Внутри все было точно так, как я помнил: двойной вход: через двор для своих и через «предбанник» для всех прочих, лестница в три ступени, сени с двумя дверями — в дровяной сарай и на кухню, где вокруг огромной, почти во всю комнату, русской печи с лежанкой и крутилась вся жизнь.
Хозяев не было. Дом продали? Вроде бы не было таких планов…
Я чуть тормознул у порога. Тычок в спину заставил меня сделать шаг вперед.
— Здравствуй, друг… не знаю, как тебя звать, но, думаю, сейчас познакомимся. — интонации были добродушно-снисходительные. Но когда я поймал равновесие и поднял взгляд, то чуть сдал назад.
На меня со знакомым, по куче фото, прищуром смотрели серые глаза человека, у которого я увел восемь миллионов рублей ассигнациями, а днем раньше потянул адскую машину.
— Точно, это он, никакой ошибки, его я с Григорием Иванычем видел, — я перевел взгляд на второго — и тут у меня в мозгу щелкнуло и последний кусочек пазла встал на место. Ярик! Вот кого я умудрился напрочь забыть со всей этой суетой в петле времени.
…В той версии, где меня пристрелили жандармы, мы с ротмистром его перехватили, никуда он не утек и потом даже помог с лошадьми. А в этой, стало быть, спокойно шел по дороге (мы в это время ползли по шкуродеру), и дошел куда ему нужно.
И слил своему шефу информацию, которую счел потенциально полезной для счастья трудового народа.
Не зря, ой не зря грызло меня ощущение о чем-то важном — и упущенном.
— По документам Ян Каземирович Залесский, а как на самом деле? Не обращаться же к вам «господин Ангел», это как-то несерьезно, — Граве улыбнулся.
— Можно «товарищ Ангел», я не обижусь, — сесть мне никто не предложил, да пока и не тянуло, задницу я в этой чертовой колеснице отбил основательно. Да и стратегически, из положения стоя удобнее и удирать, и драться. А то, что бортами мы не разойдемся, я уже понял.
— Ну и хорошо, — сказал Граве на удивление мирно и подвинул лампу к стене, чтобы свет не бил в глаза. — Нам с тобой делить нечего. Кроме одного. Где Григорий?
Я растерялся, честно. Когда вот так ждешь одного, а тебе лепят совсем другое, даже близко не из той оперы… Сообразив, к кому меня занесло, я сдуру приготовился к разборке в стиле девяностых: «Отдавай мои восемь лямов. С хера ли? А с того, что у меня есть пистолет…» Глупо. Сейчас не двадцать первый век, а конец девятнадцатого, интернет еще не родился, и о том, чем прославился великий и ужасный Ангел, знают только те, кому это положено по штату.
Для «раскачки личного бренда» нужно, как минимум, попасть в столичные газеты и съездить в турне на каторгу.
Ярик кашлянул — скучно ему стало, что ли?
— Ты не из наших, я вижу, — продолжил Граве без нажима. — Тебе, может, и дела нет до того, что мы затеяли.
— Ни малейшего, — подтвердил я. Хорошо, что вопрос мужик вот так поставил, спросил бы: знаю ли я, что они задумали, пришлось бы врать. А у него, это я просто шкурой чуял, имелся под крышкой черепа нихреновый такой детектор лжи. — И не пойму я никак, господин хороший, отчего, если нужен тебе Смородин, ты пошел таким длинным и заковыристым путем. Меня вот из каталажки вытащил. Дорого, небось, стало?
— Терпимо, — Граве поежился, видно, сумма была не маленькая.
— А смысл? Адрес Григория известен, клуб, где он лекции читает, тоже никто пока не взорвал… Или вы надеялись меня в заложники взять, чтобы он покладистее стал? Так я ему не невеста, и не любимый племянник, вы меня хоть на куски порежьте, он только плечами пожмет и пойдет дальше выбирать жилет к сюртуку.
— Хорошо его знаешь?
— Не слишком, — отмотался я, — но гуманизм у него даже в извращениях не значится.
— Какой милый молодой человек, — пробормотал Граве. — А смысл в том, что приятель твой, товарищ Ангел, как почуял, что его ищут. Забился, что рак под корягу. И особняк у него живой, огнями светится, и лекция была заявлена, да отменилась. И нет его нигде.
…Не удивил вообще. Чтобы жандарм на тайной операции да слежки не почуял, это должен конец света случится, со всеми спецэффектами: гладом, мором, саранчой. И кровавыми реками.
— Скрывается Григорий Иванович, — я пожал плечами, — стало быть, есть у него причина. Параноиком он отродясь не был. Но от меня то вы что хотите, милые вы мои? Я его тайных лёжек не ведаю и выследить не смогу, я не собака, он не медведь.
— А ты, — спросил Граве, глядя в упор, — постарайся. Подумай как следует. Если писатель, так голова хорошая и память добрая. Глядишь, чего и вспомнишь к утру.
Я пошевелил плечами — все мышцы затекли в дороге.
— А если не вспомню?
Граве усмехнулся, не отводя взгляда, и покачал головой:
— Умный человек, а вопросы задаешь, ровно ребенок малый. Нам нужен этот человек. Делу нашему нужен. Ты — единственная ниточка, которая к нему ведет.
— Убивать не будете, но жизни я не обрадуюсь. И в каталажку назад запрошусь как в дом родной, — «перевел » я.
Граве помолчал, потом кивнул Ярику. Тот вышел в дровяной сарай и вернулся с кружкой — теплой, из-под печи. Поставил передо мной на лавку.
— Пей, — сказал Граве. — Потом ляжешь вон туда, к печке. За дверью мы посидим. Утро вечера мудренее.
Встал, взял лампу. У порога обернулся:
— Только ты, товарищ Ангел, вот что уразумей, ты ведь не дурак. Без Григория мне нельзя. Если ты действительно не знаешь, где он, — мы вместе будем думать, где искать. Если знаешь и молчишь — всё равно вместе будем думать, только дольше. И больнее. Понял?
Я кивнул. Он вышел. Дверь за ним не заперли — только притворили. Ярик остался в сенях, возился, усаживаясь на ларец.
Я взял кружку. Чай был не крепкий, дешевый, так называемый «солдатский». Но горячий, больше от него ничего не требовалось. Кормить меня, кажется, не собирались. Да… «А в тюрьме сейчас ужин, макароны».
Как же князь то облажался? Или… жандармы, как тот ласковый теленок, взяли деньги у всех, кто давал, а «товар» отдали тому, кто первый за ним явился? Похоже, так оно и было.
Интересно, что второму скажут? Убёг Ангел или помер скоропостижно? От внезапного падения в темноте на заточенную ложку…
Впрочем, как господа синемундирники выкручиваться будут, не моя печаль, у них, поди, схемы отработаны. А мне свою задницу вытаскивать нужно.
Связывать меня не стали, и это была огромная удача. Второй удачей был этот дом, который я, так уж вышло, немного знал. Третьей удачей было то, что меня не избили, только пригрозили. Я не обольщался, эти — не уголовники, лупили бы не за сапоги, а за идею, с них бы сталось и наглухо уработать. Мотивация то серьезная: возможность вертеть время так и сяк, пока их «акция» не получится.
Минут пять поразмышлял над возможностью сдать им складень. Пусть лезут в участок, авось, на этот раз жандармы не оплошают, а возьмут их под белы рученьки. А если и нет — как упертые атеисты активируют предмет культа? Марсельезу над ним споют?
Идея была красивая… вот только назад я бы его уже никаким чудом не вернул.
Зимняя половина дома пахла иначе, чем та, где жили хозяева. Там — щами, дешевым табаком, влажной шубой у порога. Здесь — сыростью, пороховой гарью и еще чем-то неуловимым, от чего ныли зубы. Наверное, селитрой. Или тем самым «делом», которое бомбисты толкли в ступе по ночам, шепотом матерясь на промахнувшийся фитиль.
Мне отвели угол у глухой стены, за лежанкой, откуда было не видно окон, зато слышно каждый шаг в сенях. Лампу не дали — только огарок в жестяной плошке, да и тот я притушил, чтобы не маячить силуэтом. Сидел в темноте, слушал, как скребутся мыши в перегородке, и думал о том, что Никита Степанович, кажется, понятия не имеет, кто греется в его дровяном сарае.
Дверь скрипнула осторожно, не так, как ломились мужики с револьверами, а по-бабьи, с оглядкой. Я сначала даже не понял, кто, но зато уловил запах. Горячего хлеба, лука и еще чего-то. Потом увидел её.
Ванда стояла на пороге, держа перед собой миску, обернутую тряпицей. Лица не разобрать — свет со двора падал сзади, делая из неё черный силуэт в платке и тяжелой юбке.
— Ты чего не спишь? — спросила тихо. Не «выкала». С первой же ночи, как меня вытащили из подземелья, она перешла на «ты». Муж бы не одобрил, но муж в это время сидел в горнице и читал вслух псалтырь — по своему, по еноховскому, с ударениями не туда, где надо.
— Да вот, не заспалось, Ванда Никитишна, — ответил я, хотя знал, что отчества у неё нет, жена — так Ванда и всё. Но мне почему-то хотелось обозначить эту тонкую грань: она тут чужая, я чужой, а вместе мы — как две щепки в одном водовороте.
— Дурака не валяй, — она переступила порог, присела на корточки, поставила миску на край лавки. — Зови просто Вандой. А то услышит кто — спросят, чего это пришлый вдруг с чужой бабой вежливый стал.
Я усмехнулся про себя. Боялась. Но пришла и принесла еду. Потому что знала — меня не кормили. Какой бы тихой и забитой не была женщина, а мимо хозяйки в доме ничего не делалось, и знала она все, как бы не побольше мужчин. И пропустили ведь ее без слова. Впрочем, женщина… что она могла? Как оказалось, не так уж и мало.
— Ешь, — она подвинула миску ближе. — Пустые щи да каша с луком. Мясо он на мясоед велел приберечь. Гостям, говорит, Христовым.
— А я не Христов, — заметил я, нащупывая ложку. Металлическую, не деревянную. Рискованно. Хорошо, что не деревянную — с ней бы я много не навоевал.
Ванда помолчала, потом села прямо на земляной пол, поджав ноги, и сказала негромко:
— Знаю.
— И бомбисты твои знают.
— И они знают.
Она не поправила меня: «не мои». Не сказала «Господь с тобой». Просто сидела в темноте, и я вдруг остро почувствовал, что эта женщина — как дверь. С одной стороны — Никита Степанович, еноховцы, покорность, «рта не открою». С другой — те, кто в зимней половине набивают патроны и переписывают прокламации, и для них она чуть ли не своя. И при этом она принесла еду мне — ни тому, ни другому.
— Ты боишься их? — спросил я, хлебая щи. Горячо. Славно.
— Кого? — Ванда вскинула голову, и в полоске света от неплотно притворенной двери блеснул глаз. — Мужниных? Или тех, кто с бомбами? Или тебя?
— Всех сразу.
Она подумала, обхватив колени руками.
— Я мужа боюсь. Ежели узнает, кому я носить стала… — она не договорила. — А тех, с бомбами… они мне говорили: «Ванда, ты не бойся, ты наша». Только я не пойму, что им от меня надо.
— Тебя? Агитировали?
— Не-а, — она покачала головой. — Им не меня надо. Им надо, чтобы я молчала. И чтобы в доме был свой человек. А так… — она помолчала. — А так они мне Первое марта объясняли. Целый вечер. Со свечками и с чертежом.
— И что ж ты поняла?
— Что ж я пойму? — Ванда вздохнула. — Я грамотная, конечно, отец учил, только они словами кидаются, как картами. Народ, свобода, экспроприация. А у меня живот болит с утра. И дрова колоть надо. И Никита Степанович, если что не так, — с кулаками.
Я отодвинул пустую миску. Она была теплой, глина держала жар долго.
— А для чего ты меня тогда кормишь?
Ванда посмотрела на меня долгим взглядом. Потом встала, отряхнула юбку.
— А ты не кусаешься, — сказала просто. — Тот, который в очках, всё норовит «солнце революции» в глаза пустить. А ты сел, поел, спасибо не сказал, но и не обещал ничего. Мне так спокойнее.
— Спасибо, Ванда, — сказал я, потому что и правда не сказал.
— Вот теперь спасибо, — кивнула она. — Ты это… к утру не шуми. Никита Степанович заутреню будет править. Хотя он глухой на оба уха, когда молится. А бомбисты сменяются после петухов.
— Откуда знаешь?
Она усмехнулась. Совсем по-другому, не так, как жена приказчика.
— У меня тоже уши есть, касатик.
Она подхватила миску и вышла так же тихо, как вошла. Только половица под ней скрипнула, и в сенях кто-то из дежурных шевельнулся — кажется, тот, парень из пролетки.
Я откинулся на лежанку. Щи грели изнутри. Мысли лезли разные, но одна — самая липкая — не отпускала: если Ванда — «своя» для бомбистов, но при этом боится мужа-еноховца и кормит чужого «Ангела», который не хочет быть ни чьим… То чья она на самом деле? И почему от её «спокойнее» у меня заныло под ложечкой так, будто там, в подземелье, меня всё-таки чем-то заразили — и не тифом даже, а чем-то похуже.
Я закрыл глаза. За стеной заворочался, кто-то, может и Никита Степанович. А ещё дальше, в зимней половине, звякнуло железо. Бомбисты проверяли запалы.
Между этими двумя звуками была Ванда. Которая принесла мне еду и металлическую ложку с узким черенком. Вряд ли она не соображала, что делала, хотя недалекой прикидывалась виртуозно.
Вот ведь… хозяйка. Не поднимая глаз, не беспокоя ни мужа, ни Господа Бога, не трогая мужских игрушек типа бомб и револьверов, не трогая ничего, используй одну лишь свою эфемерную женскую власть в доме взяла — да и разрешила девяносто процентов моих трудностей. Спасла жизнь. Просто потому, что я ни разу ее не обидел и ничего от нее не хотел.
Загадочна душа твоя, женщина.
…Чтобы аккуратно снять рамы, отогнув гвозди, черенка от ложки было более чем достаточно. Во дворе караулили собаки, но Никита Степаныч еще в прошлый раз нас чин-чином представил друг другу, а для собак хозяйский допуск строка давности не имел. Раз команду не отменили, значит этот — свой.
Ну а перемахнуть через забор, используя полено из дровяника, и вовсе было делом минуты.
Я оказался на улице и первое, что почти ударило по ушам — тишина. Не та, что бывает глубокой ночью, когда мир спит мертвым сном, а та, предрассветная, зыбкая, когда ночь уже выдохлась, а утро еще не родилось. Воздух висел тяжелый, сырой, и каждый звук в нем тонул, как в вате.
Ближние звуки я различал отчетливо: тихий «хлюп» луже под ногами — я наступил неловко, и звук пошел негромкий, как шепот. Где-то за спиной, во дворе, обеспокоенно вздохнула дворняга — та, рыжая, с бельмом на левом глазу — но не залаяла. Помнила.
С запада, от вокзала, донеслось протяжное «у-у-у» — маневровый паровоз, должно быть, гонял состав по путям. Звук был призрачный, словно его принесло не ветром, а самой землей через подошвы сапог. А еще дальше, почти на пределе слышимости, бил колокол. Три удара. Или четыре? Я не стал считать. Важно было другое: до рассвета оставалось не больше часа, а то и меньше — по тому, как нехотя серело небо.
Визуально улица представляла собой две линии глухих заборов, кое-где с просветами — там, где купцы побогаче ставили кованые решетки. Фонарей на этом отрезке не было вовсе, только мутное пятно от чьего-то окна на углу, занавешенного ситцем, пробивалось на мостовую желтоватым, больным светом. Глаза привыкли быстро: вон столб, вон водосточная труба, вон чья-то пролетка спит на оглоблях. Извозчика рядом нет, значит, бросил на ночь.
Запахи. Поначалу — только ночная пресность, да тяжелый потный дух от собственной одежды. Но едва я сделал несколько шагов, и обретенная свобода словно выбила пробки из ноздрей. Накрыло. Из отдушины трактира «Якорь» тянуло вчерашними щами, прокисшим пивом и дешевой махоркой — перемешано, прогоркло, но почему-то не противно, а по-домашнему. Из-за забора, от прачечной, несло едкой щелочью и мокрым бельем — там, видно, уже топили печи. А под ногами, поверх подсохшей корки, присыпанной конским навозом, — сладковатый, тошнотворный дух прошлогоднего сена, смешанного с нечистотами.
Ноги затекли в этих чертовых штиблетах. Колодка вроде удобная, а жесткая. Пальцы внутри шевелились плохо, но это даже к лучшему: не чувствуешь холода. А холод был. Тот самый, предрассветный, когда за час до солнца воздух становится таким густым, что дышишь им как водой — и в горле першит. Я задрал воротник, запахнул свой насквозь неправильный лапсердак — и пошел.
Туфли чавкали по грязи, перемешанной с конскими яблоками. Собаки за заборами помалкивали. И только где-то вдалеке, на Большой Московской, запел городовой — то ли время отмечал, то ли просто от тоски.
А над крышами уже наливалось. Такое серое, тяжелое, как свинцовая простыня перед тем, как ее сорвут. Город просыпался нехотя, с кряхтеньем, с далеким грохотом бочек по булыжной мостовой — начали развозить воду.
Я свернул в переулок и тут же наткнулся взглядом на вывеску: «Торговля чаем и сахаром. Купец А. И. Хренников». Из-под двери ползла полоска теплого света — и пар, густой, как из бани. Кто-то возился внутри, гремя засовами.
Пошел быстрее. За спиной оставался дом, в котором спал еноховец, перебирали динамит бомбисты и ждала рассвета Ванда — женщина, которая боялась всех и кормила каждого. А впереди был только серый, размазанный горизонт и ни одной идеи, куда бежать.
Домой, в квартиры, точно нельзя, там будут искать в первую очередь. К Сойке и ребятам не вариант по понятным причинам. Смородин куда-то запрятался и, как выяснилось, правильно сделал. Документы я умудрился спалить за три недели до «дела», молодец, что тут сказать. Первое место, чемпион мира.
Как же в книгах то про попаданцев, только попал — и всех построил? И королевство построил или там коммунизм, что в голову взбрело, то и воплотил. Что ж я то такой непрокий, больше месяца тут, а все шарахаюсь из нужды в печаль и обратно, и ничего толком не сделал. Даже с Ксенией не познакомился.
Пальцы наконец-то согрелись и зачесались. К хорошему ли — не знаю. Ну да ладно. Дальше война план покажет.