Они подошли к Калугово на рассвете. Весеннее солнце еще не показалось из-за леса, но небо на востоке уже наливалось бледной желтизной, обещая теплый, хотя и облачный день. Снег подтаял за ночь, стал рыхлым, вязким, и лыжи то и дело проваливались в мокрую кашу, оставляя глубокие и отчетливые следы, которые нельзя было не заметить. Зибер чертыхнулся про себя — идеальная маскировка кончилась там, где началась весна. Но отступать было поздно.
— За мной, — прошептал он, переходя на шаг и снимая лыжи. — Цепочкой. Не шуметь.
Они оставили лыжи в кустах, припорошив ветками и мокрым рыхлым снегом, и двинулись пешком, огибая минное поле, которое Беккер со своим псом обнаружил, когда выдвинулся вперед на разведку. Немецкие саперы из группы Зибера, прибалтийские немцы, служившие в Советском Союзе в прибалтийских воинских частях до войны и отлично знавшие русские мины, шли первыми, прощупывая подтаявший снег длинными щупами. Торн и Хельд без намордников бежали впереди саперов, принюхиваясь, но не подавали голоса. Внезапно Торн остановился и сделал стойку, оглянувшись на хозяина.
— Стойте, — прошептал Беккер, поднимая руку. — Впереди противник. Собака почуяла русских.
Зибер подошел ближе, присел в кустах и взглянул в бинокль из-за замшелого валуна. В трехстах метрах на въезде в Калугово темнели брустверы траншей, сложенные из мерзлой земли и снега еще немцами, когда охранная дивизия держала тут оборону вдоль Варшавского шоссе. Над брустверами вился дымок — кто-то грелся у костра, не соблюдая маскировку. Русские чувствовали себя в безопасности в немецких траншеях. И это было плохо. Очень плохо.
— Шкловский, Игнатьев, — позвал Зибер, продолжая смотреть в бинокль. — Вы идете первыми. Без оружия. Руки на виду. Ваша задача — заговорить с ними, выяснить обстановку. Скажете, что наш отряд отстал от своих, блуждали много дней, потеряли связь. Документы покажете. Остальное — ваша импровизация. Мы с группой заляжем в ста метрах. Если что пойдет не так — прикроем огнем. Но постарайтесь не облажаться.
— Понял, герр гауптштурмфюрер, — сказал Шкловский, снимая автомат и передавая его Гансу Фостеру.
Его лицо, обычно насмешливое, стало серьезным, даже мрачным. Он понимал, что сейчас начнется самая опасная часть их миссии. Импровизация на вражеской территории — это не то же самое, что импровизация на карте в собственном штабе. Тут ошибка стоит жизни.
Игнатьев тоже отдал оружие. Он поправил маскхалат, одернул гимнастерку, проверил чужой партбилет с переклеенной фотографией во внутреннем кармане. Потом кивнул Шкловскому.
— Пошли, Борис Сергеевич. Прикинемся красными. Сыграем роли, как в старые добрые времена в разведке. Ты — командир роты, я — политрук. Только без лишней театральности. Большевики этого не любят. Лучше уж выглядеть грубыми и неотесанными болванами с которых взятки гладки.
— Без театральности вполне обойдемся, — усмехнулся Шкловский. — Я сам не люблю театр. Пошли.
Они вышли из-за валуна, подняв руки вверх, и медленно, не торопясь, пошли к траншеям. Снег тревожно хрустел под ногами. Граф Игнатьев шел чуть впереди, Шкловский — сзади и справа, как положено: политрук и командир — рядом.
— Стой! Кто идет? — раздалось из траншеи. Голос был молодой, но твердый, без нервозности.
— Свои! Командир роты Кукушкин и политрук Савченко! — крикнул граф Игнатьев, стараясь говорить с едва заметным южным акцентом — так говорят в Ростове-на-Дону, где он родился и вырос до революции, где служил его отец, пока большевики не пришли к власти и не расстреляли его, как белого полковника, не желающего переходить на службу к красным. — Десантники из 4-го корпуса. Отбились от своего полка. Неделю блуждали по лесу.
— Заплутали, значит, совсем, товарищи командиры? — из траншеи показалась голова в ушанке. Лицо молодое, лет двадцати трех, с резкими, грубыми чертами, с внимательными серыми глазами, которые сразу оценили идущих — их одежду, отсутствие оружия, их усталые немолодые осунувшиеся лица. — Вы откуда? И чего руки подняли в гору, точно в плен сдаетесь?
— 8-я воздушно-десантная бригада, — ответил Шкловский, опуская руки и называя ту часть, чьи документы были у них. — 2-й полк, 2-й батальон. Я командир 3-й роты старший лейтенант Кукушкин Анатолий Борисович. Со мной политрук Савченко Дмитрий Сергеевич. Мы попали в окружение под Горбачами. С трудом мы от немцев оторвались и пробились к лесу, чтобы затеряться, сбить погоню со следа. Потому и блуждали. И вот только сейчас вышли к вам через болота. А руки подняли и без оружия подошли, чтобы не пристрелили вы нас случайно. Скажите лучше, где тут штаб?
Из траншеи вылезли еще двое. Один — с автоматом ППШ, другой — с ручным пулеметом ДП-27. Пулеметчик был коренастый, с густой рыжей бородой, в которой запутались крошки махорки. А автоматчик в ушанке внимательно оглядел Игнатьева и Шкловского, потом перевел взгляд за их спины, туда, где в кустах затаилась остальная группа.
— А это кто? Ваши бойцы? — спросил он, кивая в сторону леса. — Сколько вас всего?
— Нас четырнадцать человек. Все, кто остался от роты, — сказал Игнатьев. Врать о численности не имело смысла — их все равно уже заметили и могли пересчитать без труда. — И с нами две служебные собаки. Устали мы, как черти. Неделю не спали толком.
Сероглазый десантник с автоматом, судя по петлицам, — старший сержант, подошел ближе, взял у Игнатьева документы, принялся их внимательно изучать. Потом спросил:
— А что за собаки у вас? У немцев отбили?
— Ну, почему же у немцев? У нас собаки свои, Тимоха и Хулиган. Их самолетом доставили на аэродром в Желанье, — сказал Игнатьев. — Они по следам работают. Помогают в разведке. И мины чуют.
— А у нас в отряде тоже есть своя собака по кличке Афганец, — рыжий пулеметчик усмехнулся, показав щербатые зубы. — Чужаков за версту чует.
Но остальные не расслаблялись. Пулеметчики в гнездах на флангах траншеи слева и справа смотрели выжидательно, с подозрением, и стволы их пулеметов были развернуты в сторону пришельцев. Игнатьев стоял, не шевелясь, стараясь дышать ровно, хотя сердце колотилось где-то у горла. Он знал, что документы подлинные. Он знал, что печати на фотографиях очень похожи на настоящие, что немецкие специалисты поработали на славу. Но знал он и то, что русские особисты иногда задают такие вопросы, на которые нет правильных ответов, потому что правильные ответы знают только те, кто действительно служил в той бригаде, в том батальоне, в той роте.
— 8-я бригада, говорите? — старший сержант поднял глаза. — Командира вашего батальона как зовут?
Шкловский выпалил без запинки, глядя прямо на автоматчика:
— Капитан Калитин Григорий Иванович. Так его звали. Мы с ним из окружения под Знаменкой выходили в феврале. Он погиб под Свиридово, прикрывая отход. Я сам видел, как его тогда немцы скосили из пулемета.
Это была правда. Почти. Калитин действительно существовал, действительно командовал 2-м батальоном 8-й бригады, действительно погиб под Свиридово. Это было зафиксировано в протоколах допросов пленных. Имелись и документы на эту фамилию, изъятые у мертвого капитана. Шкловский выучил биографию Калитина, рассказанную пленными, наизусть, как молитву. Каждую дату, каждый боевой выход, каждое ранение покойного капитана.
Старший сержант помолчал, потом сказал:
— А мы, товарищи командиры, сами тоже из 4-го корпуса ВДВ. Я про ваш батальон слышал. Говорили ребята, что под Знаменкой попали вы в серьезную передрягу. Многие ваши не вышли к своим, — он вернул документы и показал рукой направление. — Можете пройти восточнее, в сторону Долгого. Там сейчас расположение вашего полка. Они наши соседи. Стоят недалеко. Метров триста до их постов всего, не больше.
Игнатьев и Шкловский пошли обратно. Франц Зибер, лежавший в кустах ближе всех, слышал этот громкий разговор. Он не говорил по-русски, но пытался учить язык противника, потому понимал смысл. Пока все, вроде бы, шло по плану. Но не совсем. Русские не собирались стрелять в них. Их пропускали дальше. Документы сработали. Но их не приглашали в расположение отряда Ловца, а отправляли в другое место, где расположился по-соседству тот десантный полк, в котором они числились по документам.
«Ладно, пойдем пока туда, прикинемся своими парнями и отдохнем, а с наступлением темноты подкрадемся к Ловцу и прикончим его по-тихому», — решил Зибер.
Выехали уже в сумерках, когда последние отблески заката угасали над горизонтом, подсвечивая багровой полосой низкие тяжелые облака, набухшие весенней влагой. Колонна вытянулась вдоль Варшавского шоссе — теперь уже советского, отбитого у немцев ценой крови, но все еще опасного, потому что лес по обеим сторонам мог таить вражеские засады. Двадцать шесть грузовиков, урча моторами, начали движение на восток. Одиннадцать машин, выделенных для отряда Ловца, груженных людьми, оружием и снаряжением. И пятнадцать санитарных, в которых лежали раненые, ожидавшие долгой дороги в тыловые госпитали.
В голове колонны ехал броневик Угрюмова с крупнокалиберным пулеметом ДШК в башне, чей ствол угрожающе смотрел в темноту. За ним — два грузовика с пулеметчиками Панасюка, в кузовах которых замерли расчеты трофейных пулеметов «МГ». За ними — машины с автоматчиками Смирнова, которые, не смыкая глаз, всматривались в лесную черноту. Потом — санитарные грузовики с брезентовыми тентами и красными крестами на бортах. Мишени для любого нечестного вражеского стрелка, кто не признает правил войны. Но кресты все-таки рисовали, потому что так было положено обозначать санитарный транспорт.
В середине колонны вражеских летчиков, если они все-таки найдут просвет в плотной облачности и атакуют машины, ждал сюрприз. Две зенитные установки счетверенных «максимов» М-4 на двух грузовиках, готовые в любой момент встретить огнем не только самолеты, но и наземного противника. Замыкали колонну еще один броневик БА-10 с 45-мм противотанковой пушкой и двумя пулеметами ДТ-29, грузовики Ковалева с разведчиками и грузовики Горчакова с саперами, которые нагнали отряд уже в Калугово.
Комиссар Липшиц долго лежал в забытьи после операции. Он то приходил в себя, когда температура спадала, то снова начинал бредить, когда жар усиливался. В бреду он произносил какие-то бессвязные фразы о своем погибшем сыне и о мести фашистам, о партии и Сталине, а потом снова забывался тяжелым сном без единого звука, — как будто проваливался в черную яму, на дне которой не было ни боли, ни мыслей. Со стороны могло показаться, что он уже умер. Но это впечатление оказывалось обманчивым. Его организм боролся за жизнь, как мог.
В очередной раз комиссар очнулся от толчка. Грузовик подпрыгнул на ухабе, и его забинтованную правую сторону груди под ключицей, туго перевязанное правое плечо и правую руку, которая лежала в марлевой перевязи, пронзила острая боль, такая сильная, что на секунду дыхание перехватило. Он застонал сквозь зубы, чтобы не закричать, но сдержался от крика, понимая, что не пристало комиссару орать от боли при других раненых даже в этом состоянии полузабытья. Вместо этого он по-настоящему очнулся и открыл глаза.
Над ним склонилась медсестра. Не Полина и не Клавдия, а другая, совсем молодая, темноволосая с черными глазами, в которых застыла серьезность, не свойственная девятнадцати годам. Это была Валя — та самая, что почти не плакала на похоронах Маши, а очень долго смотрела в одну точку, обхватив плечи руками. Взгляд у нее был слишком серьезный и немного усталый, но руки двигались уверенно, привычно поправляя на комиссаре сползшую повязку.
— Как вы, товарищ комиссар? — спросила она, и в голосе ее прозвучало сочувствие.
— Вроде бы жив, — прохрипел Липшиц, пытаясь улыбнуться. Губы у него пересохли, язык казался деревянным, но он, действительно, почувствовал себя немного лучше. Послеоперационная горячка, кажется, снова оставила его больное тело в покое. — Где мы?
Валя сообщила, продолжая возиться с бинтами:
— Едем по Варшавскому шоссе на восток. Говорят, что в Можайск направляемся. Госпиталь эвакуируют, товарищ комиссар. Приказ сверху.
Липшиц приподнялся на здоровом левом локте, огляделся, хотя каждое движение отдавалось болью в простреленном плече. Кузов грузовика был забит ранеными — человек двадцать, не меньше. Он и еще двое лежали на носилках посередине, привязанных веревками, чтобы не сбивались при тряске, а остальные раненые сидели на лавках вплотную друг к другу, привалившись к бортам, и в их глазах застыла та самая отстраненность, которая бывает у людей, прошедших через боль и потерявших счет времени. Пахло кровью, лекарствами, потом и махоркой — кто-то умудрялся курить, несмотря на запреты, несмотря на Валю, которая сидела на ящике у задней стенки кузова в ногах у Липшица и делала вид, что не замечает дыма, видимо, не желая делать замечания раненым.
В противоположной стороне, в углу, привалившись к кабине, сидел на лавке Чодо Баягиров. Левая рука его была перевязана и подвешена на марле, левое плечо — туго перебинтовано. Глаза эвенка, темные и глубокие, как горные озера, смотрели куда-то в пространство сквозь брезент, сквозь лес, сквозь сгущающуюся темноту вечера, словно он видел то, что другим было не дано. Его лицо, обычно подвижное, живое, застыло в неподвижной маске, и только пальцы здоровой правой руки, лежавшей на колене, чуть заметно шевелились — будто перебирали невидимые четки.
— Чодо, — позвал Липшиц, и голос его прозвучал тише, чем хотелось бы. — Ты как?
— Живой, — коротко ответил боец, услышав комиссара, и уголки его губ дрогнули в подобии улыбки.
Говорил Чодо Баягиров с легким акцентом, который у него не исчезал даже после многих лет жизни среди русских, и в этом акценте Липшицу почему-то слышались ветры тайги и эхо бескрайних просторов, где человек и зверь словно бы говорят на одном языке, если оба остаются наедине с природой.
Внезапно Чодо проговорил тихо:
— Скоро снова будет бой.
Липшиц насторожился. Он знал Чодо — не обычный охотник-эвенк, он шаман по крови с каким-то своим особым чутьем. А таких людей редко обманывают их ощущения. Если Чодо говорит «скоро будет бой» — значит, он что-то чует. Словно умная собака, которая может завыть перед землетрясением, предупреждая хозяев о приближении беды.
— Какой бой? — спросил Липшиц, стараясь говорить спокойно, хотя внутри все сжалось от дурного предчувствия. — Разве дорога до Юхнова уже вся не наша? Мы же отбили все это шоссе. Немцев от дороги достаточно далеко отогнали.
— Дорога наша, — согласился Чодо, и в его глазах мелькнуло что-то неуловимое — то ли насмешка, то ли сожаление. — А лес вдоль нее — пока их. Там немцы еще остались. Немало их вокруг дороги попряталось.
— Откуда ты знаешь? У тебя что, своя собственная разведка? — спросил Липшиц, но Чодо уже отвернулся к борту и больше не отвечал. Только пальцы его правой руки продолжали свой странный перебор, будто считали чьи-то жизни.