И это место стороной
Обходит сельский люд,
И суеверные твердят:
«Там призраки живут».
Я совершенно не мог припомнить близлежащих поселений, а потому стало большой удачей, когда я буквально вывалился с лесной дороги к этому подворью, одиноко застывшему у окраины заснеженного поля. Я без раздумья заспешил к манящим теплым огонькам в окнах.
Комья снега нехотя таяли, пропитывая полы жупана.
Я немного помялся в сенях, неуверенно переступая с ноги на ногу. Ледяная короста, плотно покрывавшая штаны и поршни, уже образовала подо мной немалую лужицу. Это еще больше смутило меня, но я все же шагнул вперед, протискиваясь под низкой притолокой в общую хату.
Убранство и быт этого жилища ничем не отличались от многих других, обширно раскиданных по великим нашим землям. Белесой глыбой в углу громоздилась печь, исходя жаром, и я, изрядно околевший в дороге, всем нутром потянулся к пышущему теплом камню. Однако не двинулся с места. Вдоль бревенчатых стен длинными рядами ютились лавки да скамьи, а в центре распластался широкий, грубо сработанный стол. Стол был древний, потемневший и обтертый не одним годом пользования. Невольно я подумал, что, возможно, хату срубили не вокруг печи, как водится, а вокруг стола. Эта вольная мысль меня немного взбодрила.
За деревянным исполином сидел могучий дед. Такой же потемневший, грубо сбитый и отесанный годами. Глава семейства, сразу видать. По обе стороны от него замерли остальные домочадцы: средних лет миловидная еще женщина да две девицы-молодухи. Все смотрели на нежданного гостя, то бишь на меня.
По-разному смотрели.
Хозяин глядел спокойно, хмуро, но без злобы. Женщина – видать, невестка деда – устало и чуть сонно, а девицы – с озорством. Впрочем, хихикать не решались: явно опасались строгого старика.
Я с трудом и скрипом поклонился (заиндевевший жупан все никак не желал оттаивать), стянув с себя шапку.
– Добра вашему дому, хозяева! – Зубы уже почти не стучали, но голос был еще глухой, мерзлый. – Дозвольте обогреться в дороге дальней.
Напрашиваться на ночлег я посчитал наглостью, хотя за порогом уже вовсю искрились звезды, перемигиваясь серебряными блестками с сугробами. Но отогреться чутка было необходимо. Путь мой был неблизкий, да все по снежным тропам. И хоть удалось изрядную долю проделать по раскатанным санным трактам, да все же и по непролазным оврагам пришлось поплутать. Благо погода все два дня пути была морозная да солнечная, без ветра. Попутно все шло. Но есть пределы сил человеческих.
Видимо, я, разомлевший от тепла, слегка ушел в свои мысли, а потому не сразу понял, что хата наполнилась тяжелым монотонным гудением – хозяин дома уже какое-то время говорил:
– …можешь располагаться, коль пришел. Только плохой человек погонит путника. А уж прогнать ведуна – накликать на себя бед.
Дед немного помолчал. Мне показалось, что он замялся. Будто прислушивался к чему.
– Оставайся до утра, – помедлив, прогудел он, – не след в ночь уходить.
Я еще раз поклонился, с благодарностью прижав ладонь к груди.
Ну конечно, он бы не отказал в обогреве и краюхе хлеба ведуну. Небось сразу приметил посох, а как я шапку стянул, так и очелье ведунское распознал. Да только не похож был дед на радушного хозяина, что каждого бродяжку ночевать оставляет. За девицами услед, опять же, когда молодой незнакомец в хате. Пусть и трижды ведун. Чай ведуны не какие-то острижники заморские, что баб сторонятся да сами в сарафанах ходят (слыхал я, что и такие есть). Так что явно далось это предложение ему поперек ведогоня.
Впрочем, меня это вполне устраивало. Честно говоря, я очень устал, а ночевать где попало в случайном овине не хотелось.
Я прошел к красному углу, шепнул благость дому, после протопал поближе к печке. Стянул уже согревшимися руками с себя жупан, расплел поршни, разложил одежду сохнуть, да и сам разместился, с блаженством наслаждаясь уютной теплотой и гудением печи. Тело сладко заныло.
А домочадцы, кажется, про меня забыли. Впадая в полудрему, я слышал, как шелестит платьями хозяйка, укрывая горшки да крынки, как ворочается и тяжело сопит дед, видимо, возится с каким инструментом, да о чем-то шушукаются девушки.
Под этот убаюкивающий гул, под мягкий свет лучин и наполнявшее меня тепло я окончательно разомлел и моргал все медленнее…
И сам не заметил, как провалился в тяжелый сон.
Очнулся я оттого, что меня будто кто-то теребил за плечо.
Зевая, не совсем придя в себя, я озирался по сторонам.
В хате было темно, черные тени клубились по углам. Уловить хоть какие-то очертания можно было только благодаря звездному свету, что силился пробиться сквозь небольшие мутные оконца. Холодное неверное сияние выхватывало из темноты силуэты лавок, лилось серебристым потоком на паласы, густо застилавшие полы, с опаской огибало мрачную громаду исполинского стола и украдкой, уже изрядно ослабевшее, прокрадывалось мимо моих ног к печке.
Спросонья дом показался мне каким-то опустевшим, диким. Не было в нем тепла людского обиталища. Я непроизвольно тронул теплую печь, словно ища защиты у сердца дома. Наверху, под сводом потолка, где-то на самом спальнике печи что-то невнятно заворочалось.
Этот жилой, живой шум мигом заставил ледяные когти страха отпустить мое нутро. Что только ночью дурной не почудится. Вон же, спят хозяева на печи, сопят, переворачиваются с боку на бок.
Я хмыкнул, облизнул пересохшие, обмороженные губы и собрался вновь заснуть. На этот раз поудобнее приспособив свой кожушок под голову. Но вдруг поймал на себе пристальный взгляд.
По левую руку от меня, прислонившись плечом к углу печи, стоял невысокий, очень плотного вида коренастый дядька. Скорее даже, он был коротыш, не выше отрока лет восьми. Мне едва доходил бы до пояса. Хотя, приглядевшись, я понял, что скорее до груди – роста ему изрядно придавал громадный домашний горшок, плотно натянутый на лобастую голову. То ли корчага, то ли кисельник. Честно говоря, я не силен в тонкостях названий утвари – быт бродяги скуден, да и в капище мы столовались скромно.
Дядечка этот был мордат, с хитрым, но добрым прищуром блестящих глазок, от которых рассекались по лицу частые морщинки, огибали громадный алый носище и прятались в густой окладистой бороде. Борода, видимо, была гордостью дядьки: седая, пышная, аккуратно разглажена и разложена по пукам. Может быть, даже смазана сальцем для поддержания формы. Знатная была борода. По самый пуп. Так что я смог в неверном ночном освещении разглядеть только низ штанов, онучи да громадные лапти. Мал дядька, да ножищей не обделен.
Ошалело разглядывая коротышку, я поймал себя на мысли, что готов биться о заклад на собственное очелье, что минуту назад у печки никого не было. Робкая попытка предположить, что это кто-то из родни хозяев, до поры обитавший в дальних пристройках, а теперь от бессонницы решивший пошастать по дому, провалилась почти сразу. Эту мысль я придумал скорее для порядку, тут же поняв, что передо мной домовой.
Выдавали его длинные, торчащие в стороны уши и хищные, не по-человечьи заостренные ногти на пальцах, которыми он поигрывал в бороде. Да и горшок на голове не каждый носить умом дойдет.
Я приложил руку к груди, чуть поклонился:
– Гой еси, батюшка! – Я всегда старался обращаться к разумным представителям Небыли почтительно, подчеркивая их старшинство. Нечисти это зачастую льстило, да и было недалеко от правды – практически все духи мест относились к древним народам, обитавшим на землях задолго до прихода людей. – Прими и ты гостя. Прости, что без гостинца, – с дороги я, без краюхи прибился. Не серчай!
Дядечка медленно закивал, продолжая по-хозяйски меня разглядывать.
Ничего не сказал.
Я немного смутился. Сильного зла ждать от домового не приходилось – от лютой обиды разве что в поршни напрудил бы или жупан изорвал. Да и не нарушил я обычаев гостя, не за что меня корить было.
Но молчание дядьки давило.
На печи снова заворочались, и я с опаской подумал, что вот проснутся хозяева, сунутся посмотреть, а тут гость с нечистью домовой заговоры творит. Хоть и ведун, а все страшно. Еще погонят с перепугу в ночь.
А на мороз не хотелось.
На печке за трубой что-то громыхнуло, зазвенело, и вдруг раздался тоненький, но ужасно скрипучий противный голосок:
– Спроси, что ты жмешься!
Говорящую (голос явно был женский, но никак не мог принадлежать ни одной из домочадцев) я не видел, но почему-то представил себе что-то маленькое, юркое и очень… ворчливое.
Эта болтовня заставила домового оживиться. Он спрятал ручищи под бороду, судя по всему, заложив их за кушак, катнулся с пятки на носок и буркнул:
– Цыть, дура!
Голосище у него неожиданно оказался почти таким же густым и тяжелым, как у давешнего деда-хозяина.
Он зыркнул наверх, туда, где скрывалась его собеседница. Там еще немного недовольно поворочались, однако замолкли. И спорить не стали. А дядька вновь перевел взгляд на меня.
– И тебе здорова, ведун! – С него вдруг сошла хозяйская бравада, он ссутулился и уже тише добавил: – Помоги, а?
Я очень серьезно кивнул.
Не просто так нечисть ведуну явится.
Мы говорили уже пару часов.
Точнее, говорил больше домовой. Сидел рядом со мной на лавке, болтая здоровенными ногами в воздухе и понуро глядя в пол. Всякое рассказывал.
Про то, как навел меня с дороги на дом (ох и силен, видать, дядька), как зазвал.
Только теперь я понял, что не могу вспомнить толком ни лая собак, которые уж точно бы не пропустили чужого, ни того, как звал хозяев, прося разрешения войти. А без дозволения в дом войти плохой знак, да и крепкие засовы на ночь сами собой не отпираются. Дядька продолжал.
Про то, как прошлым прикрылся, заставив поверить, что обжита хата, что хозяева дома. Воистину силен был дядька! Такое навести, да на ведуна?! Дому годов триста должно быть, чтобы домовой сил и умений набрался.
Я слушал и понимал, что все это был морок. Не было никакого могучего деда, миловидной тетушки да сестричек-хохотушек. Точнее, может, и были, да только когда… Слушал я рассказ дядьки, бродил взглядом по пустому заброшенному дому, и то там, то тут вспыхивали среди темноты яркие пятна былых воспоминаний тепла человечьего.
Вот в углу качает колыбельку молодая женщина, тихо и устало улыбается, свет лучины пляшет на пухлых щеках. Ласково льется баюкающая песня.
Тает…
Вот у стола, того самого, только гораздо более свежего, еще хранящего запах дерева, стоит молодой крепкий юноша в ратной одежде. Упер руки в громадный щит, склонил голову послушно. Ждет благословения. А напротив женщина. Те же пухлые щеки, усталая улыбка. Только теперь она сильно старше, и в глазах тревога. Тянется к юноше рукой, гладит щеку. Еле дотягивается – рослый сын чуть подается вперед, ищет ласки матери.
Тает…
Вот сидит громадный мужчина на скамье, катает на колене малютку. Заливисто хохочет ребенок, в притворном испуге при каждом скачке норовит схватить здоровяка за темную бороду. Мужчина смеется и ласково треплет копну волос крохи. Аккуратно, робко. Привыкла рука не к играм детским, а к кистеню да топору. И в глазах сурового воина такая теплота, что…
Тает…
Говорит домовой, плывут мимо меня чужие воспоминания, чужие жизни, поколения. Радость рождения, тоска расставания, горечь утраты. Лица, лица, лица.
Память дома. Жизнь дома.
Показывает мне домовой всю свою жизнь прошлую. Ради чего существует. Ведь он и есть этот самый дом. А дом должен быть обитаем.
– Много лет, много веков жили хорошо, крепла семья, ширилась. – Дядька бубнил низким басом, видно, давно жаждал выговориться, выплеснуть тоску. – А потом разом собрались и уехали. Как старый Судиша помер, так почти сразу. Решили, мол, на новом месте, в новых землях обосноваться. Без главы семьи тяжело, думали перебраться к родне дальней в Славгород. Сложились в обозы, утварь погрузили и отправились в путь. Дом-то по старому обычаю решили на волю оставить, авось добрым людям пригодится. Да только кто тут ходить-то будет, в глуши такой, у границы леса да бескрайних полей. А я ж что сделаю? Погремел забором, поискрил, да только ж будет разве дом силой удерживать жильцов? Так и остались мы одни тут. Я да эта вон… дура.
Он беззлобно кивнул в сторону печи. Оттуда донеслось невнятное ворчание. Ругань была между ними скорее как привычное общение, нежели вражда. Так бранятся старики, прожившие вместе под сотню лет.
– Остальная нечисть-то разбрелась, само собой, – продолжил меж тем домовой. – Что им тут делать было? Одна эта осталась. Я уж ее и гнал, и бранил. Нет, уперлась. Плюнул теперь уж.
– Я тут еще прадедов Судиши пугала, – заскрипели от печки. – И тебя, старый, одного не оставлю. Мое это место тоже.
Я молчал. И так странно было мне видеть в нечисти столь обычные человеческие черты. Ведь кикимора (а это она и была, сразу признал гнусную мелочь) могла, как и прочие вольные небыльники, уйти. Но осталась. Верна дому. Только домовой никуда не мог уйти… от себя не уйдешь.
Теперь я понял, что после сна мне не привиделось – дом действительно был пуст. Причем очень давно. Заброшенный был дом, покинутый. Густая многолетняя пыль плотным покрывалом укутала все убранство. Безмолвная, чуть не гробовая неподвижность. Пустые углы, куски сломанных, подгнивших фрагментов мебели. Печальные силуэты забытых, ставших ненужными домочадцам предметов.
Дом медленно умирал, прогнивая, врастая в землю, проседая без человеческой заботы и трудов.
А с ним уже много лет умирал домовой.
– Можно чем-то помочь? – вдруг тихо, почти не скрипя, пропищала кикимора. – Ты же ведун. Тебя для того и приметили еще от околицы, заманили.
Она так и не решалась показаться, шебурша за трубой.
Я покачал головой:
– Нет. Как я понимаю, уехали домашние давно, а чем больше дом стоит без хозяина, тем труднее. Со временем даже лихие люди начинают стороной обходить пустое жилище, обрастает мрачный дом легендами да страшными сказаниями, еще больше отпугивая людей. Путники сторониться начинают, зарастают тропки. – Я тяжко вздохнул, понимая, что домовой и сам прекрасно знает свою участь, но должен был услышать это из уст ведуна. – Со временем озлобляется дух дома, лишается рассудка без людей, дичает. И тогда дом становится опасным. Заманивает безумный хозяин путников в свои владения, жаждет хоть на миг вернуть себе тепло жилого обиталища, да только губительны для несчастных жертв его заботы.
Я помолчал, помялся. Трудно было говорить.
– Нет доброго решения для такого дома. Или сожгут его озлобленные на лихие дела люди, или веками будет он догнивать с безумным хозяином внутри.
Долго молчали. Каждый о своем.
– Может, – домовой глянул на меня, отвел быстро взгляд, – уходя, спалишь хату? Не хочу я в безумии растворяться, пропадать, себя не помня! Чего страшный миг оттягивать…
– Не смогу, – честно сказал я, чувствуя в груди щемящую, тяжелую тоску. – Знаю, что страшное тебя ждет, но и навредить так не могу.
Еще посидели, слушая легкие призрачные подвывания морозного ветра в щелях.
– Благодарю, ведун, – прогудел домовой погодя, – за правду. Я и сам понимаю, всякие байки слышал. Да больше думал, что страшилки это для мелких духов. А вот довелось самому в таком силке оказаться. Знал, но все равно надеялся, что, может, ты, знающий человек, чем пособишь.
Он уже таял в воздухе, расплываясь дымкой, а его низкий голос все звучал у меня в ушах:
– Добра тебе, ведун.
Совсем исчез. Только топоток лаптей проухал по полатям. Да едва слышно завозилась на печке кикимора.
За пыльным оконцем робко намечалась ранняя тусклая заря. Розовая и холодная.
Еще не до конца рассвело. Утро больше походило на ранние сумерки, а я уже топал по мерзлой дороге, громко скрипя снегом, порой поскальзываясь на ледяных катышах.
Уходил я с тяжелым сердцем, коря себя за то, что ничем не смог помочь.
За моей спиной черной громадой оставался покосившийся старый заброшенный дом. Глядел мне вслед давно изгрязненными окошками, скрипел тоскливо на прощание скособоченной калиткой. Упирался в низкое небо давно нетопленными трубами, торчащими из снежных завалов крыш.
Молчал.
Уже дойдя до развилки, шагов через двести, я не выдержал – обернулся.
В рассветном мареве мне показалось, что стоит у порога главной хаты крепкий низкий мужичок с громадным горшком-кисельником на голове, а рядом с ним, ласково прижавшись к плечу, замерла маленькая, скрюченная и сухая старушка в драном цветастом сарафане.
Моргнул я раз-другой, смахивая вдруг набежавшую от ветра слезу, и нет никого.