Когда море интерпретируется как символ или образ возвышенного и тесно соотносится с опытом безграничного, возникают фундаментальные вопросы, будоражащие человеческую мысль с незапамятных времен: вопрос о нашем отношении к безграничному видимому миру; вопрос о надежном, твердом основании в нем; вопрос о понятии и существовании бесконечного, которое превосходит нашу способность воображения. Поэтому неудивительно, что некоторые философы оказываются чрезвычайно тесно связаны с морем, особенно тогда, когда близость моря в раннем возрасте отпечатывается на их жизни и мышлении на многие годы вперед.
Так было и с Карлом Ясперсом. Если новейшие истолкования чувства возвышенного стремились избежать понятия бесконечного настолько, насколько это возможно, Ясперс держался за него, в том числе и в своем признании философского значения моря. Ясперс считается значимым представителем философии экзистенциализма, которая оставляла, как правило, общественную жизнь за скобками и полностью концентрировалась на индивидууме, каковой должен сам, – пусть и в коммуникации с другими, но одинокий и лишенный заступничества, свободный и незащищенный – принимать решения о своей жизни, всегда удерживая в фокусе внимания собственную ограниченность и возможную смерть. Ясперс высказывался и по поводу таких тяжелых испытаний времени, как атомная бомба, и даже создал философию истории. В 1967 году он предпослал одной книге с автобиографическим содержанием свой «автопортрет» [1]. И то, что он там в самом начале говорит о море, соприкасается с теориями возвышенного, которые были здесь кратко представлены. Только речь у него идет не об эстетике, а о том влиянии, которое море оказало на всё его мышление. Рассказ о своем происхождении очень быстро приводит Ясперса к основам его философского мышления, и уже поэтому с ним стоит познакомиться. В возрасте 84 лет философ оглядывается на свою юность и начинает рассказ о своей биографии с замечания о том, что его родители родом с побережья Северного моря. Далее он продолжает:
Всё мое детство я провел на Фризских островах. Я вырос на море. Сначала я видел море в Нордернее. Однажды вечером мой отец шел по длинному пляжу, ведя за руку маленького мальчика. Был глубокий отлив, путь по свежему чистому песку до самой кромки воды был очень длинным. Там лежали медузы, морские звезды, знаки тайн морских глубин. Я был будто околдован, я не размышлял об этом. Я тогда неосознанно познал бесконечность. С тех пор море для меня – это естественный фон жизни вообще. Море – это наглядное присутствие бесконечности. Бесконечность волн. Всегда всё пребывает в движении, нигде нет твердого и целого в весьма ощутимом бесконечном порядке. Созерцание моря стало для меня самым замечательным из всего, что есть в природе. Жить, быть в безопасности – это благо, без которого мы не можем обойтись. Но этого нам недостаточно. Существует и иное. Море является его телесным воплощением. Оно освобождает именно тогда, когда мы покидаем зону безопасности, уносит туда, где заканчивается твердь, но мы не погружаемся в бездну. Мы предаем себя бесконечной тайне, непредвиденному, хаосу и порядку.
Гегель высказывался в том же духе: море освобождает от обычных ограничений, которым мы подвержены. Но у него это был путь образования, у Ясперса же море ведет мышление в область метафизики, к тому, что несет на себе наше совокупное бытие.
Общение с морем изначально окрашено настроением философствования. Это неосознанно было дано мне с детства. Море – это метафора свободы и трансцендентности. Это воплощенное откровение из основы вещей. Философствование рождается в требовании выдержать отсутствие где-либо твердой почвы, но таким способом говорит основа вещей. Море ставит это требование. В нем нет никаких пут. Это жуткая особенность моря.
Определяющее впечатление от моря обладает для Ясперса захватывающей двойственностью, и именно эту двойственность он рассматривает как философскую сторону моря. Море не дает ничего твердого, никакой основы – и всё же не позволяет погрузиться в бездну. Оно провозглашает основание всех вещей. Поэтому встреча с морем сродни философствованию. Она изымает нас из привычного способа существования, из всякой сокрытости, у нас нет больше опоры, и мы сталкиваемся с бесконечностью и с трансцендентностью. Это важнейшее ключевое слово. Трансцендентность подразумевает под собой то, что ранее философия называла Богом, или Абсолютом. Трансцендентность и свобода для Ясперса взаимосвязаны, одно без другого невозможно. На основе нашей свободы мы можем выйти за пределы мира, познаваемого с помощью чувств, и наоборот, трансцендентность делает возможной нашу свободу, то, что мы не подлежим законам природы. Мышление Ясперса располагается посередине между атеистической экзистенциальной философией и религиозной, между Жан-Полем Сартром и Петером Вустом. Ее последний якорь заключается в убеждении в том, что человек в своем незащищенном существовании опирается на нечто, выходящее за пределы его привычного бытия, трансцендирующее это бытие и несущее его на себе. Поэтому Ясперсу знакомы предвосхищаемый порядок и последнее основание всех вещей – невзирая на наблюдаемый хаос, на все метания и волнения.
В сколь малой степени подобное убеждение было и является само собой разумеющимся, демонстрирует французский представитель экзистенциальной философии Альбер Камю, также чувствовавший себя тесно связанным с морем. Когда именно в этой форме философствования ссылаются на собственный опыт переживания моря, это связано со стремлением прояснить незащищенное, находящееся в постоянной опасности человеческое существование, не поддаваться иллюзиям.
Камю, как и Ясперс, занимал критическую позицию по отношению к центральным политическим проблемам своего времени, особенно войне Франции в Алжире. Во время немецкой оккупации он участвовал во французском Сопротивлении. Как и Ясперс, он не причислял себя ни к левой, ни к правой партии, что служило поводом для некоторых конфликтов, особенно с Сартром, выступавшим на стороне коммунистов. В 1953 году Камю опубликовал небольшое эссе под названием «Море (Бортовой журнал)» [2]. При первом знакомстве с текстом создается впечатление, что мы читаем дневник морского кругосветного путешествия: мысли, наблюдения, идеи кажутся изысканно сплетенными в небольшое литературное произведение. Некоторое отторжение вызывает то, что в нескольких коротких строках мы уже пронеслись по целым океанам, и кстати, отчасти на парусном судне. Более внимательное прочтение вскрывает двойственность текста: это гимн морю и притча о солнечной стороне человеческой жизни, созданная на основе опыта морских путешествий. Камю не был академическим философом и не хотел таковым быть: он считал себя художником, ради литературы вынужденным к философствованию. «Море (Бортовой журнал)» – тому пример: это мысли, облаченные в языковую художественную форму, поэтическая проза автора, рефлексирующего над своей жизнью.
Уже первые фразы звучат загадочно:
Я вырос в море, и бедность моя была роскошной, затем я потерял море, и вся роскошь мира показалась мне серой, а нищета невыносимой. С тех пор я пребываю в ожидании. Я жду кораблей, которые доставят меня обратно, в морские дали, домов у воды, прозрачных дней[56].
Конечно, Камю вырос рядом с морем, недалеко от средиземноморского побережья Северной Африки. Его родители жили в бедном районе Алжира. И когда он пишет: «Я вырос в море», то тем самым он хочет сказать, что сама по себе пространственная близость к морю не может в достаточной мере отразить внутреннее влияние моря на его формирование, что Средиземное море определяло характер всего региона. Море подразумевает здесь Алжир, его родину, в которой всё, и даже бедность, имело ценность и без которой богатство в Париже не имеет значения. Итак, эссе начинается с ностальгического взгляда на светлое, солнечное побережье Средиземного моря, на котором Камю провел свою молодость. Камю включил это эссе в свой сборник «Лето», в котором ему важно было удержать свет средиземноморского пространства. Это эссе он написал, когда уже жил в Париже, где чувствовал себя несчастным, хотя и стал там очень известным писателем благодаря роману «Чума», за который несколько лет спустя получил Нобелевскую премию. Море было для него освобождающей противоположностью на фоне суеты большого города. Именно давящий городской быт оказался причиной того, что в его представлении осталось живым свободное солнечное море.
Насколько сильно Камю почитает море, видя в нем Божественную руку, дарующую укрытие и примиряющую со всеми превратностями и напастями, становится ясно лишь в конце эссе. В воспоминаниях о вечере на берегу Средиземного моря Камю заключает:
Знание, что тягучие сладкие ночи и после нас будут возвращаться на землю и на море, помогает умереть. Великое море, всегда изборожденное, но непорочное – вот во что я верю. А еще в ночь. В своих стерильных бороздах море омывает, насыщает, освобождает нас и помогает устоять на ногах. В каждой волне обещание, вечно одно. О чем же шепчет волна? Если бы мне пришлось умирать в окружении холодных гор, в безвестности, отвергнутым своими родными, обессиленным и опустошенным, море в последнее мгновение наполнило бы место моего уединения, подставило бы плечо, приподняв меня над самим собой, и помогло бы умереть без ненависти [3].
Камю избегает слова «возвышенное», но мысль о возвышенном присутствует в приведенных строках: море в его величии, непрерывности, неизменности возвышает меня надо мною, заставляет забыть все споры, всё одиночество, всю ненависть и даже собственную смерть делает терпимой и приемлемой. Благодаря великой вечной природе конфликтный, конечный, незначимый мир человека погружается в реку забвения. И даже в высях, в горах или в тюремной камере море всё еще живо благодаря силе представления, оно даже здесь оказывает освобождающее воздействие. Едва ли можно говорить о море с большим почтением и поклонением: отношение к морю Камю – религия, «религия ночи», подразумевается, естественно, единственная религия во тьме бытия.
Последние строки выдают, что эссе касается не только моря:
В полночь я в одиночестве бреду по берегу. <…> Простор и тишина сообща давят на сердце. Внезапно вспыхнувшая любовь, некое большое творение, какой-то решительный поступок или преображающая мысль в иные мгновения дают то же ощущение невыносимой тревоги одновременно с неотразимой привлекательностью. Восхитительное ощущение ужаса бытия, изысканная близость опасности, чье имя нам неизвестно… Так что же значит жить? Идти навстречу гибели? Что ж, тогда снова, без передышки, пойдем ей навстречу[57].
После пустой строки, действующей подобно длинному тире, автор последним предложением добавляет: «Мне всегда казалось: я живу в открытом море и мне грозит некая опасность, но в то же время я нахожусь в самом сердце по-королевски ослепительного счастья»[58]. Это придает сказанному новое, неожиданное звучание. Если в набросках о морском путешествии речь об опасностях не шла, то теперь сама значимость моря обнаруживается как опасная, как прекрасный образ над бездной. Так море создает крайне двоякий опыт: оно одновременно и завораживает, и несет смерть. Именно поэтому оно становится картиной жизни. Снова и снова всплывает в этом эссе мысль о смерти. Уже в начале речь идет об умерших друзьях на кладбище; штиль ведет к замечанию, что на «морском основании» расположена «царская усыпальница»; наконец, море, будучи «религией ночи», облегчает смерть. Если «жизнь» столь же двояка, что и море, то речь идет обо всём мире, в котором мы живем. Камю рассказывает о любви и распрях матросов, это выглядит так:
В тот день я узнал мир таким, каков он есть, я решил свыкнуться с мыслью, что его благо в то же время и пагубно, а его злодеяния спасительны. В тот день я понял, что есть две правды, одна из которых никогда не должна быть озвучена [4].
И это говорит автор, который в 1942 году, во время Второй мировой войны, в своей работе «Миф о Сизифе» назвал основную характеристику человеческого бытия абсурдной и объяснил абсурдность как диссонанс между чувственным ожиданием человека и его миром. Тогда единственную серьезную философскую проблему он видел в самоубийстве. Эссе «Море» показывает, как за это время расширилась его философская перспектива. Жизнь в его глазах дает теперь опыт не только постоянного разочарования, но и счастья, как, например, любовь к «одиночеству моря», которая заставляет Камю написать: «Я обручаюсь с морем». В конечном итоге это «королевское счастье» ведет к гибели. Следствием подобной интеллектуальной позиции может быть отказ, уход, но он совершенно невозможен. Опасное счастье жизни должно быть принято и одобрено: «ринемся в бездну». Это утверждение жизни, как того требовал еще Ницше. Камю держал портрет этого философа в своем рабочем кабинете.
И у Ницше море пробуждало крайне двоякое впечатление, оно было для него притягательно прекрасным и одновременно откровенно ужасным. Поэтому и его высказывания о море столь двояки. С одной стороны, мы читаем у него практически признание морю в любви. Заратустра говорит: «Ну что ж! Здесь моя скала, а там море; оно подкатывается ко мне, косматое, льстивое, верный, старый, стоголовый чудовищный пес, любимый мною» [5]. И поскольку Ницше любил море, он искал его близости; один из афоризмов в «Веселой науке» гласит:
Я не стал бы строить себе дом (и в этом даже мое счастье, что я не домовладелец!). Но если бы пришлось, я бы выстроил его, подобно многим римлянам, у самого моря – мне хотелось бы немного посекретничать с этим прекрасным чудовищем [6].
Хотя Ницше любил близость моря и томился по нему, он, с другой стороны, осознавал, что «море с его подвижной змеиной шкурой и красотою хищника остается для него чужим» [7]. Просветитель Ницше выводит человеческое чувство природы из непроизвольного толкования, из нашей проекции: так как мы не хотим верить, что существует что-то неодушевленное, мы привносим в неодушевленные вещи жизнь и намерения и даже развиваем сочувствие к безжизненному. За этим скрывается древний страх перед природой, которая нам угрожала или нас радовала, когда щадила, и которую мы неосознанно персонифицировали. Но природе не нужен человек, она отворачивается от него, она остается нейтральной по отношению к человеку:
Безразличие великих природных явлений (в горах, на море, в лесу и пустыне) нам нравится, но лишь ненадолго: вскоре мы начинаем испытывать раздражение. «Неужто все эти явления не хотят нам ничего сказать? Неужто мы для них не существуем?» И у нас появляется чувство crimen laesae majestatis humanae [8].
Но это знание о чуждости природы не препятствует нашему желанию вновь вступить с ней, и особенно с морем, в диалог. «Сонно и незнакомо смотрит на меня его око», – говорит Заратустра, когда видит море, и истолковывает его как человеческое существо, которое он может прочувствовать. Он чувствует, что море дышит и мечтает, и разделяет его настроение: «Ах, я печален вместе с тобой, темное чудовище, и на себя самого досадую я из-за тебя». Он даже приписывает морю тщеславие, связанное с его красотой. Критикуя поэтов, Заратустра говорит: «У моря научились они его тщеславию; не есть ли море павлин из павлинов?» [9]
Влечение к морю для Ницше обусловливается не столько его опасной красотой, сколько пресыщением от бессмысленной городской суеты с ее остатками ставших непригодными для веры религий и в целом пресыщением от человека, который верит в познаваемость всего, но не может покинуть своей человеческой перспективы. Разум и язык – то, что древняя философия воспевала как логос, – искажают действительность, скрывают ее и истолковывают ее так, как это нужно человеку. «Пойдем-ка лучше к морю!» – так завершается критика человеческого и только человеческого познания [10].
Но море по-прежнему немо. Наше обращение к нему и наше сочувствие не находят отклика. Этот опыт лишает уверенности, он угрожает самооценке человека; для Ницше это настолько драматично, что разочарование, которое испытывает человек благодаря морю, становится серьезным вызовом. В афоризме «В великом молчании» Ницше пишет об этом:
Вот и море, здесь мы можем забыть о городе. Правда, сейчас его колокола еще отзванивают вечерню – это знакомый, мрачный и глупый, но сладостный шум на перепутье дня и ночи, – но подожди еще мгновенье! И вот уже всё молчит! Море лежит в бледном сиянии, оно не может говорить. Небо ведет свою вечную закатную немую игру красным, желтым и зеленым, оно не может говорить. Малые валуны и сростки скал, что вбежали в море, словно чтобы найти место, где всего одиноче, – все они не могут говорить. Эта чудовищная немота, что внезапно обрушивается на нас, прекрасна и страшна, ею переполняется сердце. – Проклятье двуличию этой немой красоты! Ведь могла бы она говорить по-доброму, да и по-злому тоже, если б только захотела! Ее окаменевший язык, смесь счастья и страдания в ее лике – это коварство, это тайное глумленье над твоим сочувствием! – Хорошо, пусть даже так! Мне не стыдно, что надо мною глумятся такие силы. Но я жалею тебя, Природа, потому что тебе приходится молчать, даже если тебе связывает язык только твоя злоба: да, я жалею тебя за твою злобу! – Ах, тишина еще глубже, и снова переполняется мое сердце: оно испугано новой истиной – оно тоже не может говорить, оно и само глумится вместе с Природой, когда уста выкрикивают что-то в эту красоту, оно и само наслаждается сладостной злобой своего молчанья. Я начинаю ненавидеть слово, даже мысль: разве я не слышу, как за спиною каждого слова смеются заблужденье, морок, призрак безумия? Не поглумиться ли мне над своим сочувствием? Над своим глумлением? – О море! О вечер! Вы плохие наставники! Вы учите человека больше не быть человеком! Быть может, он должен броситься в вас? Быть может, он должен стать таким, как вы сейчас, бледно-сияющим, немым, чудовищным, над собою лежащим в покое? Над собой вознесенным? [11]
Это – философия в литературном обличье, в такой манере изображения, которая сознательно проговаривает собственные ощущения и пробуждает фантазию. Ницше радикализирует нашу склонность к очеловечиванию природы, чтобы развенчать ее. И лишь благодаря этому по-настоящему осознается чуждость моря. Ради преодоления этой дистанции даже напрашивается мысль самому стать подобным немой природе, уподобиться морю. Здесь пишет философ, который не чувствует себя дома ни в человеческом обществе, ни в природе, который способен выносить человеческую речь с таким же трудом, что и молчание природы. Красота природы – это только иллюзия, только лишь продукт человека; но от нее нельзя, недопустимо отказываться, на ее основе необходимо продолжать творить поэзию. Таким образом, приходит конец и эстетике природы XIX века. Отношение Ницше к природе такое же трудное, как и к обществу.
Более привлекательным, нежели общество, море для Ницше делает не только его красота, но и отчетливое сродство или похожесть с человеческой жизнью. Устами Заратустры Ницше говорит: «Поистине, подобно солнцу люблю я жизнь и все глубокие моря»[59], в другом месте Заратустра восклицает: «Поистине, с коварной прелестью смотрят на меня кругом море и жизнь!» [12] Жизнь сама по себе двояка: прекрасна и подобна бездне, одновременно прельщает и таит опасность, и в зеркале моря это проясняется с особенной отчетливостью. Поэтому высказывания Ницше о море – это философия человеческого бытия.
Несколькими годами ранее Шарль Бодлер посвятил одно из стихотворений своего сборника «Цветы зла» той взаимосвязи и тому амбивалентному отношению между человеком и морем, которое подчеркивает Ницше. Человек и море любят друг друга и борются между собой, потому что они так похожи: оба расколоты внутри самих себя и непрозрачны, в конечном счете – темны.
Свободный человек любовью к морю полн.
То – зеркало твое. Свою ты видишь душу
В движенье вечном волн, прибоем бьющих в сушу;
И, словно разум твой, горька пучина волн.
Как радостно тебе, уткнувшись в лоно ликом,
Глазами и рукой ласкать его. Порой
От гула своего дух отдыхает твой
В печальном ропоте неумолимо диком.
Вы оба – мрачные и скрытные, увы!
О человек! Никто твоих глубин не смерит,
А море никому богатства не доверит,
И оба прячете ревниво тайны вы.
Уже века, забыв пощаду для проклятья,
Ведете вы войну жестоко меж собой:
Так любите вы смерть, так любите вы бой,
О вечные бойцы, безжалостные братья! [13]