Ротмистр отставил бокал.
— Вот и вся моя рыночная эпопея, господин Ангел. Настоящие бомбисты, настоящий яд и полный провал. Не могу понять, почему. Маска моя до сих пор была безупречной, даже его светлость не раскусил, а уж у него связи везде.
Затылок заныл от напряжения. Та часть своего видения, которую я никак не мог понять и принять сердцем, где мы со Смородиным сидим в кабинете и планируем сдать Ксению жандармам… что это было? Игры разума? Сон? Или флэшбек из другой версии реальности, возможно, самой первой.
— Какого черта тебе понадобилось писать на Ксению донос? — жестко спросил я.
— Так, господин Ангел… — мошенник почти смутился, — Вы меня тоже поймите, ротмистра выслужить это хорошо. Оклад, столовые, квартирные. Пенсия, опять же, после двадцати пяти лет службы. Однако же у штаб-ротмистра и оклад побольше, и пенсия повыше.
— Ты от того в эту авантюру и сунулся, — сообразил я, — с Триконой. Решил, что это твой шанс. А оказалось, что ребята никакие не бомбисты, а обычные идеалисты. С такими разоблачениями под Шуваевым карьеру не сделаешь. И ты решил слегка сместить акценты… Донос написал самому Шуваеву?
— Никак нет, господин Ангел. Борисову. Шуваев мне не по зубам. Пока. Слишком крепко сидит, пес. А вот Борисов, тот попроще. Его сковырнуть можно. И повод был бы железный — по ложному обвинению арестовал высшую аристократку. Тут бы он никак не усидел, полетел бы под фанфары, — рука ротмистра дрогнула, — но я никак не рассчитывал что Ксения Андреевна сама будет на испытаниях… и что ее убьют. Досадный случай. Так сказать, рука судьбы метнула кости.
— Дурак, — выругался я, — хоть и умный, а все равно дурак. Думаешь, отчего слуга двух господ комедийный персонаж? Оттого, что в жизни над ним только поплакать. Над могилкой. Безвременной, мать твою. Донос твой… господи прости, ну и глупость, не ногами же к Борисову шел? Борисов — большой чин, он сам подметные бумажки не читает, не царское это дело.
— Думаете, господин Ангел… на меня тоже донесли? Его светлости?
Глядя на обалдевшее лицо Смородина, я испытал что то вроде гордости.
— А как думаешь, почему твою явку спалили, а тебя угостили ядом?
— Но я же шел туда ее спасти, — взвился Смородин.
— А кого это уже волновало? «Гони друзей, что предали однажды. Кто предал раз — предаст тебя и дважды».
— Бричка готова, — объявился Ванька… или Васька, хрен их разберешь, лакеи были здорово похожи. Не как близнецы, но возьмись кто их описывать, приметы получились бы общие: высокий рост, русые коротко стриженые волосы, широкое лицо, мясистый нос, светлые глаза.
Случайностью это явно не было.
Впрочем, сейчас были дела важнее, чем разбираться с загадкой похожих лакеев.
— Я тоже хорош, — бричка тронулась плавно, копыта серой лошадки зацокали по булыжной мостовой и говорить сразу стало сложно. Коляска подпрыгивала, подпрыгивала и челюсть, норовя прикусить язык, — не сообразил, что временной лаг в сто с гаком лет учитывать надо…
— Что вы имеете в виду, господин Ангел, — спросил Смородин с несвойственной ему осторожностью.
— Эй, Васька! — крикнул я, — как выедешь из города, к монастырю правь.
— Слушаюсь-с. Только я Сашка, барин.
Значит, там таких трое из ларца, одинаковых с лица?
— Это если вдруг по оперативной надобности, —, охотно пояснил Смородин, — к примеру, нужно что-то сделать в одной части города, но так, чтобы с моим именем не связали, ну так мой лакей нарочно идет в кабак в другой части, пьет на копейку, а шумит на рубль. А двое других тишком дело проворачивают.
— Алиби, — кивнул я и оценил, — умно.
Коляска миновала последние покосившиеся заборы, вырвалась из петляющих городских улочек на большую грунтовую дорогу, и мир сразу изменился. Стало тише, просторнее, дышалось иначе — уже не пылью и томленым духом жилья, а густым, нагретым солнцем воздухом, пахнущим полынью, созревающей рожью и далеким дымком.
Лошадка, почувствовав волю, прибавила шагу. Мы уже не подпрыгивали на булыжнике, а мерно покачивались на ухабах, в такт ходу поскрипывали рессоры. Город остался позади, низким темным пятном под хмурым куполом летней пыли.
— Так может поведаете, господин Ангел… к чему монастырь-то? Или вам того-с… санкцию от начальства получить надо? На дальнейшие действия?
— Отчитаться, — фыркнул я, — о проделанной работе. И звиздюлей получить в обе руки.
Смородин удивленно взглянул на меня.
— А разве Он не вездесущ? Ну, то есть… простите если праздно полюбопытствовал, но я всегда думал, что Он и из кладовки услышит. Тем более, эээ… своих.
Я усмехнулся. Образ мыслей этого человека был ментально заразен.
— И к чему тогда, по-твоему, храмы? Иисус в поле проповедовал.
— У него было всего двенадцать учеников, — пожал плечами тот, — это проще. Где на привал остановились, там и проповедь. А тысячи верующих сорганизовать, это вам не апельсинку почистить.
— Ну, положим, апельсинку я чистить умею, — усмехнулся я. — Но ты вроде образованный человек. Изобретатель, — последнее слово помимо моей воли вышло таким ехидным, что даже лошадь, кажется, передернуло. А со Смородина все скатилось, как с гуся вода.
— И что с того, господин Ангел?
— Должен понимать, что проводная связь — она понадежнее, чем выйти на улицу да заорать, авось услышат…
Смородин покосился на меня с любопытством:
— А там… есть? Проводная связь?
Я загадочно молчал. Если честно, просто было интересно, как быстро этот умнейший человек сопоставит факты. И он не подвел…
— Озеро! То самое. Говорят, водой с него беспамятных отпаивают, тех кто после горячки или ударился неудачно, и они в разум приходят. Но я всегда думал что это так, сказки.
— И откуда такой скепсис?
— От службы, — фыркнул Смородин, — это там, где Макарка турка пас, верующими становятся. А у нас, господин Ангел, кто и веровал истово, от такого быстро вылечиваются. Был такой случай, — заметив, что я внимательно слушаю, ротмистр приосанился, — знаете, небось, купцов первой гильдии, Ануфриевых? И наверняка в курсе, что глава семьи этой весной приказали долго жить…
— То есть, не следовать его примеру.
— И вот как наследство-то делить стали, выяснились презабавные вещи: что три доходных дома в столице, мануфактурная фабрика, два парохода на Волге-матушке и бог знает сколько лавок… на двоих то не делится. Оттого, что сын, и как все думали, главный наследник, находясь, так сказать, в здравом уме и трезвой памяти, всю свою долю отписал тетушке.
— И что в этом удивительного? Может, она ему мать заменила. А может, парень не хотел управлять мануфактурами, а хотел кутить. Или боялся, что все наследство мигом спустит на вино и женщин.
Ротмистр покивал в такт мерному ходу лошади. Помолчал немного. И огорошил меня:
— А то удивительно, господин Ангел, что поступка своего, то ли благородного, то ли дурацкого, парень напрочь не помнил. И вообще, почти неделю жизни ему как корова языком слизнула.
— И, — повернулся я, — к озеру его возили?
— Возили, — задумчиво отозвался ротмистр. — Вот только мать — игуменья дать лекарство наотрез отказалась. Сказала — нельзя насильно заставлять вспомнить того, кто похотел забыть. Ни по-божески это, ни по-людски. И на том насмерть встала, хотя ее чуть ли не Алексеевским централом стращали. Не дам, говорит, и все тут… Сам пришел, сам просил, отказа не встретил. Значит, на то Господня воля. А что там с деньгами, то не ее, матушкино, дело, то дела мирские.
— Так ты считаешь что озеро это не для памяти, а наоборот, — сообразил я.
Некоторое время мы ехали в молчании. А впереди, за полями, за легкой дымкой марева, на низком зеленом холме у изгиба реки и был он — монастырь.
Сначала он казался игрушечным, серо-белым силуэтом, слепленным из сахара и пепла. По мере приближения детали проступали: темные провалы бойниц в стенах, маковки церквей, приземистая колокольня. Дорога вилась меж полей, то поднимаясь, то опускаясь, и монастырь то исчезал за пригорком, то возникал вновь, каждый раз чуть больше, чуть реальнее.
— Почему Ксения погибает в каждой ветке реальности? — вслух спросил я, — все меняется, а это константа. Погибает на полтора месяца раньше, чем ей это определено судьбой. Что за стойкий баг в системе?
— Потому что вы, господин Ангел, вознамерились перевернуть ее судьбу, — неожиданно отозвался Смородин. Глаза его были непривычно серьезны. — А она этого не любит, об этом еще господин Куприн изволили написать.
— Глупость какая! — не поверил я, — По-твоему выходит, судьба это сила не только разумная, но и мстительная?
Смородин поправил шляпу и некоторое время молчал, глядя на приближающиеся стены. Потом заговорил, негромко, словно размышляя вслух:
— А знаете, господин Ангел, я вот что думаю. Судьба — она ведь как хорошо обученная лошадь. Если с ней лаской да умело — она тебя куда угодно довезёт. А если ты норовишь её переупрямить, давай дёргать — она встанет на дыбы. И себе повредит, и седока сбросит. Вы Ксению на полном ходу из седла выхватить хотите — вот судьба и встаёт на дыбы. Только бьёт не вас, а её. Потому что вы, извините, как тот неумелый берейтор, который за узду рвёт, вместо того чтобы коленями править.
— Красивая метафора, — заметил я.
— Так я в кавалерии служил. Лошадей понимаю. И судьбу, выходит, тоже немного.
— И что делать — скажешь? — я шевельнул бровью, почти не рассчитывая на дельный совет. Но он последовал.
— Решите для себя что не спорите с судьбой. Перед иконой поклянитесь, что не скажете Ксении ни слова. Попробуйте.
Я смерил попутчика взглядом, далеким от восхищения. Но он не смутился:
— А зачем стесняться? Если ничего не получится, клятву вашу все равно унесет рекой времени, как и не было ее никогда. А если выйдет, мы будем примерно знать, как с этой лошадью, то есть с судьбой, обращаться. Хлебушком ее или шенкелями.
Я… даже с ответом поначалу не нашелся. Вот ведь, изворотливое создание — дыру дырой заштопает! И как он до сих пор в ротмистрах, почему не фельдмаршал?
— Сословием не вышел, — отозвался Смородин, ничуть не обидевшись.
Солнце било в стены монастыря золотым, почти осязаемым лучом, и от этого древняя кладка казалась не холодной и каменной, а теплой, словно сотворенной из застывшего света.
…Что сейчас с черным озером? Источники на этот счет помалкивали, а слухи и сплетни история сохранила в весьма урезанной форме. Что думают об озере монахини и пускают ли посторонних? И что нужно сделать, чтобы перестать быть совсем уже чужим?
— Господин Ангел, — Смородин снова повернулся ко мне, прервав размышления, — не изволите ли пояснить про ключи немного подробнее? Для, так сказать, созданий приземленных, в высях горних не гостивших.
Я хмыкнул. Это был тот момент когда у самой просто вещи было чертовски сложное объяснение и наука этого времени его дать не могла… в ней не было нужной базы.
— Вам когда-нибудь доводилось поймать нужную мысль уже ночью глубокой, на подушке, под ватным одеялом? — спросил я.
— Ну а как же, — покивал Смородин, — они, заразы эти, примерно тогда и являются. Как, мать их, дамы полусвета… Где раньше шлялись?
— И что вы делали, чтобы не забыть?
— Крутил в голове. Тут главное не начать ее думать, а то точно задремлешь, да к утру все и позабудешь, а просто повторить раз с полста… Еще хорошо помогает, если слово немецкое вставить.
— Это как? — заинтересовался я. Выходит, ротмистр из провинциального города интуитивно наткнулся на один из мнемонических приемов, изобретенных на семьдесят лет позже?
— Послать Ваську в Kneipe на Заречье. Звучит до того нелепо, что запоминается накрепко.
— Годится. Еще стихи подходящие годятся, если слово задом наперед повернуть. Ну и к действию привязать. Доставайте свою табакерку…
Смородин изумленно посмотрел на меня и я с некоторым опозданием сообразил, что в этой версии реальности он мне свой тайный порок не демонстрировал.
— Доставайте, — подтолкнул я, — открывайте, вдыхайте. Смотрите вокруг и старайтесь мысленно как будто фотоснимок сделать.
Выражение его лица надобно было рисовать в красках, масляных, чтобы на века — до чего оно было озадаченным. Смородин покрутил табакерку в руках, словно видел впервые и вообще не знал, что за предмет такой и на кой черт нужен, потом все же открыл, взял щепотку и поднес к носу, все это в с таким видом, будто решал судьбы мира, не иначе. Бричка неожиданно попала на камень колесом, рука подпрыгнула, табакерка вылетела и хрупнула где-то сзади…
— Твою строевую! — вырвалось у ротмистра. Он заворотил голову назад, но в клубах пыли, поднятой колесами, ничего не увидел.
— Отлично, — кивнул я — вот это и запомните.
— Так… пока ж ничего не произошло?
— Не страшно. Главное, что есть, — я чуть не сказал «ярлык», но вовремя осекся, — крючок. За который вы и выдерните тот день, который нужен.
— Ну, если так… так и не жаль, ¬— Смородин пожал плечами и уставился вперед.
Колеса глухо зашуршали по скошенной траве у самой обочины. Сашка свернул с основной дороги на узкую, накатанную телегами колею, ведущую прямо к холму. Воздух стал еще слаще, в нем зазвенели невидимые в траве кузнечики. Лошадь фыркнула, почуяв воду. А я смотрел на приближающиеся ворота, на сень вековых деревьев за стенами, и вся городская суета, лакеи-близнецы и оперативные хитрости Смородина отступали, тая в зное этого летнего дня, как воск. Было только это медленное, покачивающееся движение к тишине, выдержанной веками, к стенам, которые видели куда больше и куда важнее.
Бричка, вздымая легкую пыль, подкатила к воротам — не парадным, а низким боковым, в каменной арке. Здесь нас уже ждала немолодая монахиня в потертой рясе, лицо — сухое, изрезанное морщинами, как печеное яблоко, но глаза спокойные и внимательные. Она молча кивнула, пропуская внутрь.
За воротами мир сменился. Суетливый летний зной остался снаружи, его сменила прохладная, густая тень от яблонь старого сада и глубокая, звенящая тишина, которую нарушало лишь жужжание пчел да редкие удары колокола-била о деревянную плаху где-то в глубине двора. Дорожка, усыпанная мелким гравием, хрустела под ногами. Мы шли мимо огородов, где, сгорбившись, трудились сестры в темных платках. Мимо нас прошла монахиня, она несла два ведра на коромысле. Ведра были полны чуть не в бортик, а движения женщины — плавны и отточенны, чтобы ни капли не расплескать.
Встретить бабу с пустыми ведрами к несчастью, а с полными?
Храм, к которому вела дорожка, был невелик, приземист, с толстыми стенами и узкими, словно бойницы, окнами. На паперти нас обогнала, шаркая ногами, старая женщина в черном, крестясь на ходу широким, трясущимся крестом.
Внутри пахло старым деревом, воском и сухими полевыми цветами, они стояли у образов в простых стеклянных банках. Было пусто, прохладно и сумрачно. Лишь несколько свечей дрожали живыми огоньками перед киотами.
Наших шагов почти не было слышно на потертых половицах. У правой стены, в особом киоте, мерцал золотом и темным ликом тот самый образ — «Богоматерь Ростовская», явленная епископу Прохору за шесть веков до этого летнего дня. Перед ней, не двигаясь, стояла на коленях молодая девушка в простом ситцевом платье; ее плечи подрагивали беззвучно. У аналоя монахиня-псаломщица негромко, нараспев читала Псалтирь, и ровный голос ее, как ручеек, струился под древними сводами.
Я обернулся на своего спутника, ожидая… чего? Совета? Инструкции? Того, что один атеист научит другого Богу молиться искренне и с верой?