Согласно «Анонимному сказанию», поиск могил Бориса и Глеба начался после того, как Святополк погиб после поражения на Альте, а Ярослав «принял всю волость Русскую». Это сообщение обычно служит исходным пунктом для вычисления даты первого перенесения останков князей-мучеников в построенную Ярославом церковь в Вышегороде. Конкретная датировка была предложена в «Чтении о житии и погублении Бориса и Глеба» Нестора, который писал, что поиски тела Глеба были предприняты Ярославом сразу по изгнании Святополка и увенчались успехом через год[279]. Буквальная интерпретация сообщения Нестора получила распространение в позднейшем летописании, где поиски тела Глеба относились к 1019 г.[280], что не могло не оказать влияние на историографию. Митрополит Макарий датировал это событие 1020 г.[281] А. А. Шахматов, исходя из положения о том, что 24 июля, день освящения церкви и перенесения мощей, мог быть воскресным, предложил сразу две датировки — 1020 и 1026 гг.[282] Последнюю из них поддержал М. Д. Присёлков, предположивший, что канонизация вряд ли могла состояться сразу по перенесении в Вышегород останков Глеба в 1020 г.[283]
Возможно, появление столь ранних датировок является следствием неправильной интерпретации текста, при которой упор делается на летописную дату окончательного вокняжения Ярослава на киевском «столе» — 1019 г., в то время как автор «Анонимного сказания» говорит о принятии Ярославом «всей волости Русской», которая до 1036 г. была разделена между Ярославом и Мстиславом, поэтому первое захоронение князей-мучеников, по Л. Мюллеру, могло произойти в конце 1030-х гг. Мюллер считал, что «лишь после 1036 г., т. е. после смерти князя Мстислава, Ярослав стал «самовластцем» на Руси. Лишь теперь он мог совершенно свободно проводить свою политику, в том числе и церковную. То, что он начал ее с канонизации своих братьев, вполне отвечало общей линии его политической и церковной программы»[284].
По сюжету «Сказания о чудесах» Бориса и Глеба местонахождение их могил у церкви св. Василия в Вышегороде не было известно до тех пор, пока один варяг случайно не ступил на это место и не поплатился за это ожогом ног. Вскоре после этого церковь св. Василия сгорела, как свидетельствует в «Чтении» Нестор, по небрежности пономаря, забывшего погасить после заутрени стоявшие наверху свечи, однако прихожанам удалось спасти от пожара всю церковную утварь[285]. О вышегородских эксцессах было доложено Ярославу, который поставил в известность митрополита Иоанна, организовавшего крестный ход в Вышегород, где останки Бориса и Глеба были перезахоронены во вновь восстановленной церкви. Вскоре у гробов князей были исцелены хромой отрок и слепой муж, о чем князю донес правитель города Миронег. «Князь же Ярослав, услышав, прославил Бога и святых мучеников и, призвав митрополита, с радостью рассказал ему об этом. Митрополит же вознес хвалу Богу и подал князю богоугодный совет, чтобы тот воздвиг церковь прекрасную и честную. И понравился князю совет его, и воздвиг он церковь большую, с пятью главами, и расписали ее всю и украсили всевозможными украшениями. И митрополит Иоанн, князь Ярослав и все духовенство и люди пошли крестным ходом и освятили церковь. И установили праздновать праздник двадцать четвертого июля, в тот день, когда был убит преблаженный Борис. В этот же день и церковь была освящена и перенесены святые <..>.
И когда еще были в церкви на святой Литургии князь и митрополит, оказался здесь же хромой человек — пришел он, едва ползая, и, войдя в церковь, помолился Богу и святым. И сразу окрепли ноги его по благодати Божьей и по молитве святых, и, поднявшись, стал ходить на виду у всех. И это чудо видели сам благоверный князь Ярослав и митрополит. И все люди вознесли хвалу Богу и святым.
И после Литургии позвал князь всех на обед и митрополита и духовенство, и праздновали праздник как подобает. И много подаяний было роздано нищим, и беднякам, и вдовам»[286].
Итак, место захоронения страстотерпцев не составляло тайны ни для составителя повести «Об убиении», знавшего о погребении Бориса его убийцами у церкви св. Василия, ни для составителя «Анонимного сказания», сообщившего о перезахоронении в Вышегороде Глеба. Вряд ли можно думать, что на протяжении двух-трех десятилетий эти события изгладились в памяти современников: очевидно, о них предпочел «забыть» лишь вышегородский клир.
Разумеется, к свидетельствам агиографических текстов следует относиться с определенной долей скептицизма. Нельзя отрицать, что описание вышегородских церемоний при Ярославе сконструировано по той же «этикетной» модели, что и аналогичные описания в ПВЛ под 1072 и 1115 гг. с изложением «чудес» или рассказ о чуде с заключенными, который можно рассматривать как образец агиографической топики. Однако, исходя из молчания летописей о почитании Бориса и Глеба в годы правления Ярослава, вряд ли правомерно утверждать, что князь не был заинтересован в становлении культа братьев-мучеников и, следовательно, перенесение им мощей убитых братьев — агиографический миф, созданный в 70-х годах XI в.[287]
Нельзя думать, что почитание князей-мучеников началось лишь в последней четверти XI в., после того, как Ярославичи организовали в 1072 г. новое перезахоронение останков Бориса и Глеба. Скорее всего, эта церемония завершала начальный этап формирования культа. В 1999 г. при раскопках в Новгороде была найдена берестяная грамота № 906, по предварительным стратиграфическим данным относящаяся к третьей четверти XI в., в которой, как полагают В. Л. Янин и А. А. Зализняк, поп записал себе для памяти ключевые слова отпуста, т. е. литургической формулы, завершающей службу. В этой формуле упомянуты: Богородица, святые Петр и Павел, Козьма и Дамиан, «отец Василий» (возможно, св. Василий Великий), а также Борис и Глеб. Как подчеркивают исследователи, «это самый ранний ныне известный подлинный документ с их именами и они уже выступают в качестве святых»[288]. В то же время авторы неточно относят канонизацию Бориса и Глеба к 1071 г. (перенесение княжеских останков, которое ряд историков рассматривает в качестве церемонии канонизации, по ПВЛ состоялось в 1072).
Ученые спорят и о том, были ли истоки культа князей-страстотерпцев династическими или народными[289]. С одной стороны, «Сказание о чудесах» и «Чтение» Нестора представляют культ Бориса и Глеба как культ целителей, молва о которых сначала распространяется в народе, а затем доходит до князя и митрополита. С другой стороны, появление антропонимов князей-мучеников в традиции княжеского имянаречения позволяет говорить о династических его истоках. Как отметили А. Ф. Литвина и Ф. Б. Успенский в монографии «Выбор имени у русских князей X–XVI вв. Династическая история сквозь призму антропонимики», «одним из главных принципов, которым руководствовались, выбирая имя, было наречение в честь умершего предка, чаще всего в честь предка по мужской линии. И у живых, и у умерших родичей в этой процедуре была своя функция. Живущий предок выбирал, кто из умерших станет своеобразным прототипом ребенка и, соответственно, чье имя он получит. Роли живых и умерших при выборе имени ни в коем случае не смешивались — существовал строгий запрет на наречение именем отца, если тот был еще жив. У княжича связь с отцом присутствовала уже в его именовании по отчеству, а совпадение имен и отчеств у дальнего предка и потомка делало их постулируемое подобие еще более наглядным. Иногда, впрочем, ребенок по тем или иным причинам мог получить имя из рода матери, а порой у князя могло быть два родовых имени — с отцовской и материнской стороны. В редких случаях имя могло прийти «извне», от побратима, покровителя рода и т. п., но это было скорее исключением, нежели обычаем.
В русской княжеской традиции домонгольского периода не встречаются случаи совпадения мирских имен у живых родных братьев. Однако никакого запрета на совпадение имен у двоюродных братьев, а тем более у дальних родичей, принадлежащих к одному поколению, в княжеском обиходе не существовало. Напротив, имя умершего предка очень часто давалось нескольким представителям одного поколения его потомков.
Существенно, что имена, которые получали княжичи, были не только родовыми, но и династическими. Сыновьям князя предстояло унаследовать не только права на имущество, но и права на власть. Нередко эти права становились объектом борьбы и соперничества. Поэтому было чрезвычайно важно, кто из живых предков дает имя и кто из умерших предков избирается в качестве «прототипа» для вновь появившегося члена рода. В сложной и многоступенчатой системе наследования столов, сложившейся на русской почве, имя нередко определяло те династические перспективы, на которые новорожденный мог рассчитывать по замыслу своих ближайших родственников. Так, если ребенка называли в честь близкого родича, при жизни обладавшего определенным княжеским столом, то зачастую это означало, что его прочили на княжение в том же городе.
С помощью имен нередко пытались закрепить вновь обретенные права на более высокий статус в родовой иерархии или заявить о своих претензиях на него. Младшее поколение могло буквально подражать в последовательности имен старшему. Имена способствовали примирению враждующих ветвей рода и в то же время сами вступали в своеобразную борьбу и конкуренцию. Имя предка, таким образом, всегда было попыткой определить династическую судьбу потомка.
Важность принципа наречения в честь умершего предка для огромной семьи Рюриковичей трудно переоценить. В самом деле, этот принцип был крайне важен для родового мира вообще, но в княжеской семье он приобретал совершенно особое значение. Совпадение имени молодого правителя с именем его умершего родича, уже княжившего на этой земле, означало прежде всего легитимность его права на власть. Быть живым подобием деда или прадеда означало быть законным преемником, наследником его княжеских полномочий»[290]. В статье «Младшие сыновья и старшие внуки Ярослава Мудрого (из истории имянаречения у Рюриковичей)» те же исследователи обратили внимание, что «при Владимире Святославиче архаический принцип варьирования основ двусоставного княжеского имени был еще весьма актуален, так что два сына этого князя, родной и приемный (?), получили имена, как бы заранее обрекавшие их на соперничество. Оба именования этих княжичей являли собой комбинацию из имен их родного деда и еще одного предка, который приходился дядей одному из них и, возможно, приходился биологическим отцом другого — Святослав и Ярополк трансформировались в Ярослав и Святополк»[291].
Как мы знаем, сам Ярослав не назвал ни одного из своих сыновей в честь князей-мучеников, — быть может, потому, что все они родились до официального прославления Бориса и Глеба. Показательно то, что один из младших сыновей киевского князя, родившийся в 1036 г., получил княжеское имя в честь св. Вацлава-Вячеслава, что можно интерпретировать как доказательство интереса Ярослава к культу правителя-мученика (это один из случаев заимствования имени «извне»). Уже во втором поколении Ярослави-чей, в 1040-1050-х гг., в числе княжеских имен фигурировали имена Глеба и Романа (сыновья Святослава Ярославича), Давыда (сыновья Святослава Ярославича и Игоря Ярославича) а также Бориса (сын Вячеслава Ярославича). Это значит, что к тому времени имена Бориса-Романа и Глеба-Давыда входили в число патронимов княжеского рода. Подобная тенденция затронула и старшую ветвь потомков Владимира Святославича: четверо сыновей полоцкого князя Всеслава Брячиславича, родившихся, по всей видимости, в третьей четверти XI в., получили имена Глеба, Давыда, Бориса и Романа, но, возможно, эти имянаречения были связаны с родовой практикой воспроизведения антропонимов, в рамках которой второй сын Ярослава Мудрого Изяслав назвал одного из своих сыновей... Святополком.
Это обстоятельство давно ставит в тупик исследователей. Например, В. Я. Петрухин полагает, что в данном случае приоритет отдавался родовой антропонимической традиции Рюриковичей, где имена давались вне прямой зависимости от того, чем прославился их носитель. Поэтому, назвав своих сыновей именами Мстислава, Святополка и Ярополка, Изяслав Ярославич стремился «подчеркнуть права своих детей на старейшинство, несмотря на несчастливую долю эпонимов»[292]. Учитывая то, что сыновья Изяслава появились на свет в конце 40-х или начале 50-х гг. XI в. (по Синодальному списку Новгородской I летописи, Святополк родился в 6558 [1049/50 г. по сентябрьскому или 1050/51 г. по мартовскому стилю]) — то есть до того момента, как их отец получил возможность стать преемником Ярослава после смерти старшего брата Владимира (4 октября 1052), когда для него вопрос о старейшинстве не мог стоять на повестке дня, c такой интерпретацией вряд ли можно согласиться. Более справедливым представляется предположение А. Ф. Литвиной и Ф. Б. Успенского, которые отметили, что «Ярослав в именах детей и старших внуков воплотил некие собственные представления о том, какой должна быть дальнейшая судьба династии и какие аспекты для нее более существенны»[293]. Л. Мюллер объясняет факт появления во втором поколении Ярославичей имени Святополка влиянием великоморавской традиции, резонно замечая: «Если один носитель имени совершил злодеяние, то необязательно тотчас же выводить из употребления само имя. Даже если тогда Борис и Глеб еще не были объявлены святыми, трудно предполагать, что лояльный к своему отцу Изяслав думал о его злейшем враге, когда давал своему новорожденному сыну имя «Святополк»»[294]. Мюллер, однако, не исключал, что здесь сыграли свою роль матримониальные связи Изяслава с польским домом Пястов, откуда происходила его жена Гертруда и в котором имя «Святополк» многократно засвидетельствовано. Однако, по мнению А. В. Назаренко, Святополк мог быть внебрачным сыном Изяслава, так как Гертруда в своем молитвеннике (известном как Трирский или Чивидальский кодекс) называет своим «единственным сыном» не Святополка, а его брата Ярополка[295]. Для А. В. Поппэ факт наречения сыновей одного из Яро-славичей именем «Святополк» является подтверждением того, что в годы правления Ярослава версия об убийстве Бориса и Глеба Святополком как святотатственном преступлении еще не пользовалась полным признанием современников, так как Изяслав не считал неуместным давать своему сыну имя своего дяди. Возможно, имя Святополка не было дискредитировано потому, что убийство Бориса и Глеба свершилось тайно: их устранение было выгодно остальным сыновьям Владимира, поэтому причастность к нему Святополка до определенного момента не афишировалась представителями княжеской династии — заключает исследователь[296]. Полемика Л. Мюллера и А. В. Поппэ на страницах мюнхенского журнала Russia Mediaevalis стала своеобразной вехой Борисоглебской историографии 1970–1990-х гг. Для сторонников пересмотра традиционной точки зрения указанное обстоятельство является доказательством того, что Святополк не имел отношения к гибели братьев. Как правило, в этом случае привлекается еще один аргумент: отсутствие упоминания о Борисе и Глебе в «Слове о Законе и Благодати».
«Слово» Илариона является не только памятником религиозной и политической мысли, но и панегириком христианским правителям Руси — Ярославу и его отцу Владимиру. Диапазон его датировки локализуется между 1022 и 1051 гг., когда синод епископов избрал придворного проповедника киевским митрополитом. В последнее время популярна гипотеза А. Н. Ужанкова, согласно которой «Слово» было произнесено Иларионом 25 марта 1038 г., в Великую субботу, совпавшую с праздником Благовещения (т. н. кириопасха)[297]. Существуют и альтернативные датировки, привязанные к кончине упоминаемой в «Слове» супруги Ярослава Ирины (Ингигерд), умершей, согласно Ипатьевской летописи, 10 февраля 6558 (1050/51) г.[298] С этой точки зрения актуальными являются датировки 26 апреля 1049 г. (Н. Н. Розов) и 15 июля 1050 г. (А. В. Поппэ)[299]. По мнению Л. Мюллера, выделявшего в «Слове о Законе и Благодати» несколько самостоятельных частей, одной из которых является «Похвала Владимиру», она могла быть произнесена 15 июля 1049 или 15 июля 1050 гг. — в 35-ю годовщину кончины князя[300]. А. В. Назаренко предложил датировать «Похвалу Владимиру» в диапазоне 1043–1046 гг., связав ее появление с освящением Софийского собора в Киеве.
Таким образом, подвижную датировку «Слова» вряд ли можно соотносить с конкретным историческим моментом, хотя перезахоронение останков Бориса и Глеба, описанное в агиографических памятниках, могло произойти уже после произнесения «программной речи» Илариона, в которой он пропагандировал идею богоизбранности «Русской земли» и призывал к канонизации ее крестителя Владимира Святославича. Высказывалось предположение, что перезахоронение князей-мучеников при Ярославе, о котором повествует «Сказание о чудесах», произошло в 1051 г. — после того как Иларион произнес похвалу Владимиру и княжескому роду, но до того, как он был избран преемником митрополита Иоанна I, который, по предположению Н. И. Милютенко и А. В. Назаренко, занял киевскую кафедру в 40-х гг. XI в.[301] Возможно, наречение одного из внуков киевского князя именем Святополка было связано с тем, что в то время он рассматривался только как политический соперник Ярослава в борьбе за киевский стол, в чем, собственно, ничего криминального не было, поскольку еще одного сына Изяслав назвал в честь другого соперника своего отца Мстиславом. Не последнюю роль в выборе имени для княжича могло сыграть то обстоятельство, что отец Святополка II Изяслав, как и Святополк I, был князем в Турове и мог пытаться закрепить за своим потомством права на эту волость, подчеркивая преемственность путем обращения к антропонимической традиции.
Конечно, Святополк Изяславич не был «живым подобием» своего «окаянного» тезки, однако, как позволяют судить летописные свидетельства, в характере этого князя также было немало негативных черт[302]. Но сын Изяслава Ярославича был отнюдь не единственным представителем княжеской династии, который носил это имя (вопреки утверждениям о том, что это имя якобы вышло из княжеского именослова после 1072)[303]. Например, один из внуков Владимира Мономаха, родившийся на рубеже XI–XII вв., уже после церковного прославления Бориса и Глеба, также был назван Святополком. Это же имя в XII в. носил правнук Святополка Изяславича — Святополк Юрьевич. Как отмечает В. Я. Петрухин, тезоименитство отнюдь не обязывало блюсти традицию: так, полный тезка святого Глеба, рязанский князь Глеб Владимирович, ставший одним из инициаторов убийства своих братьев, заслужил в летописи имя «Каина» и «окаянного»[304].
Если обратить внимание на аналоги Борисоглебского культа, возникшие в Центральной Европе, становится очевидно, что в церковной истории славянских государств, христианизированных в X столетии, присутствует общая тенденция, выраженная в том, что культ святых, как правило, формировался из представителей местной аристократии. «Важнейшей причиной возникновения такого культа было стремление найти особое место своего государства и своего народа в христианском мире. В сонме святых из разных христианских стран, окружавших трон Христа, было психологически важно приобрести «своего» представителя перед богом. Само появление такого культа было свидетельством силы и крепости новой религии в стране перед лицом христианских соседей» — считают А. И. Рогов и Б. Н. Флоря[305]. В контексте этого становится понятной проблема причисления к лику святых Владимира Святославича, актуальная и для Илариона в «Слове о Законе и Благодати», и для Иакова-«мниха» в «Памяти и похвале князю Владимиру». Согласно наблюдениям Дж. Ревелли, осуществившей типологический анализ Святовацлавского и Борисоглебского культов, «и в богемской и в киевской среде первые национальные святые были членами царствующей семьи»[306]. В то же время, если мы обратимся к Проложному житию св. Людмилы, «Легенде Гумпольда» или «Легенде Никольского», то увидим, что инициатива почитания святых представителей княжеского рода Пржемысловичей также исходила «снизу» и культ формировался благодаря чудесам исцелений, происходившим на месте их погребений. Поэтому вряд ли можно дать однозначный ответ на этот вопрос, учитывая, что в средневековых литературных традициях, которые не были связаны друг с другом, почитание «праведного правителя», правителя-чудотворца, как правило, имело народные корни, а затем получало официальную санкцию церковной и светской власти. Например, в «Саге об Олаве Святом», норвежском конунге, погибшем в 1030 г. в битве при Стикластадире, исландский историк первой половины XIII в. Снорри Стурлусон утверждает, что слухи о многочисленных свидетельствах его святости стали появляться в первую же зиму после его погребения. «Многие тогда стали взывать к нему в своих молитвах» и «одни получали исцеление от недуга, другие удачу в путешествии или что-нибудь еще, в чем они нуждались», а затем уже этой молве поверили могущественный бонд Эйнар Брюхотряс и епископ Гримкель, которые организовали перезахоронение останков Олава в Церкви Клеменса, после чего он был объявлен святым (1031)[307]. Сходным образом началось почитание другого норвежского конунга Эйстейна, убитого по приказанию своего брата Инги, которое, однако, не получило широкого распространения.
ПВЛ и памятники Борисоглебского цикла фиксируют повышенный интерес представителей правящей династии к культу князей-мучеников в начале 70-х гг. XI столетия, когда возводится новая церковь в Выше-городе, куда переносятся их останки. Свидетельства источников позволяют предполагать, что этот интерес был не только религиозным, но и политическим, тесно связанным с проблемой междукняжеских отношений, которые складывались в условиях политического полицентризма, восстановленного Ярославом Мудрым.
В ПВЛ под 1054 г. при описании кончины князя приводится текст, служащий историкам основанием для суждений о так называемом «ряде» Ярослава. Как сообщает летописец: «Еще при жизни дал он наставление сыновьям своим, сказав им: «Вот я покидаю мир этот, сыновья мои; имейте любовь между собой, потому что все вы братья, от одного отца и от одной матери. И если будете жить в любви между собой, Бог будет в вас и покорит вам врагов. И будете мирно жить. Если же будете в ненависти жить, в распрях и ссорах, то погибнете сами и погубите землю отцов своих и дедов своих, которые добыли ее трудом своим великим; но живите мирно, слушаясь брат брата. Вот я поручаю стол мой в Киеве старшему сыну моему и брату вашему Изяславу; слушайтесь его, как слушались меня, пусть будет он вам вместо меня; а Святославу даю Чернигов, а Всеволоду Переяславль, а Игорю Владимир, а Вячеславу Смоленск». И так разделил между ними города, запретив им переступать пределы других братьев и изгонять их, и сказал Изяславу: «Если кто захочет обидеть брата своего, ты помогай тому, кого обижают». И так наставлял сыновей своих жить в любви. Сам уже он был болен тогда и, приехав в Вышгород, сильно расхворался. Изяслав тогда был...[308], а Святослав во Владимире. Всеволод же был тогда при отце, ибо любил его отец больше всех братьев и держал его всегда при себе. И приспел конец жизни Ярослава, и отдал душу свою Богу в первую субботу поста святого Федора. Всеволод же обрядил тело отца своего, возложив на сани, повез его в Киев, а попы пели положенные песнопения. Плакали по нем люди; и, принеся, положили его в гроб мраморный в церкви святой Софии. И плакали по нем Всеволод и весь народ. Жил же он всех лет 76»[309].
Сомнения в достоверности Ярославова «ряда» высказал еще С. М. Соловьёв, в докторской диссертации «Об отношениях между русскими князьями Рюрикова дома» связавший его появление с политической обстановкой конца XI в.[310] Со времени Н. В. Шлякова и А. А. Шахматова этот текст считался результатом работы составителя «Первого Печерского свода» (по Шахматову — будущего настоятеля этого монастыря Никона), ставшей реакцией на междукняжеский конфликт 1073 г., в результате которого Изяслав Ярославич был вынужден оставить киевское княжение и уйти в Польшу[311]. Л. В. Черепнин не без оснований попытался связать появление этого текста в летописной традиции с составлением «Начального свода» в конце XI в.[312] В пользу этого предположения свидетельствует неоднократно отмечавшееся исследователями текстуальное и сюжетное сходство статьи 1054 г. со статьей 1093 г.,[313] рассказывающей о кончине Всеволода Ярославича. «Сей благоверный князь Всеволод был с детства боголюбив, любил правду, оделял убогих, воздавал честь епископам и пресвитерам, особенно же любил черноризцев и давал им все, что они просили. Он и сам воздерживался от пьянства и похоти, за то и любим был отцом своим, так что говорил ему отец его: «Сын мой! Благо тебе, что слышу о твоей кротости, и радуюсь, что ты покоишь старость мою. Если Бог даст тебе получить стол мой после братьев своих по праву, а не насильем, то, когда Бог пошлет тебе смерть, ложись, где я лягу, у гроба моего, потому что люблю тебя больше братьев твоих». И сбылось слово отца его, сказанное ему. Получил он после всех своих братьев стол отца своего, по смерти брата своего, и сел княжить в Киеве»[314]. Интересно, что в «Чтении» Нестора, где также упоминается о кончине Ярослава, организация его похорон в храме св. Софии приписывается старшему сыну Изяславу Ярославину[315], тогда как в летописной традиции внимание акцентируется на Всеволоде Ярославиче. Общей для статей 1054 и 1093 гг. тенденцией является желание летописца подчеркнуть легитимность вокняжения Всеволода на киевском столе в соответствии с порядком «старейшинства». Придание этому порядку наследования киевского стола статуса политической доктрины поставило на повестку дня вопрос о легитимности прав на киевский стол самого Ярослава, которое провозглашалось памятниками Борисоглебского цикла. Кто-то из редакторов Начальной летописи нашел выход из положения, написав в конце статьи 1054 г.: «Жил же он всех лет 76», что позволило продемонстрировать старшинство Ярослава перед Святополком. Но наука внесла в эту конструкцию некоторые коррективы. Как было установлено анатомическим исследованием останков Ярослава Мудрого, проведенным в 1939 г. советскими антропологами Д. Г. Рохлиным и В. В. Гинзбургом, возраст, сообщаемый в летописной статье 1054 г., оказался завышен[316], поэтому некоторые из биографов киевского князя сегодня относят его рождение к первой[317] и даже ко второй половине 980-х гг.[318] После проведения экспертиз останки князя в 1940 г. были возвращены в Киев и по официальным данным хранились в фондах Софийского музея. 9 апреля 1964 г., согласно «Акту вскрытия саркофага Ярослава Мудрого в Софии Киевской», останки князя были упакованы в специальный дубовый ящик и положены в саркофаг в присутствии специальной комиссии. В 2009 г. была предпринята попытка повторного изучения останков Ярослава, однако при проведении экспертизы выяснилось, что останки, находящиеся в саркофаге Софийского собора, являются женскими скелетами двух разных эпох. В силу этого вопрос определения возраста Ярослава остается открытым.
Можно предположить, что Ярослав Владимирович, учитывая свой политический опыт, сформировавшийся в ходе междоусобных войн 1015–1018 и 1024–1026 гг., каким-то образом отрегулировал порядок замещения киевского стола, но принятию летописной концепции, атрибутирующей ему провозглашение приоритета «старейшинства» противоречит тот факт, что его наследник Изяслав Ярославич, получивший этот статус в конце 1052 г. после смерти старшего брата, новгородского князя Владимира, строго говоря, не был «старейшим» из князей, так как после Ярослава «старейшинство» принадлежало бы его младшему брату Судиславу, который находился в заключении и был освобожден из «поруба» лишь в 1059 г. после принесения присяги и пострижения в монахи[319]. Эти предосторожности наводят на мысль, что Ярославичи опасались своего старшего родственника и если бы к тому моменту доктрина о приоритете «старейшинства» была официально провозглашена, это обстоятельство поставило бы их в положение узурпаторов, чего, разумеется, не мог не понимать Ярослав, если бы решился возвести принцип «старейшинства» в ранг политической доктрины. Конечно, можно ограничиться предположением, что «ряд» Ярослава, как уже неоднократно отмечали исследователи, не являлся универсальным и регулировал только междукняжеские отношения внутри его семьи, однако этому противоречит то обстоятельство, что приоритет Изяслава в качестве «брата старейшего» демонстрируется только в одном месте летописи — в имеющей неоднородный характер статье 1078 г., в некрологе князю, который, по Б. А. Рыбакову, относится к княжению Святополка II Изяславича (1093–1113), или, по П. П. Толочко, ко времени составления «Начального свода» (1093–1095), который, по имени тогдашнего настоятеля Печерского монастыря, он называет «сводом Ивана»[320]. Таким образом, вряд ли можно говорить о том, что Ярослав мог провозгласить Изяслава главой княжеской семьи «в отца место». На протяжении своего киевского княжения Изяслав выступает в качестве равноправного партнера своих братьев, хотя с геополитической точки зрения его положение, несомненно, было более выигрышным, так как, помимо Киева, он некоторое время контролировал и Новгород, управляя им сначала через посредство своего родственника Остромира, а затем — сына Мстислава. Осуществленный Ярославом раздел включал такие города, как Чернигов и Переяславль, которые ранее находились непосредственно под властью киевского князя. В результате в Среднем Поднепровье сложился режим коллективного совладения волостями, который с легкой руки А. Е. Преснякова известен в историографии как «триумвират» Ярославичей[321].
После смерти братьев Вячеслава (1057) и Игоря (1060) «старшие» князья отстранили их сыновей от наследования вакантных столов, таким образом, по меткому замечанию М. С. Грушевского, положив начало политике «кооперативного собирания земель»[322], вследствие чего возникли предпосылки для новых междоусобиц. Некоторое время «триумвирату» Ярославичей удавалось поддерживать союзнические отношения с полоцким князем Всеславом, однако они обострились во второй половине 60-х гг., когда Всеслав напал на Псков и Новгород[323]. В ответ «триумвиры» совершили нападение на Минск, а летом 1067 г. Всеслав был вероломно захвачен в плен вместе с двумя сыновьями во время переговоров на Немиге и посажен в «поруб» в Киеве.
В сентябре 1068 г. войска Ярославичей были разбиты половцами на реке Альте. Изяслав и Всеволод с поля боя бежали в Киев, а Святослав в Чернигов. В ПВЛ сохранилось подробное описание дальнейших событий, развернувшихся после того как «люди киевские» прибежали в Киев и, собрав вече «на торговище», послали к князю сказать: «Вот, половцы рассеялись по всей земле, дай, княже, оружие и коней, и мы еще раз сразимся с ними». Однако Изяслав отказался исполнить просьбу вечников. Поведение Изяслава являлось предметом дискуссий для историков, некоторые из которых предположили, что князь не мог удовлетворить требование киевлян потому, что не располагал необходимым арсеналом оружия[324]. Обстановка накалялась и действия «людей» приобретали все более радикальный характер: часть из них пришла на княжеский двор, где стала препираться с князем, который в это время держал совет со своей дружиной. Окружение Изяслава советовало ему принять меры безопасности, а Тукы, брат Чудина, сказал Изяславу: «Видишь, князь, люди расшумелись; пошли, пусть постерегут Всеслава». Некоторые дружинники, видя, что ситуация выходит из-под контроля, предложили князю: «пошли ко Всеславу, пусть, подозвав его обманом к оконцу, пронзят мечом», но «не послушал того князь». Даже в столь критической ситуации Изяслав отказался от убийства по политическим мотивам, но этим он невольно подписал приговор самому себе. В толпе прозвучал призыв к освобождению Всеслава и люди двинулись к «порубу», где находился пленник. «Изяслав же, видя это, побежал со Всеволодом со двора».
Однако Всеслав, «прославленный» восставшими на разграбленном дворе Изяслава, как оказалось, вовсе не дорожил киевским столом и доверием киевлян. Когда весной 1069 г. Изяслав Ярославич вернулся на Русь с войсками своего племянника Болеслава II Смелого, Всеслав, выступивший против него к Белгороду, ночью оставил киевское ополчение на произвол судьбы и бежал в Полоцк. Тогда люди возвратились в Киев, устроили вече и обратились за содействием к Святославу и Всеволоду. «И сказал им Святослав: «Мы пошлем к брату своему; если пойдет с поляками погубить вас, то мы пойдем на него войною, ибо не дадим губить города отца своего; если же хочет идти с миром, то пусть придет с небольшой дружиной». И утешили киевлян. Святослав же и Всеволод послали к Изяславу, говоря: «Всеслав бежал, не веди поляков на Киев, здесь ведь врагов у тебя нет; если хочешь дать волю гневу и погубить город, то знай, что нам жаль отцовского стола». Слышав то, Изяслав оставил поляков и пошел с Болеславом, взяв немного поляков, а вперед себя послал к Киеву сына своего Мстислава. И, придя в Киев, Мстислав перебил киевлян, освободивших Всеслава, числом 70 человек, а других ослепил, а иных без вины умертвил, без следствия. Когда же Изяслав шел к городу, вышли к нему люди с поклоном, и приняли князя своего киевляне; и сел Изяслав на столе своем, месяца мая во 2-й день»[325].
Польские хронисты, начиная с Галла Анонима, приписывали подавление киевского «мятежа» Болеславу II[326], который, согласно летописи, приказал расквартировать своих воинов по городам, где жители начали тайно избивать поляков, что в итоге вынудило Болеслава вернуться в Польшу. Сам факт появления поляков в «Русской земле» не добавлял популярности Изяславу, который еще до того момента находился в натянутых отношениях с представителями церкви. После организации Печерского монастыря часть приближенных князя присоединилась к монашеской братии, что вызвало гнев Изяслава, пригрозившего отправить в заточение одного из ее лидеров — Никона, а заодно раскопать пещеру, где жили монахи. Основатель Печерской обители Антоний, по-видимому, поддержал вокняжение на киевском столе Всеслава, чем навлек на себя немилость Изяслава, так что Святослав Ярославич приказал тайно вывезти его на территорию своего княжества[327]. Поведение Святослава, выступившего одним из гарантов неприкосновенности Киева весной 1069 г., позволяет предполагать, что к тому времени среди Ярославичей возникли скрытые разногласия.
Согласно одному из позднейших дополнений к статье 1068 г., Святослав оказался единственным из правителей «Русской земли», которому поздней осенью 1068 г. удалось собрать войска после поражения на Альте и разгромить половецкие отряды у Сновска. Несколько позже ему удалось установить контроль над новгородским столом, который после поражения, нанесенного Всеславом Полоцким Мстиславу Изяславичу в битве на Черехе (1066) оставался вакантным и который занял вызванный из Тмуторокани сын Святослава Глеб. В то же время Святослав не предпринял никаких действий против княжившего в Киеве Всеслава, и это обстоятельство наводит на мысль о том, что ситуацию, сложившуюся зимой 1068/69 гг., он использовал в своих интересах. Аналогичным образом, по всей видимости, поступил и Всеволод, сын которого Владимир Мономах оказался во Владимире-Волынском. По всей видимости, Изяславу пришлось задним числом санкционировать сложившееся положение вещей. По справедливому замечанию А. В. Назаренко, «позиции Изяслава после его возвращения при поддержке польского князя Болеслава II на киевский стол в 1069 г. оказались существенно иными, нежели те, которые он занимал до своего бегства в Польшу в предыдущем году. Вернув Киев, Изяслав утратил, однако, контроль над Новгородом и Волынью, оставшимися за Святославом и Всеволодом соответственно...»[328].
В начале 1070-х гг. Изяслав был занят борьбой с Всеславом, которому в 1071 г. удалось вернуться на княжение в свою «отчину» и удержать ее за собой, несмотря на поражение, которое ему нанес сын киевского князя Ярополк. Поэтому нет ничего удивительного в том, что, едва нейтрализовав Всеслава, Изяслав, стремясь укрепить свой пошатнувшийся авторитет и упрочить единство «триумвирата», выступил инициатором строительства новой церкви-усыпальницы Бориса и Глеба, куда в мае 1072 г. были перенесены их останки. В «Сказании о чудесах» причиной строительства новой церкви называется ветхость прежнего храма, сооруженного при Ярославе. Эту же причину называет и «Чтение» Нестора, сообщающее, что Изяслав «ходил ко святым на праздник их» и «устраивал на память святых большой праздник для нищих», а увидев, что храм, где покоились князья, обветшал, решил возвести новую церковь, убедив митрополита Георгия освятить начатое строительство и пожертвовав на него деньги. После того как строительство было закончено, на украшение вновь созданного храма Изяслав распорядился отдать часть дани, собираемой в Вышегороде. Однако из свидетельств источников, сохранивших противоречивую репрезентацию этих событий, можно заключить, что вышегородские торжества преследовали не только религиозные, но и политические цели.
В ПВЛ это событие описано следующим образом: «В год 6580 (1072) перенесли святых страстотерпцев Бориса и Глеба. Собрались Ярославичи — Изяслав, Святослав, Всеволод, — митрополит же тогда был Георгий, епископ Петр Переяславский, Михаил Юрьевский, Феодосий игумен Печерский, Софроний игумен монастыря святого Михаила, Герман игумен святого Спаса, Никола игумен Переяславского монастыря и все игумены, — и устроили праздник, и праздновали светло, и переложили тела в новую церковь, построенную Изяславом, что стоит и поныне. И сначала Изяслав, Святослав и Всеволод взяли Бориса в деревянном гробу и, возложив гроб на плечи свои, понесли, черноризцы же шли впереди, держа свечи в руках, а за ними дьяконы с кадилами, а затем пресвитеры, за ними епископы с митрополитом; за ними же шли с гробом. И, принеся его в новую церковь, открыли раку, и наполнилась церковь благоуханием, запахом чудным; видевшие же это прославили Бога. И митрополита объял ужас, ибо не твердо верил он в них (Бориса и Глеба); и пал ниц, прося прощения. Поцеловав мощи Борисовы, уложили их в гроб каменный. После того, взяв Глеба в каменном гробу, поставили на сани и, взявшись за веревки, повезли его. Когда были уже в дверях, остановился гроб и не шел дальше. И повелели народу взывать: «Господи, помилуй», и повезли его. И положили их месяца мая во 2-й день. И, отпев литургию, обедали братья сообща, каждый с боярами своими, в любви великой. И управлял тогда Вышгородом Чудин, а церковью Лазарь. Потом же разошлись восвояси»[329].
По рассказу Нестора, после того как церковь была украшена, «боголюбец Изяслав просил архиепископа Георгия пойти и перенести мощи святых в церковь, которую построили. Архиепископ же собрал весь причт церковный, и так вышли с крестами в вышеупомянутый город, где были тела святых. И придя, сотворили обычное обновление церкви новой и святую Литургию в ней отслужили. А на другой день собрал митрополит всех епископов и всех церковников туда, где были раки святых, желая совершить перенесение. Пришли и благоверные князья из своих земель, и многие другие из своих земель, младшие. Собралось и множество черноризцев из своих монастырей, и был среди них преподобный отец наш Феодосий, игумен Печерского монастыря, сиявший среди них как солнце, украшенный добрыми нравами. А митрополит не верил, что святы блаженные. И приступив, открыли раки святых и увидели их целыми лежащих, а церковь наполнилась благовония. Увидев это, митрополит затрепетал мысленно и, повернувшись на восток, воздев руки к небу, воскликнул, говоря: «Прости меня, Господи, потому что не верил в святых Твоих, согрешил, и помилуй неверие мое. Вот, верую воистину, что святы страстотерпцы Твои». И после этого, приступив, взял руку блаженного Бориса (ибо это были мощи) и целовал, прикладывая к глазам и к сердцу. Ею же потом благословил благоверного князя Изяслава, потом благословил брата его Святослава, которому на благословение остался на голове его ноготь. Еще благословил так же боголюбца Всеволода и всех князей и всех людей, и положил руку на место. Потом, взяв раки, понесли их в новую церковь, поставили на правой стороне в год 6580 (1072) месяца мая в 20. Совершили они великий праздник в тот день и, славя Бога, разошлись по домам»[330].
«Сказание о чудесах» описывает перезахоронение останков Бориса и Глеба так: «Наступило время перенесения святых мучеников Романа и Давида. Собрались братья — Изяслав, Святослав, Всеволод, и митрополит Киевский Георгий, и второй митрополит, Черниговский, — Неофит; епископ Петр Переяславский, и Никита Белгородский, Михаил Юрьевский, и игумены: Феодосий Печерский, и Софроний святого Михаила, и Герман святого Спаса, и все остальные игумены. И сотворили торжественный праздник. Сначала понесли князья на плечах деревянную раку святого Бориса. Впереди шли преподобные черноризцы со свечами и диаконы, за ними духовенство, и потом митрополиты и епископы, а за ними несли раку. Принесли ее и поставили в церкви, и когда открыли раку, то наполнилась церковь благоуханием и запахом чудесным. Увидев это, прославили Бога. А митрополита охватил ужас, так как он сомневался в этих святых, и, пав ниц, он просил прощения. И, целовав мощи, переложили их в каменную раку.
После этого взяли каменную раку с Глебом, поставили ее на сани и, зацепив веревками, повезли. И когда были в дверях, остановилась рака недвижно. И велели народу взывать: «Господи, помилуй!» И молились Господу и святым. И сразу повезли. Поцеловав голову святого Бориса, митрополит Георгий взял руку святого Глеба и начал благословлять ею князя Изяслава и Всеволода. Тогда Святослав, взяв руку, приложил к нарыву на шее, к глазам своим и к темени. После этого положили руку в гроб и начали служить святую Литургию. А Святослав сказал Берну: «Что-то мне голову колет». И снял Берн шапку с князя и увидел ноготь святого Глеба, снял его с головы Святослава и отдал ему. Он же прославил Бога за милость святых. После Литургии все братья пошли и обедали все вместе.
И праздновали праздник торжественно, и щедрую милостыню раздали беднякам. И, распрощавшись друг с другом, разошлись по домам. С тех пор установился этот праздник святым мученикам в двадцатый день месяца мая благодатью Господа нашего Иисуса Христа»[331].
Эти три «сценария» вышегородских событий 1072 г. давно привлекали внимание исследователей. Так, А. А. Шахматов отметил, что в статье 1072 г. по Лаврентьевскому списку ПВЛ дата церемонии появилась под влиянием вторичного перенесения мощей 2 мая 1115 г., тогда как в 1072 г. перенесение мощей произошло 20 мая, как указывается в Ипатьевском списке ПВЛ, с которым согласуется и «Чтение» Нестора, и «Сказание о чудесах»[332]. Н. Н. Воронин акцентировал внимание на том, что в «Чтении» церемония благословения Ярославичей совершается рукой св. Бориса, а в «Сказании» — рукой св. Глеба, но не раскрыл религиозно-политическое значение этого расхождения текстов, ограничившись предположением о том, что церковь, построенная Изяславом Ярославичем, была посвящена именно св. Глебу, который на древнерусских складных крестах (энклопионах) изображался с миниатюрным храмом в руках[333]. Наблюдения Н. Н. Воронина углубил М. Х. Алешковский, разработавший предположение В. И. Лесючевского о том, что почитание Глеба являлось первичным, а культ Бориса сложился несколько позже. Чудеса в Вышегороде начались только после того как останки Глеба были захоронены рядом с останками Бориса и это обстоятельство могло обусловить приоритет в его почитании, указанием на который служит тот факт, что в 1072 г. останки Бориса покоились в деревянном гробу, а останки Глеба — в каменном саркофаге[334]. По М. Х. Алешковскому, почитание Глеба отвечало интересам Святослава, поскольку в состав его владений входил и Муром, где по летописи княжил Глеб. Однако о том, что Глеб княжил в Муроме, мы узнаем только из летописного перечня сыновей Владимира под 988 г., тогда как в тексте повести «Об убиении» об этом ничего не говорится, а только описывается путь Глеба в Киев из Поволжья. Между тем, вопрос о существовании Мурома как развитого городского центра в начале XI столетия — тем более, «стольного города», — с археологической точки зрения остается дискуссионным[335]. Поэтому, принимая во внимание вторичность борисоглебских сюжетов для летописной традиции в целом, можно предположить, что Глеб не обязательно княжил в Муроме, но был титулован князем муромским для того, чтобы подчеркнуть взаимосвязь с последующими муромскими князьями — Святославом Ярославичем и его потомками. Аналогичным образом Борис мог быть титулован князем ростовским, чтобы подчеркнуть взаимосвязь с ростовскими князьями более позднего времени — потомками Всеволода Ярославича, которые, по М. Х. Алешковскому, являлись приверженцами его культа.
Политический смысл вышегородских торжеств 1072 г. раскрывается в историографии различным образом (высказывалось предположение, что во время них был принят новый правовой кодекс Руси — «Правда Ярославичей»)[336]. Распределение политических тенденций в памятниках, предложенное Алешковским, согласно которому «Сказание о чудесах» отразило тенденцию, выгодную Святославу, а «Чтение» — тенденцию, выгодную Всеволоду, c одной стороны, подтверждается наблюдениями А. Н. Ужанкова, который обратил внимание на то, что в «Сказании о чудесах», Софийской I и Воскресенской летописи черниговский иерарх Неофит, участвовавший в церемонии 1072 г., именуется не епископом, а митрополитом, и пришел к выводу, что эта группа текстов отразила версию событий, представленную в интересах Святослава Ярославича, которая могла возникнуть в период его киевского княжения (между 1073 и 1076)[337]. С другой стороны, наблюдения американского исследователя В. Биленкина над «Чтением» Нестора свидетельствуют о том, что в тексте этого памятника Глеб именуется «святым», а Борис — «блаженным»[338]. В то же время самые крайние датировки «Чтения» падают на киевское княжение Святополка Изяславича, а не на княжение Владимира Мономаха, бывшего представителем той ветви Ярославичей, которая почитала св. Бориса. Показательно, что в «Чтении» Нестора просматривается лояльное отношение к «благоверному Изяславу» и «боголюбцу Всеволоду», хотя инициатива в организации вышегородских торжеств приписывается только киевскому князю.
То, что именно в «Чтении» присутствует эпизод с благословением князей рукою Бориса, свидетельствует о том, что Нестор, признавая святость Глеба, стремился утвердить «равноправие» по отношению к нему «блаженного» Бориса. Но если культ Глеба отвечал интересам потомков Святослава Ярославича, есть основания предполагать, что Борис почитался старшей ветвью Ярославичей в той же степени, что и младшей. Именно в последней четверти XI — начале XII вв. существовал политический союз старшей и младшей ветви Ярославичей, который был заключен в 1077 г. Изяславом и Всеволодом и поддерживался их сыновьями — Святополком Изяславичем и Владимиром Мономахом — вплоть до кончины первого в 1113 г.
Усилия Нестора были направлены на упрочение в древнерусской литературной традиции феномена, охарактеризованного М. Х. Алешковским как «парность». Его разработка получила продолжение у В. Н. Топорова, который писал, что хотя Борис и Глеб княжили в разных городах, были убиты в разных местах, в разное время, при разных обстоятельствах, до самой своей смерти оставались разъединенными и образовали пару «лишь в некоей идеальной и вторичной по происхождению парадигме», тем не менее «благодатная парность Бориса и Глеба, достигнутая их подлинно христианской кончиной, противостоит греховной «двойственности» Святополка, их будущего убийцы, вызванной к существованию целой цепью предыдущих грехов»[339]. Однако зачем древнерусским интеллектуалам понадобилось прикладывать столько усилий для того, чтобы образовать «пару» из убитых «порознь» князей?
Вероятно, это связано с тем, что в историописании конца XI в. существовала необходимость подчеркнуть коллективность действий князей, единство («одиначество») раздираемого междоусобиями княжеского рода, олицетворением которой должны были служить его представители, удостоенные церковного почитания. Дело в том, что среди потомков Ярослава после 1073 г. началась длительная междоусобная борьба, в результате чего сыновья Святослава Ярославича были вынуждены отстаивать свое право на наследственные земли с оружием в руках. Получив удовлетворение своих территориальных претензий на Любечском съезде 1097 г., Святославичи в начале XII в. попытались получить патронат над сложившимся в Вышегороде княжеским культом. Это могло вызвать к жизни тенденцию, направленную на утверждение «равноправия» князей-мучеников, которая уравновесила бы политические амбиции разных ветвей Ярославова потомства и подчеркивала его единство.
В «Чтении» репрезентация событий 1072 г. имеет сходство с аналогичным описанием «Сказания о чудесах», которое обычно объясняют использованием общего источника — составлявшихся в Вышегороде церковных записок о чудесах Бориса и Глеба. Как полагали А. А. Шахматов и М. Х. Алешковский, вышегородская церковная запись лежала и в основе летописной статьи 1072 г., но позднее была сокращена[340], однако проверить это предположение невозможно. Остается лишь констатировать тот факт, что в летописной традиции такой момент, как благословение митрополитом Георгием Ярославичей рукой Бориса или Глеба, не отразился вообще. Это кажется странным, учитывая его наличие в «Чтении» Нестора, которому также атрибутируется составление ПВЛ. В своем труде Нестор представляет политическую тенденцию, выгодную Изяславу и Всеволоду, но статья 1072 г., говоря словами А. Н. Ужанкова, является относительно нейтральной[341], из чего можно заключить, что к формированию ее текста Нестор причастен не был, иначе бы он не преминул вставить туда эпизод с благословением князей рукой Бориса, который устроил бы Святополка Изяславича, и еще более — сменившего его на киевском столе Владимира Мономаха. Но ничего подобного в статье 1072 г. нет. Напротив, как заметили И. И. Срезневский и К. Н. Бестужев-Рюмин, церковь, построенная Изяславом Ярославичем, в статье 1072 г. именуется «новой», но написать так можно было только в том случае, если в то время не существовало усыпальницы, которую в начале XII в. воздвиг Олег Святославич и куда тела Бориса и Глеба были перенесены в 1115 г., иначе церковь, построенная Изяславом, была бы названа «старой»[342]. С другой стороны, упоминание в конце статьи 1072 г. вышегородского наместника Чудина, который фигурирует в летописи под 1068 и 1078 гг. (а также в «Правде Ярославичей», упоминающей его в числе княжеских «мужей»), указывает на то, что летописное описание могло принадлежать какому-то современнику событий (по версии А. А. Шахматова — Никону), но не являлось синхронным, поскольку в тексте были использованы конструкции прошедшего времени[343]. В рамках гипотезы Н. Н. Воронина, отождествившего упомянутого в статье 1072 г. вместе с Чудиным Лазаря, настоятеля построенной Изяславом церкви, с Лазарем — игуменом Выдубицкого монастыря, упомянутым в статье 1088 г., и епископом Лазарем, занимавшим епископскую кафедру в Переяславле в 1105–1117 гг.,[344] можно предположить, что эта статья появилась после того как Лазарь был переведен из Вышегорода в Выдубицкий монастырь.
Помимо политической интерпретации событий 1072 г., в историографии продолжается дискуссия об их каноническом значении. Исследователи, признающие на основании «Сказания о чудесах» факт причисления Бориса и Глеба к лику святых в княжение Ярослава, полагают, что в данном случае имело место перезахоронение мощей[345], их оппоненты интерпретируют как официальную церемонию канонизации празднества 1072 г.[346] Как отмечал Е. Е. Голубинский, единственно законным основанием для канонизации на Руси служил факт совершения чудес, а «производство дела о причтении к лику святых, составлявшее, так сказать, канонизационный процесс, состояло в том, что подлежащей власти, если она не была очевидицею чудес, совершавшегося при гробе какого-либо подвижника благочестия, доносимо было о сих последних и что власть так или иначе удостоверялась в справедливости донесения», после чего в день кончины святого или в день открытия его мощей устанавливалось ежегодное церковное празднование его памяти. Собственно обряд канонизации заключался в том, что «в назначенный день совершаемо было в храме, в котором, под которым или близ которого находились телесные останки или мощи усопшего подвижника, торжественное богослужение более или менее многочисленным собором нарочно созванного окрестного духовенства с представителями предержащей власти или самою властью во главе»[347]. Под это описание подпадает как открытие останков князей-мучеников при Ярославе и митрополите Иоанне, так и перезахоронение их в новой церкви при Ярославичах и митрополите Георгии.
Возникшую дилемму можно разрешить, обратившись к тому же исследованию Голубинского, в котором сказано, что святые разделялись на почитаемых местно — в пределах отдельно взятой церкви, монастыря или епархии, — и на тех, в отношении которых устанавливалось общерусское почитание. Таким образом, церемонию, имевшую место при Ярославе, можно рассматривать как установление местного почитания князей-чудотворцев, а церемонию, имевшую место при Ярославичах — как установление их общерусского почитания. События, описанные в «Сказании о чудесах», с формальной точки зрения соответствуют критериям, названным Голубинским: прославление князей при Ярославе стало результатом их чудотворной деятельности, засвидетельствованной в присутствии митрополита Иоанна, который, узнав от князя о чудесах, происходящих на могиле его братьев, испытал одновременно ужас, сомнение и радость. Аналогичным во время перезахоронения князей в 1072 г. было поведение митрополита Георгия, который оказался «нетверд верою к ним». С другой стороны, эти факты можно рассматривать как проявления универсального агиографического «этикета» (согласно «Легенде Кристиана», посланцы св. Вацлава также сомневались в нетленности останков Людмилы).
Как полагает А. Н. Ужанков, «официальная канонизация Бориса и Глеба как общерусских (т. е. надо понимать, общеправославных) святых во времена святительства в Киеве Георгия всецело зависела от его позиции», поскольку он занимал в константинопольской администрации высокий пост синкелла и «после того как сам лично удостоверился в нетленности мощей князей, взял на себя труд по достижению официального признания святых и Византией. На это якобы указывает его поездка в том же году к патриарху в Константинополь»[348]. Поскольку из «командировки» в Грецию, о которой сообщает ПВЛ, митрополит Георгий не вернулся, а его преемник Иоанн II появился в Киеве только в конце 1070х гг., каноническое признание Бориса и Глеба Константинопольским патриархатом могло произойти не ранее этого времени. Однако возникает вопрос: мог ли Иоанн II составить церковную службу новым святым. Вопрос об авторстве этой службы обсуждался в историографии XIX в., где ее атрибутировали митрополиту Иоанну I, время святительства которого датировалось тогда первой третью XI столетия (между 1008 и 1035). Наиболее аргументированно эту точку зрения отстаивал митрополит Макарий, делавший акцент на том, что Иоанн II был грек и по-славянски «выражался весьма плохо и крайне невразумительно, как свидетельствует его послание к Иакову-черноризцу»[349]. В настоящее время получило развитие представление о существовании двух церковных служб князьям-мученикам, одна из которых была составлена митрополитом Иоанном I после перезахоронения мощей при Ярославе (около 1051), а вторая — митрополитом Иоанном II после того как канонизация Бориса и Глеба была официально санкционирована в Константинополе, вероятно, в 1080-х гг.[350] Как сообщает летописный некролог первосвятителю, помещенный в ПВЛ под 1089 г., Иоанн II был «сведущ в книгах и в учении»[351], поэтому, имея соответствующую санкцию, он вполне мог выступить инициатором составления церковной службы, где была прославлена «от корня произраставшая честная братия, славная, благородная», исполняющая заповеди, «дела и учения Христовы», и проклят «подобный Каину» Святополк, который «явился законопреступным и к зависти убийство приплел, властью прельстившись, самолюбия и отмщения праведного не избежав»[352]. Это представление о «праведной мести» позже получит наиболее полное раскрытие в ПВЛ и паримийных чтениях. Вскоре после канонизации культ князей постепенно приобрел международное значение. Как свидетельствует хроника Сазавского монастыря, в одном из алтарей, освященном в октябре 1095 г., вместе с останками св. Мартина, Иоанна и Павла хранились останки «святого Глеба и сотоварища его» («sancti Glebii et socii eius»)[353]. Со временем русские святые стали почитаться в Царьграде. По свидетельству посетившего храм св. Софии в 1200 г. новгородца Добрыни Ядрейковича (позднее занимавшего новгородскую кафедру под именем архиепископа Антония), там была поставлена «икона велика Бориса и Глеба»[354].