В понедельник газеты легли на стол в восемь десять. Зинаида Фёдоровна положила их не стопкой, как всегда, а веером. Сверху — «Курская правда». Развёрнутая на третьей полосе. Это была её манера докладывать о плохом: молча и наглядно.
Статья называлась «Кооператив или кормушка?». Подвал на всю полосу. Подпись — Г. Сафонов. Фамилии этой в областной журналистике раньше не водилось.
Я прочитал стоя. Потом сел и прочитал второй раз, с карандашом.
Сделано было умело. Почти всё в тексте была чистая правда: артель под Льговом, где председатель оформил в паевики всю свою родню; кооператив в Курске, гнавший «сидр» из казённого яблочного концентрата; цены на кооперативные пирожки у вокзала. Фактура была подобрана плотно, цифра к цифре. А между правдой и правдой была уложена начинка: «отдельные хозяйства, обласканные центральной прессой, подают опасный пример соблазнительной лёгкости», «за красивыми вывесками артелей зреет вторая экономика», «не пора ли спросить, кому выгодно». Ни одной фамилии. Ни одного адреса. Прочитав, любой человек в области понимал, о ком это, — и ни один суд, ни одна комиссия не нашли бы, к чему придраться.
Карандаш у меня дошёл до третьего абзаца с конца и остановился. Там стояло: «Не пора ли проверить, на чьи деньги гремят свадьбы в иных образцовых сёлах?» Одна фраза. Без адреса, как и всё остальное. Но свадьба в области за последний месяц гремела одна. Наша. Позавчерашняя. Значит, фактуру собирали на той неделе. Значит, человек Сафонова был в районе. Может, и на улице нашей стоял. Смотрел, как Кузьмич встаёт со своими четырьмя словами. Записывал в свой блокнот — для своей бухгалтерии.
Я поймал в себе короткую глухую злость — не за «кормушку» даже, а за свадьбу, втянутую в чужую игру, — отметил её, как отмечают показание прибора, и убрал. Злость в аппаратных делах — статья расхода, которую противник записывает себе в приход.
Потом отметил карандашом три места и позвонил Дымову.
— Читали уже. — Голос у него был утренний, сухой. — Моё мнение: писал не Сафонов. Сафонова не существует. Стиль московский, фактура местная — значит, собирали вдвоём: ездил один, писал другой. Это первое. Второе: в обкоме статью увидели в печатном виде. Понимаете? Не в полосе на согласовании — в киоске.
— Стрельников?
— Стрельников утром затребовал у редактора объяснение, каким порядком материал шёл. Редактор сослался на звонок из сектора печати ЦК. Проверить это Стрельников не может, а проглотить обязан. — Дымов выдержал паузу. — Он сегодня дважды отменил приём и говорит со всеми через секретаря. Я его таким не слышал с восемьдесят четвёртого. На его поле сыграли, не спросив. Вы понимаете, что это для вас означает?
— Что у меня появился попутчик. Не союзник — попутчик.
— Лучше не сформулирую. Дальше: не отвечать, не звонить в редакцию, не писать опровержений. Узнаете себя в «отдельных хозяйствах» — не узнавайте. Работайте. На этой неделе у вас, кажется, артельная отчётность за квартал? Вот пусть она будет безупречной. Это и будет ответ.
Деревня прочитала статью во вторник — «Курская правда» доходила к нам на день позже — и отреагировала так, как я не предвидел, хотя должен был.
Деревня не испугалась. Деревня встала на дыбы — молча, по-нашему. В магазине у Лизы статью читали вслух, с комментариями, и комментарии эти я приводить в блокноте не стал, потому что некоторые выражения не положено знать депутату. Антонина пришла в правление с газетой, сложенной в восемь раз, как складывают перед тем, как прихлопнуть муху, и потребовала «написать им всем ответ через ту самую центральную газету, где про нас писали правду». Семёныч, тишайший Семёныч, высказался в том духе, что за «кормушку» в его время «вызывали поговорить за ферму». Даже тётя Поля, разнося почту, поджимала губы так, что письма, говорят, сами выпрыгивали из сумки.
Нина Степановна отреагировала по-своему: в среду на стенде парткабинета рядом с материалами пленума появилась аккуратная вырезка из «Зари» трёхнедельной давности — заметка о вручении артели переходящего вымпела райисполкома. Без комментариев. Стенд у Нины Степановны всегда говорил за неё то, что ей не полагалось говорить вслух, и говорил, надо признать, выразительно.
Куликов приехал в субботу на приём — без записи, вне очереди, которую сам же всегда защищал, и Зинаида Фёдоровна пустила его, что само по себе означало чрезвычайность. Он положил на стол газету и спросил с порога:
— Павел Васильевич, мне одно скажите. Эта писанина — она перед чем? Перед тем, как закрывать начнут?
Вопрос был куликовский: на десять лет вглубь. Этот человек пережил укрупнения, разукрупнения, кампании по кукурузе и борьбе с личными коровами, и нюх на «перед чем» у него был натренирован не хуже кузьмичовского чутья на погоду.
— Не перед, — сказал я честно. — Пока — вместо. Закрывать сейчас нельзя, курс не велит. Поэтому пишут. Но ты прав в главном: бумага вперёд топора ходит. Запас времени у нас есть, и мы его потратим на то, чтобы топору не за что было зацепиться.
— Это правильно. — Куликов забрал газету, сложил вчетверо, сунул за пазуху, как улику. — Я почему спрашиваю. Мужики в Тополеве спрашивают, а я им что попало говорить не хочу. Теперь скажу как есть: пишут — потому что закрыть не могут. Это мужикам понятно будет. Это им даже понравится.
Тяжелее всех взял Тополев. Он позвонил во вторник вечером, и обычной его ворчливой основательности в голосе не было — был холодный звон.
— Дорохов, я двадцать лет в председателях. Меня жизнь учила молчать, я учёный. Но у меня сегодня бригадир спрашивает: «Степаныч, так мы кормушка или как?» Это он у меня спрашивает. Который со мной зябь пахал, когда эти писатели ещё фактуру в люльке собирали. Я ему что отвечать должен?
— Отвечай: кормушка — это где едят не работая. Покажи ему наряды и пусть посчитает сам.
— Это я и без тебя ответил. Я тебя другое спрашиваю: мы отвечать будем? По-настоящему, печатно?
— Печатно — нет. — Я слышал, как он задышал в трубке, и продолжил раньше, чем он взорвался: — Степаныч, остынь и слушай. Статья без фамилий. Ответишь печатно — поставишь фамилию сам, своей рукой, под их текстом. Им только того и надо: им нужен скандал с адресом. А мы дадим отчёт без скандала. Через две недели квартальная отчётность артели. Я её опубликую.
— Где? Кто ж тебе её опубликует, отчётность?
— «Заря» опубликует. Районной газете запретить печатать итоги работы районного предприятия не может даже сектор печати. Сухие цифры, без полемики: тонны, рубли, налоги, паи. И сопроводиловка в три строки: «в связи с вопросами читателей публикуем». Кто читал «Кормушку» — прочитает и это. И сам сравнит. Полемика — это их поле. Бухгалтерия — наше.
Тополев молчал долго, секунд десять. Потом сказал уже своим голосом, ворчливым:
— Бухгалтерия наше, это да. Это ты придумал хорошо. Зинаида твоя не подведёт?
— Обижаешь.
— Ну да, ну да. — В голосе у него отпустило. — Ладно. Сети скажу: молчим и работаем. Но ты учти, Дорохов: молчать деревня умеет год. Дальше у неё характер кончается.
Первого мая, за день до свадьбы, вступил в силу Закон об индивидуальной трудовой деятельности, и к середине месяца это начало быть заметным даже из нашего окна. В райцентре открылся первый официальный сапожник с патентом — тот самый дядя Миша, который чинил обувь всему району и раньше, только теперь у него на будке появилась табличка и налоговая книжка. Я заехал к нему нарочно, отдать Катины туфли к выпускному, и спросил, как ему новая жизнь. Дядя Миша подумал и ответил со всей сапожной обстоятельностью: «Работа та же. Кожа та же. Боюсь теперь в два раза меньше, плачу в два раза больше. По мне — так справедливый размен». Я записал это в блокнот как лучшую рецензию на закон из всех, что слышал, включая министерские. В Курске, рассказывал Артур, за месяц зарегистрировалось одиннадцать кооперативов, от пошивочного до шашлычной, и очередь в исполкоме на регистрацию стояла теперь не из просителей, а из заявителей — разница, которую глаз аппаратчика считывает мгновенно.
Дома статью обсуждали один раз, за ужином, и закрыла обсуждение Катя — неожиданно для нас с Валентиной. Она прочитала «Кормушку» от корки до корки, по-выпускному, с разбором, и вынесла вердикт человека, который три месяца готовился к сочинению по критическим статьям девятнадцатого века:
— Пап, это же «Что такое обломовщина?» наоборот. Там автор берёт частный случай и честно выводит из него общее. А тут наоборот: сначала готово общее — «кооперация плохая», — а потом под него подбираются частные случаи. У нас Ирина Павловна за такое сочинение тройку ставит. С формулировкой «тезис предшествует материалу».
— Тройку, — повторил я. — Запомню. Будет чем утешаться.
— И ещё она говорит, — Катя посмотрела на меня поверх учебника, — что такие тексты сильные, пока им не отвечают фактами. Факты у тебя есть?
— Факты у меня есть.
— Тогда чего ты ходишь смурной второй день? — спросила дочь, и крыть было нечем.
Мы с Зинаидой Фёдоровной и Бэлой готовили квартальную отчётность так, как готовят не отчёт — экспозицию. Каждая цифра в ней должна была отвечать на невысказанный вопрос статьи. «Вторая экономика»? — вот налоги, уплаченные в район, поквартально, с ростом. «Кормушка»? — вот ведомость: средний заработок паевика против среднего по колхозу, разница двенадцать процентов, и вот за что: переработка, вторая смена, выходные. «Соблазнительная лёгкость»? — вот фотография Антонининых рук, хотел я добавить, но фотографий в отчётности не положено.
«Заря» напечатала наши цифры двадцатого мая, в четверг, под заголовком «Итоги работы артели „Рассвет-Плюс“ за первый квартал» — скучнее заголовка не придумал бы и Госплан, и в этой скуке была вся соль. Кубарев, редактор, дал к цифрам три строки от редакции, как я и просил, но от себя добавил четвёртую, и за эту четвёртую я готов был простить ему годовой запас осторожности: «Цифры предоставлены добровольно и проверены райфинотделом».
Проверены райфинотделом. Пять слов, и каждое — гиря.
Райфинотдел, к слову, проверял нас в ту неделю с особым тщанием — заведующая, женщина опытная, понимала, что подписывается не под цифрами, а под позицией, и гоняла своих инспекторов по нашим ведомостям три дня. На третий день она позвонила Зинаиде Фёдоровне и сказала фразу, которую Зинаида Фёдоровна передала мне с гордостью, какой я у неё не видел со времён министерской комиссии: «У вас, Зинаида Фёдоровна, не учёт, а учебник. Я двух своих девочек к вам на стажировку пришлю, не возражаете?» Девочки приехали на следующей неделе и неделю сидели у Зинаиды Фёдоровны, осваивая её систему перекрёстных журналов, — и это, если вдуматься, был самый неожиданный из всех ответов на статью: нас цитировали уже не газеты. Нас цитировали бухгалтеры.
Бэла между тем доготавливалась к своим июльским экзаменам — по вечерам, после цеха, за учебником химии, который ей по старой памяти достала Валентина из школьной библиотеки. Артур рассказывал, посмеиваясь, что дома у них теперь два студента: Бэла с химией на кухне и он сам со сборником нормативных актов в комнате — к осеннему открытию магазина он готовился, как к государственному экзамену, и выучил правила советской торговли до запятых, потому что «по нам, Дорохов, теперь каждая запятая стреляет».
В пятницу Дымов передал реакцию, которую я ждал: в обкоме «Зарю» заметили. Лысенко на планёрке процитировал публикацию как «пример корректного информирования населения по кооперативной теме». Стрельников промолчал, но затребовал подшивку — обеих газет, и областной, и районной. Что он там сравнивал, склонившись над подшивками, я мог только догадываться, но догадка у меня была хорошая: он сравнивал почерки. Не журналистские — организационные. Кто как играет на его поле.
А в деревне публикация в «Заре» произвела действие, которого я не закладывал в расчёт: деревня успокоилась. Не потому, что цифры кого-то переубедили — деревня свои цифры знала без газеты. А потому, что ход был сделан. Деревенское чувство справедливости устроено не как у юристов: ему не нужен выигранный процесс, ему нужно, чтобы на удар ответили, и ответили по-своему, с достоинством. Молчать под статьёй было нестерпимо. Молчать, выложив на стол проверенную райфинотделом ведомость, — это уже не молчание. Это позиция. Антонина выразила общее настроение, когда сказала у магазина, при народе, глядя в сторону района: «Посчитали? Ну и читайте теперь». И вопрос для деревни был закрыт — до следующей статьи.
А в субботу двадцать третьего мая ко мне приехал Корытин — не позвонил, а именно приехал, впервые за все годы нашего знакомства без предупреждения, по дороге из Белгорода, где был в командировке по делам своего управления: серый «Москвич» министерского гаража встал у правления в полдень, и Корытин выбрался из него, разминая поясницу долгим осторожным движением немолодого человека, которому два часа тряской дороги дались дороже, чем он покажет, — в плаще не по погоде и со старомодным портфелем, который он, впрочем, оставил в машине, и одно это сказало мне о характере визита больше любых предисловий: разговор предстоял не бумажный.
Мы два часа ходили по хозяйству — он захотел видеть цех и весовую, видел, молчал правильным министерским образом, у стеллажей с сыром постоял дольше положенного и попросил отрезать «не для дегустации, а к чаю, я заплачу в кассу», и заплатил, к тихому восторгу Зинаиды Фёдоровны, выписавшей ему квитанцию с печатью, — а разговор случился потом, на лавке у правления, на майском солнце, под жужжание первых шмелей в сирени, и был он, по корытинским меркам, почти исповедальный.
— По вашей статье в областной я навёл справки. — Корытин говорил, щурясь на белые мазанки через улицу. — След простой и подтверждённый: материал готовился в Москве. Есть группа — не в ЦК даже, вокруг: пара отделов, пара редакций, несколько человек в Совмине. Люди не последние. Платформа у них простая: кооперация — это размывание основ, и чем раньше её прижать, тем дешевле обойдётся. Пока они проиграли — закон вышел, курс объявлен. Но они не разошлись по домам. Они работают на перспективу: собирают фактуру про перегибы, готовят прессу, ждут повода. Любого. Неурожая. Скандала. Смены настроения наверху.
— И насколько эти люди сильны?
— Сегодня — несильны. Сегодня они пишут статьи под псевдонимами и собирают папки. — Корытин достал из кармана платок, протёр им очки, хотя очки были чистые: жест, дававший ему паузу на точную формулировку. — Но у них есть то, чего нет у нас с вами: им не нужно ничего строить. Строителю нужны годы и удача. Им нужен один плохой год и один громкий процесс. Экономика, Павел Васильевич, всегда даст плохой год — это вопрос времени. А громкий процесс они себе готовят сами, заранее, и я сильно подозреваю, что ваша область у них в коротком списке площадок: слишком уж образцовый случай, слишком удобно будет показательно разочароваться.
— Сухоруков назвал это «когда курс качнётся».
— Умный у вас был предрик. — Корытин чуть повернулся ко мне. — Теперь главное, зачем я заехал. Эти люди вас знают, Павел Васильевич. Не как врага — хуже: как иллюстрацию. Вы у них в картотеке как «образцовый случай», который при повороте темы первым пойдёт в дело — уже не как образец, а как «вот до чего довели». Поэтому запомните, что я скажу, и передайте своим. До поворота — а будет он, по моему чутью, через год-полтора — у вас одна задача: быть скучным. Безупречным и скучным. Никаких рекордов, никаких громких цифр, никаких «первых в республике». Тише едете — позже понадобитесь.
— Год-полтора — это как раз когда Москва обещала вернуться ко мне с кадровым вопросом.
— Да, — сказал Корытин, не отводя взгляда от мазанок. — Я этот календарь тоже посчитал. Любопытно совпадает, правда?
Перед отъездом, уже у машины, он задержался и сказал ещё одно — не аналитическим своим голосом, а другим, которым, наверное, говорил когда-то с сыном:
— Я ведь почему сам заехал, Павел Васильевич, а не позвонил. По телефону такое не говорится, а сказать надо. Я в аппарате сорок лет. Я видел три кампании, которые начинались со статей без фамилий. И я видел людей, которые эти кампании пережили, и тех, которые нет. Разница между ними была не в правоте — правы были и те и другие. Разница была в том, что у переживших к началу кампании всё уже было сделано. Не делалось — было сделано. Понимаете время глагола? У вас сейчас то самое окно, когда «делается» ещё успевает стать «сделано». Оно не навсегда.
Он уехал в четвёртом часу, отказавшись от обеда, — министерская манера, по которой обед в подшефном хозяйстве есть форма зависимости. А я остался на лавке со своим блокнотом и календарём, в котором теперь стояли две даты, наползающие друг на друга, как льдины в ледоход: осень восемьдесят восьмого, когда, по общему прогнозу двух старых аппаратчиков, качнётся курс, и она же — когда истечёт мой «год-полтора» и Москва вернётся со своим вопросом. Вечером я записал под свадебной строкой новую, рабочую, выверенную, как посевной план: «Быть скучным. Отчётность — как оборона. Попутчик в обкоме. Время глагола: всё перевести из „делается“ в „сделано“ — до осени восемьдесят восьмого».
Перечитал. Подумал, что девять лет назад я готовил эту деревню к зиме семьдесят девятого, имея в активе чужое тело, похмельную репутацию и знание дат. Теперь у меня были артель, сеть, мандат, очерк, тетрадь наказов и двести сорок писем. Прогресс был налицо. Не было только уверенности, что против той зимы, которая собиралась за горизонтом восемьдесят восьмого года, весь этот актив весит больше, чем тогдашнее знание дат.
И ещё я подумал — уже укладываясь, в темноте, под мерное дыхание спящего дома — про время глагола, о котором говорил Корытин. Старик, сам того не зная, сформулировал то, что я девять лет делал инстинктом: я всегда строил в совершенном виде. Не «строим коровник» — «коровник построен». Не «налаживаем переработку» — «переработка работает». Несовершенный вид в этой стране был самой уязвимой грамматической формой: всё, что «делается», можно остановить, возглавить, проверить и запретить. Остановить можно только процесс. Результат можно только отнять — а отнимать у деревни, как показала андроповская зима, себе дороже даже для очень больших людей. Значит, год у меня был на то, чтобы не осталось процессов. Одни результаты.
Впрочем, эту мысль я записывать не стал.