Возвращения в камеру я почти не заметил, настолько глубоко нырнул в свои мысли. Князь меня… разочаровал.
Умен, очень умен и не фанатичен, но что то мне подсказывало, что общего языка мы не найдем. Но я честно попытался:
— Это тот же самый искровый пусковик, только вместо поворота ручки — молитва. А сам механизм — не Дзэн. Может быть он резонирует с вашей машиной, может быть обтекает ее как вода камень. Реакция идет на команду, а команда, в данном случае, движение души.
Князь взглянул на меня странно, пронзительно и отстраненно одновременно. Под высоченным лбом происходила какая-то работа и, я прямо шкурой чувствовал, что мысли его пошли не туда… по дорожке, от которой я пытался его увести.
— Так значит, это не наука? — спросил он, наконец.
— Почему? Наука, — усмехнулся я, — но не физика, наверное, в общепринятом смысле. Теософия или антропология.
— Вы меня запутали, господин Залесский, — признался князь, — этот ваш Рогавка, или как его… Он, по итогу…
— Был помилован и отпущен с богом на каторгу, — кивнул я, — во время совершения процедуры оборвалась веревка. Палач, если что, ее проверил. Ничто, так сказать, не предвещало.
— То есть надо было просто помолиться за него…
— Не «просто помолиться», а соблюдая условия. Главное — назвать правильное крестильное имя. Ну и вера. Искренняя вера и желание спасти.
— Вы с Григорием искренне желали спасти убийцу?
— Нами двигал искренний научный интерес, — усмехнулся я, — это тоже страсть, ваша светлость, и далеко не слабая. Если бы силу страсти можно было измерить в джоулях, то научный поиск затмил бы любовь. Хотя бы потому, что любовь это вспышка, а страсть к науке — газовая горелка. Ровное, чистое, высокотемпературное пламя.
— Любовь к отечеству?
— Сюда же, — согласился я, — если она искренна и истинна.
Князь задумался, ненадолго.
— Я могу увидеть этот ваш складень?
— Попробуйте. Если вам разрешили увидеть арестованного преступника, да еще и наедине… Кстати, никому не пришло в голову, что я могу тюкнуть вас по голове, взять этот замечательный шерстяной сюртук, набросить его на забор… отсюда вижу, что там в раствор вмазали бутылочные осколки, но толстая шерсть должна сработать.
— Зачем? — перебил меня князь, весьма не светски. Кажется, он очень удивился, — Вы спасли мне жизнь. Вам не нужно рисковать своей, вы и так выйдете отсюда в ближайшее время, я употребил все свое влияние, а его у меня более чем достаточно.
— Тогда зачем? — я обвел рукой двор, себя, князя, — Не проще было подождать?
— Время, — вздохнул князь, — оно уходит. До приезда Государя всего три недели, а запасного плана нет. Мы… все поставили на Механический Дзэн.
— Ваша ставка все еще может сыграть, — пожал плечами я, — поворот ручки работает, Ксения Андреевна это доказала.
— Ксения, — кивнул князь. И тут я понял, что совершил еще одну, и на этот раз непоправимую ошибку. — Она верит. Ее веры должно хватить…
— Ваша Светлость, — попробовал я, — Дзэн опасен. Как раз с точки зрения физики, лейденская банка такого размера может убить даже на расстоянии, если влажный воздух или подходящий пол.
— Мы все рискуем, — пожал плечами князь, — жизнь, молодой человек, сама по себе довольно рисковое мероприятие.
— А в конце так и вообще фатальное, — поддакнул я, сообразив, что решение этот человек принял. И пытаться его переубедить дело зряшнее.
— Ждите, — на прощание кивнул он, — за вами придут.
Я смотрел как он удаляется, походка была ровной, спокойной, вся спина выражала невозмутимость. Клясть себя последними словами было поздно. Черт! Я же знал, что он — фанатик. И своими руками подтолкнул к решению, которое погубит Ксению. Идиота кусок! Вот что мне стоило придержать язык? Поторопился.
Воздух здесь давно перестал быть воздухом. Он стал тяжелым, влажным саваном, который лип к легким и не желал выходить обратно. Где-то наверху, в мире живых, стояло знойное лето — с мухами, пылью и сенокосом, — но в этих катакомбах, вырубленных неизвестно когда и неизвестно кем, царила вечная, могильная зима.
Шестнадцать жандармов Первого департамента, лучшие сыскные силы губернии, превратились в стаю обезумевших от голода теней. Бомбисты, которых они преследовали, словно растворились в камне, заманив их в эту кишку.
Сначала был длинный переход по очень узкому тоннелю, по ощущениям, верст семь, а то и все десять. Пахло мерзко, но никто не жаловался, все были ребята подготовленные, обстрелянные, вовсе уж новичков зеленых в отделении не было.
Было зябко, но грела мысль, что кишка одна, и никуда господа революсионэры не денутся. Догнать бы… вот и бежали, на таких рысях, что почти и не мерзли. А потом земляная кишка закончилась и началось вот это, прости Господи души грешные, уежище крысиное. Ходы, отнорки, перемычки, схроны и на каждом шагу, оборони душу грешную Пресвятая Богородица с сын ее Иисус, кресты самодельные…
Главное, не понять было, можно ли на них крестное знамение класть, как положено. С одной стороны вполне по канону кресты, а с другой — вот что они тут, под землей, делают? Место креста где? На куполе церковном, в сини поднебесной, на груди православной, да у попа на брюхе. А больше нигде.
В конце концов от самодельных крестов стали шарахаться, и дошарахались до того, что совсем потеряли дорогу. Даже в ту жуткую кишку земляную.
— Ваше высокоблагородие, — голос унтера звучал как скрежет ржавого напильника. — У людей уже ни сил, ни надежды.
Штаб-ротмистр Борисов, когда-то статный офицер с чеканной выправкой, сейчас сидел, привалившись спиной к сырой стене. Шинель, предназначенная для летней непогоды, совершенно не держала холод, идущий снизу. Он не спал уже вторые сутки. Он думал о том, что география — дура, и что заблудиться можно не только в лесах, но и под землей, где нет ни севера, ни юга, а только бесконечное «вперед» и «назад».
— Воды мы нашли, — глухо сказал он. — И то Бог дал. А с едой… — он махнул рукой. Голод скручивал желудки так, что люди не могли разогнуться. В углах грота, освещенного парой умирающих керосиновых ламп (берегли фитили, как зеницу ока), люди лежали плашмя, пытаясь сохранить остатки тепла. Кто-то бредил. Кто-то тихо выл.
Началось отчаяние. Не паника — паника это шумно и быстро. Отчаяние приходило медленно, как тот самый холод. Оно садилось на плечи Борисову грузом ответственности за пятнадцать жизней, которые он, получается, завел под монастырь.
— Все, — прошептал один из молодых жандармов, сотник. — Конец нам, господа. Никто не найдет. Бродим уже второй круг. Я эту расщелину с корнем в четвертый раз вижу.
— Замолчать! — рявкнул Борисов, но голос его осип. Приказ прозвучал как просьба.
И вдруг, в той тишине, что наступила после, вахмистр Степанчук — мужик кряжистый, родом из волынских крестьян, которых голодом не удивить, а холодом не запугать — резко повернул голову. Он стоял на привале, прислонившись плечом к пыльной арке, и смотрел вверх.
— Господин штаб-ротмистр, — сказал он странным, изменившимся голосом. — А тут и не было этого… Или было? — он замялся. Мозг отказывался верить своим же глазам. Степанчук потрогал шершавый, обледенелый камень. — Лестница.
Все подняли головы. В полумраке, теряясь в черноте свода, действительно виднелись грубо вырубленные ступени. Они уходили вертикально вверх, в никуда. В то место, мимо которого они проходили уже раз пять, принимая это за простую трещину в кладке.
— Ошибки быть не может? — хрипло спросил Борисов, поднимаясь. Ноги тряслись от слабости. — Степанчук, ты уверен? Или это морок?
— Мне помирать, ваше высокоблагородие, с голоду не впервой, — твердо сказал вахмистр. — От голода чудится, что еда снится, а лестницы — это не еда. Это камень. Я камень чую. Лестница настоящая.
Жребия не кидали, единогласно выбрали Степанчука потому, что он был самым живучим из них. Он и начал подъем. Кожаные краги скользили по мокрому камню, пальцы цеплялись за выступы. Жандармы внизу замерли, целым отделением превратившись в одно большое ухо. С каждой ступенькой лестница становилась уже и круче, превращаясь в настоящий колодец.
— Толщина… — донесся приглушенный голос вахмистра. — Более аршина. Дерево.
Они не поняли, о чем он. А Степанчук уперся своей коротко стриженной головой и широкой спиной в тяжелый, окованный железом люк. Тот не поддавался. Пахло землей, корнями и еще чем-то сладким — ладаном. Последнее — бог знает к чему, но вахмистр упрямо подумал что к хорошему, собрал остатки сил в кулак, зарычал, низко, по-звериному, и толкнул. Позвоночник хрустнул, в глазах потемнело от натуги, и вдруг люк, всхлипнув, поехал в сторону. В лицо ударил воздух. Не затхлый подземный холод, а настоящий, летний, густой и живительный воздух свободы.
Сверху лился свет. Он был ослепительным, как удар шашки по глазам.
Степанчук, моргая и плача от рези в глазах, высунулся наружу.
…Зеленая трава. Белая стена. Купола с золотыми звездами. Церковная звонница.
Он вывалился прямо на выстриженный монастырский газон, в тень высокой яблони, увешанной кислыми, еще зелеными плодами. Сзади, из черной дыры подземелья, показалась сначала рука, потом встревоженное лицо штаб-ротмистра Борисова.
— Что там? — выдохнул командир, готовый увидеть стволы бомбистов или речной обрыв.
Вахмистр Степанчук, лежа на спине посреди действующего монастыря, глядя на чистое, ослепительное небо 1894 года от Рождества Христова, медленно перекрестился и икнул от накатившей истерики.
— Ваше высокоблагородие, — прохрипел он, слизывая с губ кровь от разбитого люка, — а мы, выходит, не сдохли. В жизни больше, как перед Богом, под землю эту проклятущую… Ежели только принесут и положат в ящике, как заведено, а сам ни-ни. Даже в подпол за огурцами!
_______________________________________________________________________________
— Залесский, на выход. Без вещей.
Вот заладили.
Но ночь, так не расстрел… Допрос? Чего это Медникову не спится, вроде, человек семейный, сейчас бы должен супругу венчанную обнимать и сопеть в две дырочки, а он все какую-то правду ищет. Сам не спит и другим не дает.
Коридор был длинным… в прошлый раз он таким длинным мне не показался. Это что, опять какая то странная сила со временем-пространством мутит? Если так будет продолжаться и дальше, самому впору секту организовывать. Свидетелей Конца Герграфии… а, заодно, и Физики. Ксения расстроится, но, надеюсь, переживет.
А, нет, в сектанты я записался рано, меня просто провели другим коридором и вывели не во внутренний дворик, как в пошлый раз, а на темную улицу.
Стояла теплая, уютная тишина. Пахло липами, керосином (видно, кто-то разбил банку), а чуть дальше — отчетливо тянуло лошадью.
Лошадь там и обнаружилась: вислоухая, и не сивая, а седая. Бедную пожилую скотинку запрягли на ночь глядя в пролетку, вместо спокойного сна в конюшне ей пришлось куда-то переться и кого-то совершенно неинтересного ей транспортировать. Я поднял руку и сочувствующе потрепал животное по шее.
Конвойный с рук на руки сдал меня молодому пареньку, тот потеснился на жестком сидении, дверь захлопнулась и пролетка тронулась.
— Э, а складень? — опомнился я, но, подумав немного, промолчал. Его мне не отдали, похоже, по банальной причине — князь, таки, нашел способ выцарапать вещицу себе.
И ведь не отдаст, сто процентов. Но, может, хоть сам воспользуется правильно.
Я как-то быстро пожалел, что сел в пролетку, а не пошёл пешком. Даже будь я связан, ходьба была бы меньшею пыткой, чем езда в этом тряском подобие экипажа. У нее что, колеса квадратные?
Скрипели они так, будто их не смазывали со времен царя Алексея Михайловича. Рессоры, если они вообще когда-то тут были, давно отдали Богу душу, и каждый булыжник на мостовой отзывался во всём моём позвоночнике, и без того изумленном до глухой боли жесткими нарами. Сиденье — ободранное, с торчащей из прорехи паклей. Я попытался ухватиться за поручень, но поручень шатался с подозрительной свободой.
— Не развалится по дороге? — не удержался я, косясь на своего спутника.
Молодой паренёк, слуга князя — судя по тому, как конвойный передал меня ему, — никак не отреагировал. Он сидел с каменным лицом, держа вожжи с таким видом, будто правил не раздолбанной пролёткой, а собственной каретой.
Что ж, князь — человек не просто богатый, а изощрённого ума. В самом деле, нельзя же выезжать за арестантом на вороной паре с гербами. Это сразу привлекло бы внимание всякого городового, околоточного или просто любопытного обывателя. Да, ночь на дворе, но мало ли глаз и по такой поре. Ну так смотреть им не на что: обычная извозчичья колымага, таких сотни на городских улицах. Кто заподозрит, что в ней везут беглого арестанта, которого тайно вызволили из лап жандармов?
Присмотревшись к своему конвоиру, я заметил и другие приметы конспирации. Одет он был совсем не в княжескую ливрею — никакого шитья, аксельбантов или позолоченных пуговиц. Простая сермяга, подпоясанная ремнём, картуз с оторванным козырьком, сапоги — ношеные, со сбитыми каблуками. Сразу видать: подмастерье из ремесленной управы, а то и вовсе дворник с постоялого двора. И лицо у него не холёное лакейское, а простоватое, даже угреватое. Ах, князь, князь! До чего же добросовестно подошёл к делу. Ничего лишнего, ничего выдающего. Полнейшая бедность и заурядность.
Я даже зауважал его светлость. И чуть было не спросил, долго ли они готовили эту пролётку — нарочно не чинили, что ли, чтобы выглядела ветхой? Но вовремя прикусил язык. Не для того меня освобождали, чтобы я болтал лишнее.
Пока я размышлял, пролётка свернула с главной улицы в переулок. Я рассеянно глядел по сторонам: мелькали одноэтажные домишки с резными наличниками, кое-где горели редкие керосиновые фонари, отбрасывая длинные, колеблющиеся тени. Ночь стояла тихая, июньская, какая бывает только в этих широтах — не чёрная, а тёмно-синяя, почти ласковая.
И вдруг сердце моё екнуло. Я узнал эти места.
Вот, слева, лавка с облупившейся вывеской — бакалейная торговля купца Ермолаева. А вот колодец с журавлём, у которого сломана одна половина. А вон там, за углом, должен быть забор с покосившимся штакетником…
Это были те самые улицы, которые я увидел первыми в этом городе. Те самые, что запомнил, когда меня, оглушённого и дезориентированного, провезли по этим улицам на такой же раздолбанной колымаге.
Я хорошо знал именно этот переулок — грязный, немощёный, с лужами после вчерашнего дождя. С тех пор прошло… сколько? Полтора месяца, чуть меньше. Но глаза помнили.
Ещё немного, вот сейчас из-за поворота покажется двухэтажный деревянный дом на каменном фундаменте. Дом Никиты Степаныча, приказчика в лавке купца второй гильдии Афанасьева. Человека, которого я первого увидел в этом мире… калитка у него, помниться, была зелёная, с железной ручкой в виде львиной головы.
Я усмехнулся собственной глупости: ну что за бред? Зачем князю везти меня к какому-то приказчику? Разве что как к явке, но… слишком уж бедно для тайного убежища.
И в тот самый миг, когда я убедил себя, что это просто совпадение и пролётка проследует мимо, паренёк натянул вожжи. Лошадь, всхрапнув с явным облегчением, остановилась прямо перед зелёной калиткой. С железной ручкой в виде львиной головы.
Я открыл рот, чтобы спросить, но слова застряли в горле. Мой провожатый слез с козел, неторопливо поправил съехавший картуз и, не глядя на меня, глухо произнёс:
— Приехали. Выходийте, барин. Вас тут ждут.
А из-за калитки уже слышались шаги и негромкое покашливание. Кто-то шаркал по дорожке, явно собираясь отпирать замок.
Я сидел, вцепившись в ободранное сиденье, и не мог пошевелиться. В голове вертелось только одно: «Как? Зачем? Кто этот Никита Степаныч на самом деле?»
И самый главный вопрос, от которого холодело под ложечкой:
— А князь ли вообще устраивал мой побег?