К книге
Год Урожая 7Глава 7 «Свадьба»
29%
Глава 7 «Свадьба»
7

Свадьбу играли в первую субботу мая, и погода выдалась такая, какую не закажешь и не выпросишь: с утра прошёл короткий тёплый дождь, прибил пыль, к десяти распогодилось, и деревня стояла умытая, в первой клейкой зелени, со своей единственной улицей, подметённой так, как её не метут и к приезду министерских комиссий.

Столы поставили не в клубе, а перед клубом — Зоя Маркова настояла: в клубе, сказала она, поминки сидят, а свадьба пусть на улице, под небом. Столы сколотили на козлах ещё во вторник, и всю неделю по дворам шла та невидимая снаружи работа, которой деревня готовит большое застолье: у Антонины холодец в трёх вёдрах выстаивался в погребе, Тамара с двумя соседками пекла третий день — счёт пирогам вёлся на противни, а не на штуки, — Лиза привезла из своего магазина ящики с лимонадом и морсом, и про другие ящики, которые по антиалкогольным временам не полагалось замечать, деревня тоже позаботилась тихо и без меня: я был депутат, мне такие вещи знать было не положено, и деревня берегла моё неведение почти трогательно.

Колька всю неделю перед свадьбой работал так, что Антонина дважды гнала его с фермы силой: у него к пятнице сходились в одну точку смена, достройка дома и то особое предсвадебное беспокойство, от которого мужики либо пьют, либо работают, а пить ему было нельзя по эпохе и не хотелось по характеру. В четверг вечером я застал его у нового дома: он в одиночку, при переноске, вешал входную дверь, хотя дверь спокойно ждала бы понедельника. Я подержал ему створку, пока он наживлял петли. Говорить ничего не стал — в такие вечера мужчине нужен не разговор, а вторая пара рук. Только уходя, сказал: «Дверь хорошо стоит». Он ответил: «Спасибо, Павел Васильевич. За всё», — и по тому, как это было сказано, я понял, что говорим мы не про дверь, и зашагал домой быстрее, чем требовалось.

Вера приехала в пятницу, с матерью и двумя чемоданами, и остановилась, как положено невесте, не у жениха, а у Зои. Я видел её до этого дважды, мельком, в Курске; теперь, на нашей улице, в простом синем платье, она оказалась невысокой, ладной, со спокойными руками и тем особенным взглядом операционной сестры, который ничему не удивляется и всё замечает. Деревня смотрела на неё во все глаза — городская, за нашего Кольку, — и Вера выдержала этот смотр так, как выдерживают его раз и навсегда: вышла в субботу утром к колодцу с вёдрами, наравне со всеми, поздоровалась по именам с теми, кого ей называли один раз, и до полудня помогала Тамаре таскать противни, не спросив ни разу, где что лежит, — сама видела.

— Эта приживётся, — сказала Антонина, наблюдая за ней от своего холодца, и в устах Антонины это было всё равно что орден.

Ещё в среду ко мне в правление приходила Зоя — официально, в платке, с которым она ходила по учреждениям, — и просила о том, о чём я уже догадывался по деревенским разговорам: посажёным отцом на свадьбу звать было некого, отец Кольки не дожил, и Зоя, перебрав в уме всех, кого деревня сочла бы достойным, пришла не ко мне, как я было подумал, а через меня — к Кузьмичу.

— Сама боюсь, Павел Васильевич. Откажет — при моём характере я ж заплачу прямо там, у него в сенях. А вы умеете слова ставить. Попросите.

Я попросил — вечером, у кузьмичовской калитки, без подходов, потому что подходы Кузьмич чуял и не любил. Он выслушал, глядя поверх моего плеча на улицу, помолчал положенное и ответил так, как отвечал на любую большую просьбу:

— Сделаем.

И только по тому, как назавтра Тамара с самого утра проветривала во дворе его выходной пиджак и пришивала к нему свежий подворотничок, словно пиджак был гимнастёркой, можно было понять, что значило для старика это «сделаем».

Мишка приехал первым субботним автобусом, с дипломным загаром библиотечного оттенка и связкой проводов: ещё с зимы обещал Кольке «музыку как в городе» и слово держал. Утро свадьбы он провёл на стремянке у клуба, протягивая провод к усилителю, и оттуда, сверху, комментировал приготовления в той манере, за которую в детстве получал подзатыльники, а теперь — смех: «Тёть Зой, а холодца на третий день хватит? А то я остаюсь до вторника».

* * *

Расписывались в сельсовете, в час дня. Председательша сельсовета, надевшая по случаю костюм с депутатским значком старого образца, читала положенные слова с выражением, которое берегла, наверное, со своей собственной свадьбы. Кузьмич стоял за плечом жениха — посажёный отец, прямой, в пиджаке с медалями, со свежим подворотничком, — и за всю церемонию шевельнулся один раз: когда понадобилось подать кольца, он сделал это с той же точностью, с какой подавал Сухорукову вар у яблони, и вернулся в неподвижность.

Кольца, к слову, были не магазинные — это знала уже вся деревня. Верины девчонки из хирургического отделения сложились и заказали их у курского мастера, и на внутренней стороне, говорят, была гравировка, содержание которой Вера не сказала даже Зое. Деревня сошлась на том, что это правильно: что-то в семье должно принадлежать только двоим.

Колька стоял в новом костюме, тесном в плечах, — плечи у него за два года на ферме раздались так, что отцовский довоенный крой не годился, шили в райцентре, — и левая рука его, та самая, с плечом, собранным курскими хирургами, лежала на Вериной руке ровно и не дрожала.

Я смотрел на эту руку и думал о том, о чём в такие минуты, наверное, думала половина деревни, только все молчали. Что в восемьдесят третьем эту руку собирали по частям. Что Зоя два года получала письма, написанные чужим почерком под диктовку, потому что свой почерк у Кольки тогда не работал. Что Витьку Самохина, с которым Колька уходил из этого же сельсовета одним днём, расписывать не довелось и не доведётся. Гроб «не открывать» стоял в этом же клубе четыре года назад, и столы тогда сколачивали те же руки из тех же щитов — та же деревня, тот же плотник.

Колька, я знал, в четверг ездил в район — не по свадебным делам. Он ездил на кладбище, где Витькина плита стояла во втором ряду от входа, и что он там говорил и говорил ли — про то никто не спрашивал, а сам он сказал об этом одной Вере, а Вера — никому, и деревня узнала об этой поездке так, как она узнаёт всё: от шофёра автобуса, который промолчал бы под любой подпиской, но не под понимающим взглядом тёти Поли.

Об этом не сказал никто. Ни тостом, ни словом. Только когда молодых вывели на крыльцо сельсовета и деревня закричала и захлопала, Зоя Маркова на одну секунду повернула голову — туда, через улицу, где на доме Самохиных, как всегда к маю, висел свежевыкрашенный почтовый ящик, который Фёдор Самохин красил каждую весну, словно ждал письма. Клавдия Самохина стояла у своей калитки, не подходя. Зоя через всю улицу посмотрела на неё, и Клавдия наклонила голову — благословила, — и обе заплакали на расстоянии друг от друга, и деревня сделала вид, что не видит, потому что есть вещи, которые деревня умеет не видеть лучше, чем любая разведка мира.

А потом Клавдия подошла и села за стол — на дальнем конце, но за стол. Четыре года не садилась ни за один. Это и был главный тост этой свадьбы, и произнесён он был без единого слова.

* * *

Подарки молодым выставили, по обычаю, на отдельный стол у крыльца, и стол этот к середине дня являл собой полный срез нашей жизни восемьдесят седьмого года. Колхоз подарил главное — ключи: Кольке с Верой отходила половина нового двухквартирного дома на верхнем конце, того, что строили с осени под молодых специалистов, и решение правления на этот счёт было, не скрою, одним из самых приятных документов, какие я подписывал за год. Артель — её представляли Артур с Бэлой, приехавшие из Курска к полудню, — поставила на стол холодильник «Саратов», и Артур при вручении сказал единственную за день официальную фразу: «От паевого товарищества — чтоб было что хранить». Ферма сложилась на стиральную машину. Тополевские привезли в кузове поросёнка в мешке, и поросёнок орал на всю улицу, перекрывая гармонь, чем заслужил отдельные аплодисменты.

Гуляли, как гуляет деревня, у которой за плечами хорошая посевная и которой завтра не на смену: широко, шумно и со знанием дела. Гармонист был свой, тополевский, и к нему в подмогу Мишка подключил свой обещанный усилитель с проигрывателем, так что над улицей попеременно шли то «Смуглянка» под гармонь, то городское, под которое плясала молодёжь, и два эти мира сменяли друг друга без вражды, как сменяются день и ночь.

Я сидел среди гостей — не во главе, голова на свадьбе одна, и это не председатель, — и впервые за многие месяцы был человеком без должности. Это оказалось почти забытое состояние, и я не сразу вспомнил, как в нём живут: первые полчаса я по привычке считал — столы, людей, примерную стоимость застолья против артельной премии за квартал, — а потом счёт во мне выключился сам, как выключается за ненадобностью свет в пустой конторе, и остались только гармонь, майский вечер и лица, которые я знал девять лет и которые сегодня все до одного были хороши. Ко мне, конечно, подсаживались — кто с рюмкой морса, кто с вопросом, который неловко нести в правление, — но свадьба перемалывала любые вопросы в общий шум, и даже Куликов, оказавшийся среди тополевских гостей, ограничился тем, что молча показал мне большой палец: то ли за пункт приёмки, то ли за жизнь вообще.

Катя с Серёгой Хрящевым сидели через стол от нас, рядом, на виду у всей деревни, и деревня их видела. Это был их первый выход парой — не по углам клуба, не на автобусной остановке, а за свадебным столом, где места распределяет обычай, и обычай их посадил рядом, а деревня не поправила. Старший Хрящев на свадьбу не приехал — его и не ждали, — но Серёгина мать сидела среди женщин, и Валентина за день успела переговорить с ней о чём-то своём, женском, после чего обе вернулись к столу с лицами людей, заключивших соглашение о намерениях. Я в эти переговоры не вмешивался. Есть дипломатия, в которой председателям и депутатам делать нечего, — её ведут женщины, и ведут лучше нас.

Зоя Маркова за весь день не присела, кажется, ни разу — она существовала одновременно у столов, у печей и у молодых, и на лице её весь день держалось то выражение, которое бывает у человека, донёсшего наконец полное ведро до стола: четыре года она несла своё — письма чужим почерком, госпиталь, Колькины ночные крики через стену, про которые деревня тоже умела не знать, — и вот донесла, и теперь боялась расплескать последние капли. К вечеру Вера молча усадила её рядом с собой, положила ей на тарелку пирога и держала руку у неё на плече до тех пор, пока Зоя не заплакала наконец в открытую, по-хорошему, и не отпустила.

Кузьмич с Тамарой сидели напротив молодых. Кузьмич был в пиджаке с обеими медалями и без кепки — кепка осталась дома, и без неё руки его, непривычно пустые, лежали на столе смирно, как инструмент в выходной. На «горько» он не кричал — считал, видимо, что это дело молодых ртов, — но когда Колька с Верой целовались, смотрел на них с тем выражением, с каким осматривал хорошо заделанную борозду. Один раз он поднялся — не для тоста, тостов он не говорил никогда, — а просто встал, дождался, пока шум опадёт сам собой, и сказал в эту тишину четыре слова:

— Живите долго. Работайте вместе.

И сел. И деревня выпила за это стоя, потому что Кузьмич вставал говорить на свадьбах, по общему счёту, третий раз за тридцать лет.

Семёныч, оказавшийся за столом рядом со мной, наклонился и сообщил вполголоса, с той ветеринарной серьёзностью, под которой у него всю жизнь пряталась усмешка:

— Я на его первом разе был, в шестьдесят втором. Он тогда то же самое сказал, слово в слово. Проверено временем средство. Как йод.

Ближе к сумеркам случился и номер, который деревня будет пересказывать до осени: Грач — механизатор из Полынина, попавший на свадьбу среди тополевских, — пригласил на танец Верину подругу, операционную сестру из Курска, городскую, на каблуках. Пригласил мрачно, как вызывают на собрание. А танцевал — неожиданно для всех и, кажется, для себя — легко и серьёзно, и после третьего танца они ушли к колодцу разговаривать, и Зинаида Фёдоровна, наблюдавшая это от стола, сказала задумчиво, что в её бухгалтерии такие проводки называются «нецелевое использование с положительным итогом».

Артур за вечер подсел ко мне один раз — не с рюмкой, со стаканом чая, который Бэла наливала ему из общего самовара с видом главврача, выдающего лекарство.

— Дорохов, два слова, и гуляем дальше. Я в четверг был в областном Минторге. По магазину — сдвинулось: дают помещение на Семёновской, бывшая кулинария, шестьдесят метров, подвал сухой. Бумаги в июне, открытие к осени, если не споткнёмся. — Он отпил чаю и добавил, глядя на танцующих: — Я тебе это говорю на свадьбе не потому, что не терпит до понедельника. А потому что хорошие новости надо говорить в хорошие дни. Плохие сами день найдут.

— Семёновская — это где трамвай поворачивает?

— Это где трамвай поворачивает и где по субботам полгорода с рынка идёт. — Артур позволил себе улыбку. — Я это место три месяца выхаживал. Дальше твой ход: на открытие нужен депутат. Перережешь ленточку — и пусть потом попробуют написать, что мы подпольная лавочка.

— Перережу. Только давай без ленточки. Откроем как магазин, а не как памятник.

— Вот за это я с тобой десятый год и работаю, — сказал Артур и ушёл к Бэле — танцевать, что он делал раз в год и только с ней.

К вечеру, когда столы поредели и гулянье разбилось на островки — там пели, там спорили о видах на сенокос, там молодёжь танцевала под Мишкин проигрыватель, — Вера подошла к нашему краю стола сама. Села напротив меня, прямо, по-операционному.

— Павел Васильевич, я спросить хотела. Не как невеста, как медсестра. — Она дождалась моего кивка. — Медпункт у вас в селе — фельдшерица на полторы ставки и приём два раза в неделю, я узнавала. Хирургии — никакой, до района сорок минут. Я в госпитале восемь лет в хирургическом. Если я к осени переведусь в ваш медпункт — это надо у кого просить: у района или у вас?

— У района. Но просить будете не вы, а я. Депутатский запрос о расширении медпункта лежит у меня в плане с марта — не хватало человека, под которого просить. Теперь есть.

— Тогда я остаюсь, — сказала Вера так, как закрывают вопрос, и пошла обратно к Кольке, и по дороге её перехватила Зоя и обняла так, что стало ясно: подслушивала, и счастлива, и прощена за подслушивание заранее.

Валентина, слышавшая разговор, проводила Веру взглядом и сказала негромко, себе и мне:

— Восемь лет хирургического стажа — в наш медпункт. Знаешь, Паш, сколько деревень об таком мечтает? А к нам — сама. — Она помолчала. — Это ведь тоже твой урожай, между прочим. Люди едут туда, где можно жить. Ты девять лет делал место, где можно жить. Вот оно и собирается.

* * *

Уже в темноте, при первых звёздах, женщины запели — не для танцев, для себя, как поют в конце большого дня. Начала Тамара, неожиданно высоким и чистым для её лет голосом, ей подстроились Антонина с Зоей, потом подошли остальные — и над остывающими столами, над всей улицей пошла «Ой, то не вечер», старинная, не свадебная даже, а просто та, которую эта земля поёт уже триста лет на все свои главные случаи. Молодёжь притихла у проигрывателя. Мишка, я видел, потянулся было что-то записывать на свой магнитофон — и не стал, опустил руку: понял, что есть вещи, которые не для плёнки. Вера слушала, выпрямившись, и по лицу её было видно, что она в эту минуту дописывает последнюю строку своего переезда: вот теперь — всё, теперь она отсюда.

Расходились за полночь. Мы с Валентиной шли домой по тёмной улице, по которой там и тут ещё двигались огоньки папирос и слышались последние, самые тихие отголоски песен, — и молчали тем хорошим молчанием, которое наживается двадцатью годами и которое разговорчивее многих разговоров.

У своей калитки Валентина остановилась.

— Хорошая свадьба. Правильная. — Она помолчала. — Знаешь, о чём я весь день думала? Через год, может, два — мы вот так же будем Катю отдавать. И я весь день смотрела на Зою и училась. Как она с Клавдией через улицу… — Валентина не договорила, да и не надо было.

— Думаешь, и у нас так же выйдет? С Хрящевыми-то. Там ведь не Афган между домами — там твоя война, Паш, твоя собственная, восемьдесят второго года.

— Моя война кончилась тем, что человек ушёл на пенсию, а не в землю. Это войны поправимые. — Я посмотрел вдоль улицы, туда, где в темноте угадывался дальний конец и дорога на район. — Дети разберутся лучше нас. Им наши войны — как нам дедовы межи: знают, где проходили, а зачем — уже не знают. И слава богу.

— Научилась я всё-таки или нет, вот вопрос. — Валентина вернулась к своему.

— Нет. Этому, Паш, не учатся. Это либо есть в человеке, либо нет. — Она открыла калитку. — В нашей деревне — есть. Я двадцать лет здесь живу и до сих пор не понимаю, откуда. Войну пережили, коллективизацию, Афган вот… А оно — есть.

Я мог бы ответить ей, что именно это «оно» я девять лет считаю главным фондом своего хозяйства и главной загадкой этой страны; что ни в одном учебнике обеих моих жизней это не описано — ни в политэкономии, которую учила она, ни в тех науках об управлении, которых она не знает и не узнает; что все мои хозрасчёты, артели, протоколы и тетради стоят на этом, как дом на фундаменте, которого не видно и который не значится ни в одной описи. И что больше всего на свете я боюсь не прокуратуры, не противовесов и не качающихся курсов, а того дня, когда это «оно» кончится, — потому что всё остальное восстановимо, а это нет. Но было поздно, пахло сиренью и остывшими пирогами, в конце улицы гармонь доигрывала последнее, и я сказал короче и точнее:

— Есть. На этом и стоим.

Дома, уже раздеваясь, я по многолетней привычке потянулся к блокноту — и впервые за много месяцев не нашёл, что записать. День был полный, как налитой колос, а записывать в нём было нечего: ни решений, ни сроков, ни фамилий на проверку. Я подумал и записал всё-таки одну строку, не для памяти — для порядка в собственной голове: «Свадьба. Вера остаётся. Кузьмич — посажёным. Клавдия села за стол». Перечитал и понял, что из всех записей этого года, со всеми их комиссиями, актами и сессиями, эта, пожалуй, единственная, в которой каждое слово — про урожай.

В понедельник утром Зинаида Фёдоровна положит мне на стол свежие газеты, и в одной из них, областной, будет статья без фамилий, которую вся область прочитает с фамилиями. Но это будет в понедельник. А в воскресенье деревня отсыпалась, доедала холодец, разбирала столы — щиты на козлах вернулись в клубный сарай до следующего большого дня, какой бы он ни был, — и никто, включая меня, не хотел знать ничего, кроме того, что Колька Марков женился, жена его остаётся в деревне, и сирень в этом году зацвела на неделю раньше срока.

Предыдущая главаГлава 7 из 24Следующая глава