Мистер Доббс пришёл на Пятьдесят восьмую улицу во вторник, в первых числах февраля, не дожидаясь назначенного срока — и это само по себе было признаком того, что новости у него были такие, что не терпели ожидания. Харрисон проводил его в библиотеку, где Кэл сидел с Карром, разбирая очередную партию неприятных цифр — отчёт по Кливлендскому заводу за январь показывал убыток в одиннадцать тысяч долларов, и Кэл слушал объяснения Карра с тем особым, тяжёлым молчанием, которое предвещало взрыв раздражения у любого, кто окажется рядом в неподходящий момент.
— Мистер Доббс настаивает на немедленном разговоре, сэр, — сказал Харрисон. — Говорит, что дело не терпит отлагательств.
Кэл поднял взгляд от бумаг. Что-то в формулировке — “не терпит отлагательств” — заставило его отложить отчёт в сторону быстрее, чем он сам ожидал.
— Впустите, — сказал он.
Доббс вошёл — всё такой же незаметный, всё такой же неприметный, с той же тонкой папкой под мышкой, которая, впрочем, теперь была заметно толще, чем в их прошлые встречи. Он сел, не дожидаясь приглашения, и Карр, поняв намёк, вышел из библиотеки, тактично прикрыв за собой дверь.
— Я нашёл её, — сказал Доббс без предисловий.
В библиотеке повисла тишина — та особая, плотная тишина, которая наступает, когда новость, которую человек ждал так долго, что почти перестал в неё верить, наконец становится фактом. Кэл медленно отложил чернильное перо, которое держал в руке.
— Она жива? Расскажите, — сказал он.
Доббс открыл папку.
— Я говорил вам в прошлый раз, что вышел на след через швейную мастерскую на Брум-стрит и через хозяина, который вспомнил рыжеволосую работницу, ушедшую “рисовать картинки”, — сказал он. — После этого я начал систематически обходить галереи и художественные лавки в нижних кварталах Манхэттена. Это заняло время — таких мест в городе достаточно, и большинство владельцев неохотно отвечают на вопросы о своих художниках, особенно если те — молодые женщины без семей и связей. Но в декабре я нашёл небольшую галерею на Бауэри-стрит, принадлежащую человеку по фамилии Абрамович. Он отказался отвечать прямо и мне это показалось подозрительным. Я нанял человека следить за галереей — раз в несколько дней он наблюдал за входящими и выходящими, описывая мне всех молодых рыжеволосых женщин.
— И? — Кэл подался вперёд.
— Через три недели наблюдения мой человек заметил женщину, подходящую под описание, которая зашла в галерею в пятницу днём с папкой рисунков и вышла через час без неё. Он проследил её до дома на Бедфорд-стрит, в Гринвич-Виллидж. Третий этаж, отдельная квартира — что само по себе говорит о некотором достатке. Хозяин дома, синьор Валентини, подтвердил за небольшую плату, что у него снимает жильё молодая женщина по фамилии Доусон, рыжеволосая, художница по профессии, живёт одна с сентября прошлого года.
— Доусон, — медленно повторил Кэл. Имя прозвучало в его устах так, как звучит слово, которое произносишь много раз в голове, прежде чем сказать вслух, и каждый раз оно отзывается чем-то горьким. — Она взяла фамилию того нищего художника. Интересно, чем он её так покорил, что она была готова нищенствовать? Не понимаю!
— Простите сэр?! — Доббс не понял про что он говорит.
— Не важно. Так что вы сделали ,чтобы найти её?— Кэл нетерпеливо смотрел на него, встав со стула и налив два бокала бренди, один протянул Доббсу, но тот вежливо отказался.
—Я не делал поспешных выводов, господин Хокли. Я проверил иммиграционные записи, проверил описание её внешности у нескольких независимых свидетелей — всё совпадает. Возраст, цвет волос, манера говорить, происхождение. Я уверен в этом на девяносто процентов, и единственный способ получить оставшиеся десять — это увидеть её лично. Кэл отпивая из своего бокала подошёл к окну, за которым лежал серый февральский день. Он стоял так несколько секунд, спиной к Доббсу, и его молчание было молчанием человека, обдумывающего одновременно несколько вещей: облегчение, что годы поисков наконец принесли плод; что-то похожее на старую, почти забытую горечь при упоминании имени, которое она взяла себе; и, прежде всего остального, ту мысль, которая последние два года жила в нём, как тлеющий уголь, готовый вспыхнуть в любую секунду, — мысль об ожерелье.
— Камень, — сказал он, не оборачиваясь. — Вы видели что-нибудь, что говорило бы о камне?
— Нет, сэр, — сказал Доббс. — Она живёт скромно, насколько я могу судить. Работает через галерею, продаёт небольшие рисунки и портреты, насколько я понял из расспросов — на скромный, но достаточный для одинокой женщины доход. Если у неё и есть драгоценность такой ценности, она хорошо её прячет, если конечно она у неё присутствует.
— Значит, она не продала его, — сказал Кэл, и в его голосе прозвучало что-то похожее на облегчение, смешанное с удовлетворением. — Хорошо. Это значит, что он у неё. И значит, он по-прежнему мой.
— Есть ещё одна вещь, — сказал Доббс, и что-то в его тоне заставило Кэла обернуться. — Мой человек заметил, что в последние недели она несколько раз встречалась с одним молодым мужчиной — высоким, светловолосым, на вид рабочим, судя по одежде. Они встречались в кофейне на Кристофер-стрит, потом в той же галерее на Бауэри, дважды гуляли вместе по Виллиджу. Я не успел установить его имя.
Кэл нахмурился, но эта деталь показалась ему сейчас второстепенной — что-то вроде досадной мелочи на фоне главной новости.
— Не важно, — сказал он. — Кто бы он ни был, это не моя забота. Меня интересует только ожерелье, и сама Роза — постольку, поскольку она должна знать, где это ожерелье находится.
В этот момент дверь библиотеки открылась без стука, и в комнату вошла Руфь.
— Простите, я не знала, что у вас гости, — начала она с привычной светской интонацией, но осеклась, увидев лицо Кэла — оживлённое, почти возбуждённое, какого она не видела у него уже давно. — Кэлвин, что-то случилось?
— Случилось, — сказал Кэл. — Мистер Доббс нашёл её.
Руфь застыла на пороге. На секунду показалось, что она не дышит вовсе. Потом она прижала ладонь ко рту, и глаза у неё мгновенно наполнились слёзами — на этот раз, кажется, не притворными.
— Роза… — прошептала она. — Она жива?
— Жива, — подтвердил Кэл. — Живёт в Гринвич-Виллидж. Под именем Роза Доусон.
— Я знала, — сказала Руфь, опускаясь в кресло, как будто ноги внезапно отказались её держать. — Кэлвин, я знала это. Я… — Она замолчала, собираясь с мыслями, потом продолжила, уже более твёрдым голосом: — Несколько месяцев назад я была в гостях у Адели Стюарт, моей старой подруги из Филадельфии. У неё в гостиной висит портрет — заказной, написанный молодой художницей, которую ей рекомендовала знакомая. Я смотрела на этот портрет очень долго, Кэлвин, и было в нём что-то — я не могла объяснить, что именно, — что-то в линиях, в том, как нарисованы лица. А потом я увидела подпись: “Р. Д.”. И через несколько дней я не выдержала и поехала в галерею, которую упомянула Адель — галерею на Бауэри. Там я увидела другие работы той же художницы. Хозяин назвал мне её имя: Роза Доусон. Рыжеволосая, двадцати с небольшим лет.
Кэл смотрел на неё с изумлением, смешанным с раздражением.
— Вы знали об этом несколько месяцев и молчали?
— Я не была уверена! — воскликнула Руфь. — Это могло быть совпадением, Кэлвин. Имя Роза не такая уж редкость, фамилия Доусон — тоже. Я боялась поверить и оказаться неправой. Я боялась надеяться напрасно. — Она промокнула глаза платком, который, как всегда, оказался у неё под рукой именно в нужный момент. — Но теперь, когда мистер Доббс подтвердил это независимо — это правда. Моя дочь жива.
Доббс, наблюдавший эту сцену с профессиональной невозмутимостью человека, привыкшего видеть в своей работе самые разные семейные драмы, слегка кашлянул.
— Если позволите, — сказал он, — я могу организовать так, чтобы вы узнали точно, когда и где её можно застать. У меня есть человек, который продолжает наблюдение за её домом и за галереей. Как только она появится в каком-либо публичном месте, он может немедленно сообщить вам.
— Сделайте это, — сказал Кэл. — Я хочу увидеть её как можно скорее.
— Я тоже хочу её увидеть, — сказала Руфь, и в этих словах была искренность, которую трудно было заподозрить в притворстве — несмотря на все её расчёты, несмотря на годы практичности, она была матерью, и три года, проведённые в уверенности, что её единственный ребёнок мёртв, оставили в ней рану, которая, кажется, начала затягиваться только сейчас.
Доббс кивнул.
— Я пришлю весточку, как только что-то узнаю, — сказал он, поднимаясь. — Это может быть вопрос дней.
Когда детектив вышел, Кэл остался стоять у окна, и на лице его постепенно проступило выражение, которого Руфь не видела у него уже давно, — что-то похожее на оживление, на возвращение того уверенного, почти хищного спокойствия, которое было у него до всех неудач последних двух лет. Он думал, не о девушке, которую когда-то хотел сделать своей женой. Он думал о синем камне в сто двенадцать карат, который теперь, спустя два с половиной года скитаний по дну его памяти, наконец обрёл реальные координаты — улицу, дом, этаж. — Он повернулся к Руфи, и в его взгляде была твёрдость, которой она не видела с тех самых дней до катастрофы.
— Дела наконец пойдут на лад, Руфь. Помяните моё слово.
Известие пришло через девять дней, в воскресенье утром, когда зимнее солнце заливало особняк на Пятьдесят восьмой улице непривычно ярким, почти весенним светом. Записка от Доббса была короткой: его человек видел, как мисс Доусон вышла из своего дома около десяти утра и направилась в сторону Вашингтон-сквер, где у неё, судя по всему, была назначена встреча с тем самым молодым мужчиной — следить за ней по выходным дням стало уже привычным занятием для человека, нанятого Доббсом, и он знал её маршруты почти наизусть. Если Кэл желает увидеть её немедленно, лучшего момента не найти. Кэл прочитал записку дважды, потом позвал Харрисона и велел подать экипаж — срочно, немедленно, без четверти час он хотел быть на Вашингтон-сквер. Руфь, узнав об этом, спустилась в холл уже одетая для выхода — в тёмно-синем пальто, с тщательно собранными волосами, с тем взволнованным выражением лица, которое не нужно было разучивать заранее, потому что оно было настоящим. Вашингтон-сквер в это февральское утро жил своей обычной воскресной жизнью: студенты и художники из соседних кварталов сидели на скамейках, несмотря на холод, кутаясь в шарфы; нянечки катали детские коляски вдоль расчищенных дорожек; голуби деловито перебегали от одной кучи рассыпанных хлебных крошек к другой. Над всем этим возвышалась белая Триумфальная арка — массивная, строгая, с барельефами Вашингтона, отстроенная заново в камне всего двадцать с небольшим лет назад, и в её тени, у самого подножия, на лавке у фонтана, сидели двое. Роза была в своём сером пальто, том самом, что она носила уже несколько лет, с шарфом, который сама себе связала зимой тысяча девятьсот тринадцатого года из остатков шерстяной нитки. Джек сидел рядом с ней, без шапки, его светлые волосы трепал лёгкий ветер, и в руках у него был блокнот для набросков — он рисовал что-то, пока они разговаривали, изредка поднимая взгляд на собеседницу, потом снова возвращаясь к бумаге.
— Покажи, — сказала Роза, протягивая руку к блокноту.
— Не готово, — сказал Джек, отводя блокнот. — Подожди ещё минуту.
Она засмеялась — легко, свободно, тем смехом, который за последние недели возвращался к ней всё чаще, всё естественнее, без той тяжести, что давила на неё месяцами прежде. Она не заметила, как со стороны Пятой авеню к скамейке подходят двое — мужчина в дорогом тёмном пальто, с тростью с серебряным набалдашником, и женщина чуть позади него, в синем пальто, прижимающая к груди руки в перчатках, словно сдерживая саму себя. Кэл остановился в нескольких шагах от скамейки. На его лице застыла та особая, торжествующая ухмылка, которую человек позволяет себе только тогда, когда чувствует, что наконец одержал победу после долгой, изматывающей борьбы.
— Ну наконец-то, — сказал он, и голос его прозвучал на удивление громко в холодном воздухе площади, — одна из моих самых дорогих вещей нашлась. Надеюсь, найдётся и вторая.
Роза обернулась так резко, что блокнот выпал из рук Джека на снег. Несколько секунд она смотрела на Кэла, не веря собственным глазам, и в груди у неё одновременно поднялись страх, ярость и то особое, тошнотворное чувство, которое испытывает человек, увидевший призрак своего прошлого, явившийся, чтобы забрать у него настоящее.
— Кэл, — произнесла она едва слышно.
Прежде чем кто-то успел сказать что-то ещё, Руфь рванулась вперёд, обогнула Кэла, и бросилась к Розе, обнимая её так крепко, что у Розы на секунду перехватило дыхание.
— Доченька моя, — повторяла Руфь, плача — на этот раз без всякой притворности, искренне, всем телом, — я знала, что ты жива, я знала это всем сердцем, я молилась за тебя каждую ночь, моя девочка, моя бедная девочка…
Роза стояла, не отвечая на объятия, не обнимая мать в ответ, — её руки повисли вдоль тела, а взгляд оставался прикованным к Кэлу через плечо Руфи. В этом холодном приёме не было намеренной жестокости — просто слишком много всего произошло за эти годы, чтобы материнские объятия могли в одну секунду растопить лёд, копившийся между ними так давно. Джек поднялся со скамейки. Он стоял, не двигаясь, словно поражённый громом, переводя взгляд с Розы на Кэла и обратно, и в его голове за одну секунду пронеслись и тонущий корабль, и наручники на запястье, и холодный взгляд человека, готового скорее погубить других, чем потерять то, что считал своим. Кэл наконец перевёл взгляд с Розы на молодого мужчину, стоявшего рядом со скамейкой, — и в его лице произошла перемена настолько резкая, что Руфь, оторвавшись от Розы, невольно обернулась посмотреть, что случилось. Кэл узнал его не сразу — пять секунд, может быть, шесть, понадобились ему, чтобы сложить вместе обветренное, похудевшее лицо перед собой с тем образом, который он держал в памяти три года: жалкий, мокрый, замёрзший бродяга на палубе тонущего корабля. Но когда узнавание пришло — оно пришло окончательно, не оставив ни малейшего сомнения.
— Так ты жив, Доусон? — произнёс Кэл медленно, и каждое слово выходило из него, словно сквозь зубы. Лицо его искажалось гневом на глазах, бледнея, потом покрываясь нездоровым румянцем. — Я был уверен, что ты гниёшь на дне Атлантики. Но ты, каким-то образом, выжил — для того, чтобы снова испортить мне жизнь.—Он сделал шаг вперёд, остановившись на расстоянии вытянутой руки от Джека, и трость в его руке сжалась так крепко, что побелели костяшки пальцев. — Но мы не на “Титанике”, — продолжал он, и в голосе зазвучала холодная угроза, отчётливая, выверенная, как у человека, привыкшего выносить деловые приговоры. — И тебе не удастся в этот раз выкрутиться, если ты попытаешься помешать мне снова. Я засажу тебя в тюрьму, Доусон, и позабочусь, чтобы ты оттуда не вернулся. Джек не отступил ни на шаг. Он смотрел на Кэла прямо, без той робости, которая была у него три года назад. Но он промолчал — не из трусости, а потому что понимал: любое слово сейчас только обострит ситуацию, а ему важнее было не вступать в схватку, а понять, что происходит с Розой. Кэл, не получив ответа, который мог бы дать ему повод для дальнейшей вспышки, отвернулся от Джека с видом человека, для которого этот разговор уже закончен, и обратился к Розе — голос его мгновенно смягчился, приобретя ту искусственную, тщательно отрепетированную теплоту, которую он умел включать с такой же легкостью, с какой выключал её секунду назад.
— Роза, — сказал он, подставляя ей руку с лёгким, изящным поклоном, — поедем со мной и твоей матерью. Домой, в наш особняк( он выделил слово “наш"). Тебе нужно привести себя в порядок, отдохнуть по-настоящему, после всего, через что ты прошла в этих… — он чуть приметно скривил губы, оглядывая её скромное пальто, — условиях. Ты получишь обратно всё то, чего сама себя лишила, когда решила связаться с этим оборванцем.
Площадь вокруг них продолжала жить своей обычной воскресной жизнью — голуби клевали хлебные крошки, дети смеялись где-то у фонтана, студенты спорили о чём-то на дальней скамейке, — но для четверых людей, стоявших у подножия арки, весь остальной мир в эту минуту перестал существовать так же полно, как он перестал существовать для Розы и Джека месяц назад в маленькой кофейне на Кристофер-стрит. Только на этот раз тишина внутри этого кокона была не тишиной чуда, а тишиной перед бурей.