В полдень четвертая тетушка, боком лежавшая на койке, вышла из забытья, почувствовав, что кто-то тянет ее за плечо. Она тотчас же встала, продрала глаза и увидела перед собой бледное, овальное, как гусиное яйцо, личико девушки в фуражке и полицейской униформе.
– Номер 47, чего ты не ешь? – спросила надзирательница.
У надзирательницы имелись два черных глаза и часто хлопавшие ресницы, четвертой тетушке искренне приглянулась эта красавица. Надзирательница стянула фуражку и, обмахиваясь ею, проговорила:
– Раз уж ты здесь, то надо быть как можно честнее, если есть какая-то проблема – надо покаяться, к сознающимся в проступке у нас относятся снисходительно, а к не признающим вину – сурово. Надо есть то, что дают.
У четвертой тетушки на душе сразу же поднялась волна тепла, старенькие глаза выдавили слезы, и четвертая тетушка закивала головой. Волосы надзирательницы были пострижены коротко и разделены на прямой пробор, как у мальчика, их черный как воронье крыло цвет только подчеркивал чистую белизну овала лица.
– Девушка… – Четвертая тетушка скривила рот, желая что-то сказать, но слезы лезли в горло.
Надзирательница вернула фуражку на голову и отозвалась:
– Ладно-ладно, ешь быстрее! Надо верить властям, мы хорошего человека не обидим, а дурного человека не упустим.
– Девушка… Я – хороший человек, отпустили бы вы меня домой… – плача, произнесла четвертая тетушка.
– Докучливая ты, старуха! – Надзирательница наморщила брови, в уголках рта у нее появилось по ямочке. – Не мне решать, оставлять или отпускать тебя.
Четвертая тетушка рукой утерла сопли, подолом рубахи смахнула слезы и поинтересовалась:
– Девушка, а сколько тебе лет в этом году?
Надзирательница вытаращила глаза и немедленно приняла лихой вид.
– Номер 47, нельзя посторонние вопросы задавать!
– Увидела я, какая ты красивая, и сердце так порадовалось, что захотелось узнать, – сказала четвертая тетушка.
– К чему тебе знать, сколько мне лет?
– Да ни к чему, я просто так спросила.
Надзирательница усмехнулась.
– Ну, двадцать два года!
– Ах, так ты одного возраста с нашей Цзиньцзюй, вы обе родились под знаком Змеи. От незамужней дочери моей, правда, толку особо нет, она и до половины тебя недотягивает… – сокрушенно заметила четвертая тетушка.
– Ешь скорее, как поешь – подумай о своих делах и расскажи нам все как есть, – заявила надзирательница.
– Девушка, скажи, а о чем мне думать-то?
– Будто ты не знаешь, за что тебя взяли?
– А откуда мне знать-то… – Четвертая тетушка скривила лицо и снова расплакалась. Непрестанно роняя слезы, она проговорила: – Сидела я дома, ела лепешки с красными соленьями, вдруг слышу, как за воротами меня кто-то зовет, открываю – меня хватают за руку, я от испуга закрыла глаза, а когда снова открыла – у меня руки блестели уже, сковали их… Дочь в комнатах плакала, у нее вот-вот ребенок появится, и скажу я вам по правде, не боюсь, что вы меня засмеете, у нее ребенок внебрачный будет. Я кричала, а участковые меня волоком потащили, еще там была дама участковая, повыше тебя, да лицом не такая красивая и сердцем не такая добрая, как ты, свирепая она, она меня несколько раз пнула…
– Будет-будет! – нетерпеливо буркнула надзирательница. – Ешь скорее.
– Девушка, проблемы тебе доставляю, наверно? – спросила четвертая тетушка. – Стольких людей вы у себя в участке еще не переловили, к чему вам такая старушонка, как я?
– Ты не ходила громить уездную управу? – бросила надзирательница.
– А, так это из-за уездной управы? – проговорила четвертая тетушка. – Я про это ничего не знаю. Есть у меня обида, мой старичок всегда был здоров как бык и никогда ничем не болел, так его раздавило под колесами насмерть…
Четвертая тетушка, всхлипнув, снова разразилась рыданиями и сквозь слезы заявила:
– Девушка… Есть у меня обида…
Надзирательница окликнула четвертую тетушку:
– Плакать у нас нельзя, и «девушкой» меня называть нельзя. Можешь называть меня «надзирательницей» или «начальницей», как они все.
– Сестрица мне про это говорила, дескать «начальство» это, а не «девушки». – Четвертая тетушка кивнула на уткнувшуюся носом в серую койку преступницу. – Я в возрасте, памяти совсем нет, все сразу забываю!
– Ешь быстрее! – проворочала надзирательница.
– Деву… Начальница… – Четвертая тетушка показала на лоснившуюся иссиня-черную булку и пиалу с супом на побегах чеснока. – А за еду платить не надо? Талон не нужен? [75]
Надзирательница, не зная, плакать ей или смеяться, проговорила:
– Ешь уже, денег нам не надо, талонов тоже. Ты, оказывается, не ешь, потому что боишься, что мы с тебя денег или талоны попросим!
– Девушка, а ты же не можешь знать: после того как мой старик умер, мои никчемные сынки поссорились, дом разделили, у нас и мелкой монеты не сыщешь…
Надзирательница повернулась и пошла прочь. Четвертая тетушка спросила:
– Девушка, а мужа ты себе нашла?
– Номер 47! Хватит, старая дура! – крикнула надзирательница.
– Ты прямо как моя дочь, все вы такие вспыльчивые, не даете вы старикам говорить, – заключила четвертая тетушка.
Надзирательница со всей силы хлопнула железной дверью. Цокали ее каблучки по проходу, пока не покинули его.
Под потолком в проходе скрипело что-то, похожее по звуку на старый жернов. Во дворе тюрьмы росли деревья, в которых стрекотали цикады.
Четвертая тетушка вздохнула, взялась за черную булку, поднесла ее к носу, понюхала, разломила, оторвала кусочек, макнула его в уже остывший суп с побегами чеснока, сунула в рот, в котором недоставало зубов, и принялась шамкать мякишем.
Женщина средних лет на койке напротив перевернулась, уставилась в потолок и глубоко вздохнула.
Четвертая тетушка спросила:
– Сестрица, может, поешь немного?
Преступница среднего возраста открыла потускневшие большие глаза, горько усмехнулась, покачивая головой, и тихо сказала:
– Все внутри давит, ничего не глотается.
Преступница среднего возраста съела только половину своей булки, а оставшаяся половина так и осталась лежать на сером квадратном столике. По ней уже ползало несколько зеленоватых мух.
Не прекращая есть, четвертая тетушка заметила:
– Эти булки делают из лежалой пшеничной муки, у них привкус плесени. Но даже такие они лучше обычных лепешек из жмыха.
Преступница среднего возраста ничего не сказала, уставила она оба глаза в серый потолок камеры и долго вообще не двигалась.
Четвертая тетушка доела булку, допила суп из пиалы и стала обоими глазами пожирать лежавшие на сером столике и засиженные мухами остатки булки. Наконец, четвертая тетушка неловко спросила:
– Сестрица, вижу, у тебя в пиале остались подтеки супа, жалко их оставлять. Может, я корочку от твоей булки оторву и все подчищу?
Преступница средних лет кивнула.
– Тетушка, доедайте вы все!
– Это твоя порция, я все не съем.
– Мне еда в горло не лезет, поешьте, тетушка.
– Тогда я съем за тебя. – Четвертая тетушка поднялась с койки, переместилась к серому столику, схватила уже загаженную мухами булку и объявила Преступнице средних лет: – Сестрица, это я не по старости такая прожорливая, просто жалко выбрасывать на ветер отборные зерно и муку!
Преступница среднего возраста снова кивнула. Из серых глаз вдруг выкатились две желтушные слезинки.
– Сестрица, вижу, что с тобой творится. Какое-то у тебя на душе горе? – поинтересовалась четвертая тетушка.
Преступница средних лет ничего не ответила, а слезы одна за другой полетели вниз с лица.
– Не мудри, – сочувственно сказала четвертая тетушка. – Тяжко живется человеку. Иногда думаю я: где это человеку живется лучше, чем собаке? Собаку люди накормят остатками со стола, а если остатков не будет – ей и дерьма хватит наесться. У собаки есть шерсть, так что она не печалится от нехватки одежды. А людям надо вечно хлопотать, чтобы было что есть, что носить, и так вся жизнь в хлопотах проходит, а там уж и старость наступает. И хорошо еще, если удалось вырастить добрых детей. Если дети выросли недобрыми – только побои и брань терпеть будешь…
Четвертая тетушка тыльной стороной руки вытерла навернувшиеся старческие слезы.
Преступница среднего возраста отвернулась, спрятала лицо в одеяльце и громко расплакалась. Особенно лихорадочно трепетали ее плечи.
Дрожа, четвертая тетушка опустилась на кровать, подсела к Преступнице среднего возраста, стала похлопывать ее по плечам.
– Сестрица, ну чего ты так убиваешься? Не принимай ничего близко к сердцу – и все наладится. В этом мире не такие люди, как мы, заправляют всем. У каждого человека своя судьба, все предрешено еще до того, как мы родились. Суждено тебе быть чиновницей – значит, будешь чиновницей, уготовано тебе быть на побегушках – будешь на побегушках, и тут ничего не попишешь… И то, что нас, почтенных сестриц, заперли здесь, – это тоже по воле Владыки Небесного, он все заведомо подстроил. Здесь еще сносно, есть где спать, есть белье, кормят задарма, обидно только, что окошко тут маленькое, дышать трудно… Не бери в голову, а если совсем жить невмоготу – всякие можно способы придумать, как сгинуть…
Преступница разрыдалась еще громче. Стоявшая на карауле тюремщица сунула лицо в железное окно и громко распорядилась:
– Номер 46, плакать нельзя!
И провела еще ладонью по железной решетке в окошке.
– Нельзя плакать, слышишь?
Плач преступницы стих, только плечи все еще дергались.
Четвертая тетушка вернулась на свою койку, стащила туфли и села, скрестив ноги. По камере сновали мухи, от чего жужжание становилось то громче, то тише. У пояса ощущался зуд. Потянула четвертая тетушка руку, ухватила что-то копошащееся, к глазам поднесла – крупная серо-белая вошь. Между ногтями больших пальцев ее зажала четвертая тетушка и сдавила букашку в пластиночку. Четвертая тетушка помнила, что дома у них вши не водились, заподозрила, что это с белья в камере, сдернула одеяльце, посмотрела – по складкам в самом деле ползали вши. Четвертая тетушка вскрикнула:
– Сестрица, тут в белье вши!
Преступница средних лет промолчала, да и четвертая тетушка не стала ей докучать, а пододвинулась на попе к одеяльцу с намерением переловить насекомых. Давить букашек ногтями – занятие утомительное, вот четвертая тетушка и закидывала вшей к себе в рот, передних зубов ей не хватало, зато имелись задние коренные, помещала она жучков туда, хрустнет разок, пожует – выплюнет трупик. На вкус вши были приятно-сладкими, и четвертая тетушка увлеклась их смакованием, начисто позабыв все заботы, все тревоги.