты – туда, я – сюда!

Он ткнул пальцем в сторону Летнего сада, а сам кинулся к Невскому. Я обернулся и увидел, что милиционер приближается, на ходу подзывая кого-то жестом. Подумал, всё, конец, сейчас повяжут, выгонят из комсомола, из института, даже разбираться не станут. Захотелось сесть на корточки и закрыть голову руками – будь что будет.

– Эй, диссида! – услышал я громкий голос. Из стареньких белых «жигулей», стоящих на другой стороне улицы, кто-то высунул лохматую голову и махал мне рукой. Туда!

Движение на Садовой было, к счастью, не слишком оживленным. Я пропустил грузовик, увидел, что подъезжает трамвай, перебежал рельсы прямо перед ним, остановился, пропуская перед собой красную легковушку – она, вильнув вбок, сердито просигналила, – сделал два шага и оказался возле «жигулей». Трамвай, лязгнув железом, замедлил ход, остановился и полностью закрыл меня от милиционера. На какую-то секунду мелькнула мысль, а вдруг это ловушка, подстава и меня сейчас отвезут куда следует.

– Чего встал? – крикнул мне лохматый. – Запрыгивай скорее! Поймают!

Времени на раздумья не было. Я распахнул дверь и залез на заднее сиденье. Внутри находились двое: водитель и рядом на месте пассажира лохматый, тот самый, который мне кричал.

– Дверь поплотнее закройте, – велел водитель. Его голос был спокойным.

– Поехали, поехали, Толик! – заторопил его лохматый. – Давай, жми, пока трамвай стоит.

Он обернулся ко мне и заговорщицки подмигнул. На вид ему было чуть больше тридцати. Я запомнил тонкий нос на слегка полноватом лице и крепкий квадратный подбородок. Водитель недовольно дернулся и коротко приказал:

– Петя, не оборачивайся.

Машина тронулась и пересекла пешеходный переход.

– Чего, напугался? – лохматый Петя снова повернулся ко мне и приветливо кивнул.

– Петя, елки зеленые! – снова подал голос водитель. – Я же тебя попросил не оборачиваться!

Лохматый повернулся обратно, обнял водителя за шею и засмеялся:

– Толик у нас великий конспиратор!

Толик дернул плечами и недовольно произнес:

– Петя, убери руки и сиди спокойно, а то врежемся.

Мы уже ехали вдоль Лебяжьей канавки. Справа за окном желтыми и красными пятнами плыл Летний сад. Я по-прежнему чувствовал тревогу и тяжело дышал. Мысли путались. Губы тряслись, как два дурака.

– Мы, как только всё началось, сразу к машине дернули, – доверительно сообщил Петя, как бы приглашая к разговору. – Там мужику камнем по ноге вмазали. Со всей дури. Наверное, будет перелом.

– Прекрасно, – саркастически прокомментировал Толик. – Просто лучше некуда. Теперь уголовное дело заведут, начнут разыскивать виновных.

– Уже сели, собирались уезжать, – не слушая его, продолжил Петя, обращаясь ко мне. – Смотрим – ты бежишь. Рот открыт, глаза выпученные. Я говорю, Толя, надо помочь парню, а то, как говорится, поймают раба Божьего и посадят в кутузку.

– Спасибо… – вяло отозвался я и вдруг испугался. Подумал, что, пока бежал, мог выронить из кармана студенческий или кошелек. Схватился за левый бок, навылет раненный мыслью о пропаже, спешно полез во внутренний карман – и кошелек, и студенческий, слава богу, были на месте.

– Учишься? – спросил меня Петя.

– От ментов он бегать учится… – недовольно проворчал Толик.

– Да ладно тебе! Парень у нас молодец! Гражданский долг исполняет. – Он снова повернулся ко мне и подмигнул.

– Я просто посмотреть пришел…

– Так и мы тоже – просто посмотреть! – задорно рассмеялся Петя и похлопал Толика по плечу. – Правда, Толик?

Толик не отозвался.

Машина резко развернулась налево, потом, миновав светофор, свернула направо, к памятнику Суворову, и, оставив его позади, выехала на Кировский мост. Я понемногу начал приходить в себя и, чтобы окончательно успокоиться, стал смотреть в окно. Там всё было серым и свинцовым, словно потерявшим цвет раз и навсегда: река, здания за рекой, речные фонари, автомобили, прохожие. Даже шпиль Петропавловской крепости – и тот выглядел в рассеянном свете каким-то тусклым.

– Ну что, студент-диссидент? – снова позвал меня Петя. – Где тебя высаживать? На Горьковской или на Петроградской?

Я выбрал Горьковскую, и уже через минуту мы попрощались. Я пожал Пете и Толику руки, вылез из машины и двинулся к метро. Когда спускался по эскалатору, вдруг вспомнил, что забыл их поблагодарить.

Дома я не мог ничем заниматься. Не мог ни читать, ни писать. Два часа ходил из угла в угол. Снова накатила тревога, путавшая чувства и мысли. Я боялся, что сейчас за мной явятся менты. Или позвонят по телефону и потребуют, чтобы я сам к ним явился, как говорится, «с вещами». Но никто не пришел и не позвонил. Ни в тот день, ни на следующий. А Троекуров, которого я встретил в институте через неделю, сказал, что ждал меня в тот день битых три часа в баре «Жигули».

– Господи, так это были вы?

– Ну, а кто же? Я тебе уже битых десять минут втолковываю…

Зуев с деланной скромностью поправляет пиджак и, улыбнувшись, осторожно теребит пальцами подбородок:

– А что, я так сильно изменился?

– Вообще-то нет, – говорю. – Просто у вас тогда прическа была другая. Кстати, Пётр Степанович, мы на тот митинг пришли вместе с Троекуровым.

– С Троекуровым? – небрежно переспрашивает Зуев и машет рукой. – Это такой жук… Всегда выкрутится. А вот вас бы точно поймали. Хорошо, что мы с Толиком рядом оказались.

– Где, кстати, сейчас Толик?

– Э-э, братец мой, он уже давно не Толик. Он теперь Анатолий Алексеевич, директор строительной компании. Большой человек, не то что мы… Скажите, дорогой Кирилл, – лицо Зуева становится серьезным и официальным. – Вам Троекуров рассказал о делах наших грешных?

– Ну, – говорю я осторожно. – Он сказал, что новая программа открывается, что вроде как будут авторские спецкурсы. Приблизительно так…

Зуев делает кислую мину.

– У этого вашего Троекурова, простите, нашего, – поправляется он, – всегда всё приблизительно.

Он лезет в карман, достает упаковку жвачки и, зажав ее в кулаке, ловким движением большого пальца отделяет белую подушечку:

– Будете?

– Нет, спасибо.

– Зря, мой дорогой. Если верить рекламе, эта жвачка волшебная. Восстанавливает во рту кислотно-щелочной баланс.

Улыбаюсь и отрицательно мотаю головой. Вижу, ему явно понравилось то, что я отказался. Понятное дело – проверяет, мол, давай со мной на равных. Но я слишком хорошо знаю эти правила и, отказавшись, даю тем самым понять, что мы не на равных, что сейчас он – начальник, а я – подчиненный, что он может жевать жвачку, а я – нет.

Зуев ловким ковбойским движением отправляет жвачку в рот и начинает двигать челюстями, причем так энергично, что я внутренне слегка вздрагиваю – такой в один присест перемелет, проглотит и даже не поперхнется.

– Эта новая платформа всё перевернет, – произносит он твердо и безлично. – У нас сейчас образование – как при царе Горохе. Сами видите, отстаем от нормальных стран, причем отстаем серьезно. В самом хвосте плетемся.

Я замечаю, что он снова начал обращаться ко мне на «вы».

– Студентов загоняют всех скопом в один вагон, и пожалуйста – вперед по рельсам! Мы специалистов выпускаем, будто карандаши вытачиваем. А времена уже давно не те, понимаете?

Зуев делает нижней челюстью жевательное движение и внимательно смотрит на меня. Я в ответ киваю – мол, ясное дело, не те.

– Все эти наши Обуховы, эти гении доморощенные, я вам скажу, попросту ампутируют человеческую личность. Они болтают на своих лекциях о большой науке, о традиции, об авторитетах. А знаете ради чего? Ради чего Обухов всё это делает? Так я вам скажу! Ради того, чтобы все поклонялись его башке лысой, чтоб прыгали вокруг него, как лягушки, и квакали во всю глотку: гений, великий ученый и так далее.

Зуев раздраженно скалится. Его челюсти начинают ритмично двигаться. Я замечаю, что в окне мимо нас проезжает длинный участок, плотно заставленный парниками. Посредине – высоченный шест с поникшим российским флагом.

– Эти маразмоны старые, видите ли, лучше всех знают, что нашей молодежи нужно. У них всё заранее расписано, кто чем будет заниматься и какие курсы слушать. И никаких шагов в сторону! Шаг в сторону – побег. Как у нас сейчас всё происходит? Я вам скажу, мой дорогой. Мы берем молодого человека, ломаем его о старческое колено, и пожалуйста – получите специалиста, готов голубчик. А ведь образование, дорогой мой, не должно подавлять, не должно убивать интереса человека к жизни и к самому себе. Оно должно освобождать личность, служить ей. В этом его суть, его предназначение, извините за пафос. И нашему обществу, как любому другому, нужны не ослы, нагруженные чужими знаниями, простите за резкость, а свободные, инициативные личности.

Да, думаю, интересно. Как мне раньше самому это не пришло в голову?

– Ну и что же делать? – спрашиваю я.

– Всё элементарно, – Зуев хитро прищуривается. – Прежде всего, нужно избавиться от всей этой обязаловки ослиной и дать студенту свободу выбора. Ни Обухов, ни вы, ни я, никто другой не вправе решать за человека, что ему нужно и какие дисциплины изучать. Пусть он сам решает и сам выбирает. Сколько мы с вами в институте всякой белиберды ненужной прослушали, а? Вспомнить страшно. А нынешние студенты – совершенно не такие. Они не хотят поклоняться какой-то старой, лысой башке, и с ними уже так не получится, как с нами. Они, слава богу, хотят узнать самих себя, понимаете? Мой девиз: каков бы ты ни был – служи самому себе источником опыта. И мы с вами, Кирилл, им в этом должны помочь. Пусть студенты сами формируют свои знания. Пусть вступают с ними не в подчиненные, а, если хотите, в интимные отношения.

Взъерошенный мужик, услышав про «интимные отношения», поднимает голову и с интересом смотрит на Зуева.

– Вот возьмем твою науку, – глаза Зуева оживляются. – Эти твои авторитеты всё заранее сплели, как пауки, всё связали, объявили всем, что есть, типа, одна-единственная истина. Так? Так. И плюхнули на тарелку – готово, давайте, жрите. Не хотите жрать – пожалуйста, на выход. Им, между прочим, плевать, что всё давно заплесневело в их тарелках и жрать уже никому не хочется. А мы, с нашей платформой, поверь, всё в клочья разорвем. Сделаем так, чтобы студенты увидели – можно по-другому. Мы им скажем: надо идти от самого себя, придать ценность собственной жизни и открывать совершенно новую логику.

– Каким образом?

– Вот, – Зуев направляет в мою сторону указательный палец. – Законный вопрос: каким образом? А таким: надо скрестись знания из разных дисциплин, которые у нас, в Совке, по-идиотски разнесли. Понимаете? К примеру, ваша филология… Вы ведь американскую литературу изучали, так?

– Ну да.

– Одну литературу?

Я киваю.

– А вы хорошо знаете американскую живопись или музыку?

– Как вам сказать? В общих чертах… самых общих… Скорее нет. Это ведь другая специальность.

Зуев смеется, и в глазах его появляется задор.

– Вот! Вы сейчас сами сказали главные слова – другая специальность. А ведь эти курсы для вас самого не были другой специальностью. Они вам были нужны как воздух. Но авторитетные обуховы решили всё за вас, даже не спросясь. А если бы выбор был ваш, вы бы и статьи сейчас иначе писали. Понимаете, в чем дело… Душа человека, как сказал один мудрец, должна быть исписана разным опытом. И только тогда человек в самом деле полюбит жизнь. Кто вооружил свой инструмент только одной струной, никогда не услышит многострунного оркестра. Но главное, что даст такое скрещивание, – умение смотреть как бы поверх наук, улавливаете? Ведь нельзя по-настоящему понять науку, оставаясь под ее чарами. Вот за это новая платформа и будет бороться, и наши студенты будут сами формировать свое образование, ни у кого не спрашивая разрешения.

– Повторная проверка билетов! – впереди у раздвижных дверей, ведущих в тамбур, стоит неуклюжая контролерша со злым лицом. Из-за ее спины выглядывает высокий охранник. Зуев и взъерошенный Костян достают билеты.

– Оглянитесь вокруг, – продолжает Зуев. – Вы же не слепой. Мир меняется, специальности исчезают одна за другой. И куда, с позволения сказать, девать всех этих старых узкопрофильных специалистов? Они же ничего делать не умеют! А мы им позволим познакомиться с разными специальностями. Понимаете? И им уже нечего будет бояться.

– Достаем билеты, молодые люди, – контролерша останавливается возле наших скамеек. Зуев и Костян поочередно предъявляют билеты.

– Так, Выборг – Петербург! – строгим голосом комментирует контролерша, щурясь на протянутый билет Костяна. Она грубо выхватывает билет из рук Зуева: – Белоостров – Удельная! Счастливого пути! А вы, молодой человек?

Лезу во внутренний карман куртки, но кошелька там не обнаруживаю. Значит, в боковом кармане. Проверяю справа, слева – тоже нет. Да что ж такое?! Наверное, в рюкзаке.

– Молодой человек, я жду! – недовольно произносит контролерша. Зуев недоуменно поднимает брови.

– Сейчас, – я ставлю на колени рюкзак, дергаю молнию, запускаю руку в кожаное чрево. В первом отделении пусто. В другом – книга, ключи, авторучка, карандаш, подзарядка для телефона. Черт, где же кошелек? И главное – совершенно не вовремя… Такой важный разговор – и тут эта дура.

– Слушайте, – говорю я контролерше, – я же вам уже предъявлял.

– А что я, по-вашему, всех тут помнить должна?! – вскидывается она. – Я с самого Выборга еду. Вы у меня тут все на одно лицо!

– Понимаете, кошелек куда-то подевался, – я виновато улыбаюсь. – Я поищу, вы подойдите попозже.

– Когда попозже?! – контролерша буравит меня взглядом. – Подъезжаем уже. Значит, так, молодой человек, либо билет предъявляйте, либо штраф платите.

По телу пробегает неприятный холодок.

– Я кошелек найти не могу, вы что, не понимаете?

– Тогда сейчас у меня в милицию отправитесь! – контролерша оглядывается на стоящего рядом охранника.

Взъерошенный Костян вдруг насмешливо подмигивает мне и произносит веселым голосом:

– Обезьяна без кармана потеряла кошелек, а милиция узнала – посадила на горшок!

Я беспомощно смотрю на Зуева. Тот повернулся к окну и с безучастным видом жует жвачку, давая всем понять, что ни ко мне, ни ко всей этой сцене он не имеет никакого отношения. Предатель… Мог бы, в конце концов, вмешаться. Меня охватывает паника. Сейчас, думаю, еще встанет и пересядет на другое место, и все мои надежды на новую работу рухнут.

– Слышь, парень? – Костян трогает меня за колено. – Давай я заплачу? У меня есть.

– Сейчас, сейчас… – я снова начинаю по-собачьи рыться в рюкзаке, почти ничего не соображая, и вдруг на самом дне пальцы наконец нащупывают кошелек. Слава богу! Извлекаю кошелек наружу и достаю билет.

– Пожалуйста.

Облегченно выдыхаю. Лицо охранника расплывается в довольной улыбке. Контролерша с важным видом кивает, делает шаг в сторону и, обернувшись, строго напутствует:

– Следить надо за вещами!

Я сую кошелек в карман куртки. Когда контролерша отходит, Зуев снова поворачивается ко мне как ни в чем не бывало и начинает что-то рассказывать, но я ничего не соображаю. Вижу только, что лицо его, только что совершенно пустынное, приятно зарумянилось. Значит, для меня еще не всё потеряно.

– Извините, Пётр Степанович, – прерываю я его на полуслове. – Так увлекся вашим рассказом, что совершенно забыл, где кошелек.

Голос у меня почему-то очень громкий, и слова кажутся чужими. Зуев понимающе кивает и опять принимается говорить, но я снова ничего не могу разобрать. Чувствую лишь ритмичный стук колес, раскачивающий мое одеревеневшее тело, и больше ничего. Слух исчез. Осталось одно только зрение. Я вижу, как Зуев шлепает губами и двигает челюстями, гоняя во рту жвачку. Вижу, как в окне, внутри моего отражения, постепенно сходит на нет дачная жизнь, низкорослая, деревянная, уступая место жизни кирпичной, куда более основательной и вертикальной. Вижу бесконечно тянущуюся бетонную стену с неприлично размашистым граффити «ПОЛ ПОТ ЖИВ!», а за ней город, каменный, твердый, как аксиома в школьном учебнике по геометрии.

Зуев вдруг хлопает себя по коленкам, берет портфель, встает со своего места, и оглушенность тотчас же пропадает, будто ее и не было.

– Ну вот, как я и говорил, за разговором быстрее доехали, – произносит он добродушно. – Вы сейчас куда?

– Как куда? – я смеюсь, поднимаюсь вслед за ним, закидываю на плечо рюкзак. – К вам, Пётр Степанович, на собеседование.

Зуев смешливо морщится и фамильярно похлопывает меня по плечу:

– Считайте, что оно уже состоялось. Почту за честь работать с вами.

Церемонно кланяется и пропускает меня вперед, к проходу.

– А американцы?

– Переживут…

– Один американец засунул в попу палец! – сообщает нам Костян. – Пока, мужики!

Зуев неприязненно цокает языком. Мы прощаемся с Костяном, идем к раздвижным дверям. Вслед за нами поднимаются другие пассажиры. Поезд постепенно замедляет ход. В окне уже тянется серая платформа.

– Зарплатой не обидим, – говорит мне Зуев уже в тамбуре, и только сейчас до меня доходит весь смысл случившегося. С ног до головы охватывает восторг. Хочется повторять, как мантру: спасибо – спасибо – спасибо. Хочется поглядеть на себя в зеркало. Хочется от внезапно нахлынувшего счастья впиться кому-нибудь в шею и высосать кровь. Я поворачиваюсь к Зуеву, хочу сказать, что деньги для меня значения не имеют, что главное – возможность работать бок о бок с такими людьми, как он, что Обухова мы обязательно прижмем… Но тут поезд с лязгом останавливается, чуть не повалив нас всех на пол, и по громкой связи объявляют станцию Удельную. Очередная глава моей жизни, моего романа подходит к концу.

Через несколько секунд, уже в эпилоге, мы идем по платформе, и впереди у лестницы я замечаю ту самую девушку, похожую на Олю, Олю номер два, которая тискалась в вагоне с нагловатым Валей. Теперь ее держит в объятиях седовласый джентльмен в бежевой кожаной куртке. Они нежно целуются. У Оли номер два в левой, опущенной вниз руке большой букет роз. Что ж… всё законно. Валет всегда проигрывает королю.

– Кошелек не забыли? – прерывает мои мысли Зуев.

Я инстинктивно хватаюсь за левый бок, словно солдат, простреленный навылет, – кошелек на месте – и вспоминаю, что забыл поблагодарить этого Костяна. Мы спускаемся с платформы.

– Ну что, может, позавтракаем где-нибудь в центре? – предлагает Зуев. – Заодно обсудим все детали.

Предыдущая главаГлава 4 из 6Следующая глава