Шейну часто снился один и тот же кошмар. Рассвет. Он стоит возле их старого дома в Грантс-Пассе в шлепанцах (почему-то всегда в шлепанцах), оглядывает улицу и вдруг слышит жужжание – на горизонте сгущается тьма, и облако демонической саранчи из Откровения летит на него, напоминая множество боевых вертолетов (шум от крыльев ее… как стук от колесниц… хвосты, как у скорпионов), и орды безликих солдат из самого ада (…и волосы у ней – как волосы у женщин…) начинают двигаться по дороге, выволакивая их соседей из домов (…чтобы умертвить третью часть людей…), и в этом сне он может лишь стоять, приросший к земле, и смотреть, как они надвигаются, и корить себя, что он плохо подготовился: не построил бункер, не увез семью в горы, не повесил на дверь засов понадежнее – хоть что-нибудь. Понимая, что жена и дети дома и он не способен остановить то, что грядет…
Как давно, спрашивал он себя, он живет в страхе? В страхе, что с его семьей случится что-то ужасное? А с его страной? Как давно он подозревает, что ужасное уже происходит?
Нет – он знал, что такое страх.
Но это… было нечто другое – сиюсекундное, первобытное, физическое. В его теле запустились механизмы, о которых он и подумать не успел: миндалевидное тело послало импульс в гипоталамус – бей или беги, гипофиз выпустил в кровь гормоны, нервная система заставила надпочечники выделить адреналин, кортизол повысил пульс и давление, поры сузились, легкие вспыхнули огнем, зрачки расширились, во рту пересохло, включилось туннельное зрение – и разгневанный Шейн понесся к человеку, которого считал другом, который, как он верил, должен был защитить его семью. Только он подумал, что, может, придется убить его – этого человека, тащившего за волосы женщину, которую он любит, как вдруг…
Внезапное видение из прошлого прервало поток этой животной ярости.
Не более чем вспышка синапса где-то на периферии нервной сети – доля миллисекунды в процессе мыслительной деятельности, день, навсегда врезавшийся ему в память, – и вот, пока Дин Баррис волочил его отчаянно сопротивляющуюся жену за волосы по пыльной дороге, именно это воспоминание без спроса всплыло в голове Шейна.
Предпоследний год старшей школы. Первые усы. Горячая штучка Шэрон Белл зовет его в «Янг Лайф»[52]. (Ты хотела сказать: «Хернянг Лайф?») Но у Шэрон такая попка, что за ней хоть на Северный полюс, хоть в церковь, и Шейн идет на их дурацкий пикник и знакомится с кучкой пресных, вечно лыбящихся молодых христиан, социально бесполезных, настолько тухлых, что даже его собственная тухлая компания рядом с ними кажется нормальной. (А Шейн – гик по тачкам, моторный маньяк, все время торчит на парковке, меряясь шинами, колонками, лошадиными силами.) Но, несмотря на божественный зад Шэрон Белл, религиозный пыл в тот день к Шейну так и не прилипает – должно было минуть еще двенадцать лет, многие из которых он провел в бессмысленной злобе на весь мир, прежде чем Шейн по-настоящему услышал зов Господа и Спасителя нашего Иисуса Христа, – но вот тот образ из школьных времен запомнился ему навсегда…
…И именно он всплыл в памяти сейчас, в ту самую секунду, когда Шейн бросился на Дина Барриса…
С ними учится один недотепа по прозвищу Скелет (он толстяк – первая проба школьной иронии). Однажды теплым весенним днем, пока Скелет ждет маму на парковке школы, к нему пристают парни из волейбольной команды. Обступают и принимаются толкать по очереди, словно тряпичный мячик для футбэга. Что ты сегодня ел, Скелет? Все подряд? Любишь жрать члены, Скелет? Или только яйца? Детсадовский юмор ниже пояса – нет никого безжалостнее старшеклассников-волейболистов с низко надвинутыми козырьками кепок и жевательным табаком за щекой, этой особой касты популярных мудаков. Много лет спустя, когда Шейн слушает о беспределе «элиты» и ее остервенелых попытках вертеть жизнями простых американцев, он порой представляет себе именно тех волейболистов, самодовольных придурков из мест вроде Форест-Лейка, уверенных, что они лучше всех.
Но в тот день в школе не находится никого настолько недалекого, чтобы встать между королями-задирами и их жертвой, рискуя попасть под удар. Поэтому, пока они издеваются над Скелетом, все либо отводят глаза, либо стараются ретироваться, Шейн же разглядывает носки своих «адидасов». И вдруг один из тех Вечно Лыбящихся Христиан, которых он видел на пикнике «Янг Лайф», маленький, щуплый старшеклассник в красном поло – кажется, его даже зовут Кристианом, – встает между Скелетом и бейсболистами.
– Что с вами не так? – отчитывает он их. – Вам нравится унижать людей?
Ну и все. Как и следовало ожидать, бейсболисты переключаются со Скелета на Кристиана, начинают высмеивать его ботанский прикид, называть педиком, однако Шейна поражает, что Кристиан ни капли не пугается. Конечно, в тот день ничего не меняется, жизнь продолжает течь своим чередом, это всего лишь одна из миллиона ежедневных стычек между школьной «элитой» и «лузерами»…
Но двенадцать лет спустя, когда Шейн Коллинз, отбывавший испытательный срок за хранение, разрыдался на собрании Анонимных наркоманов в подвале церкви в Салеме, штат Орегон, он вдруг ощутил, как Господь входит в его душу: грудь будто раскрылась, руки и ноги начало покалывать – и в памяти всплыл отважный Кристиан или как его там звали…
Нет – еще страннее! Шарлтон – точно, Шарлтон!
Он помнил, как подумал тогда: вот на что способен Бог. Он может прогнать страх. Он может наполнить тебя так же, как наполнил того долговязого очкарика в красном поло, дав ему силу встать против демонической орды бейсболистов, против хулиганов и «элиты»…
Таким христианином, таким Шарлтоном хотел быть Шейн – человеком, который побеждает страх, а не становится его рабом…
И вот, пока его жена беспомощно размахивала кулаками, а Дин Баррис тащил ее к своему пикапу, а его побитый, никчемный тесть трусливо уползал прочь – ничего нового, – Шейн быстро обернулся, надеясь, что дети на него не смотрят, – Господи, только бы Ашер не смотрел, – но если смотрел, Шейн даже хотел, чтобы сын увидел, как его отец встает против хулиганов и бейсболистов этого мира, против демонических орд из самого ада. И, может быть, кто знает, никогда не поздно стать лучше, стать Шарлтоном. И если возможно пробудиться однажды, то можно и еще… еще раз, поэтому Шейн крикнул: «Эй!» – и со всей силы замахнулся на Дина Барриса.
Он не попал по цели – по нескольким его подбородкам, – но кулак с глухим звуком впечатался в толстую шею – да, подумал Шейн, теперь все правильно, все хорошо, бесконечный страх превратился в борьбу за тех, кого он любит, – и он вновь ударил Барриса, на этот раз задев щеку и нос, и вновь заорал:
– Отпусти мою жену!
И это сработало: Дин, перекошенный от ярости, наконец разжал руку, выпустив волосы Бетани, швырнул ее на землю, резко вскинул пистолет и выстрелил Шейну Коллинзу прямо в лоб.
Жестокость всегда проистекает из бессердечия и слабости. Это сказал Сенека. А еще он сказал: причина страха – незнание. Кинник всегда считал эти изречения истинными, но теперь, валяясь на земле и истекая кровью, он наблюдал, как Дин Баррис стоит над телом его мертвого зятя, и думал: а не был ли Сенека слегка наивен, веря, что у зла есть корни? Может, жестокость и ее верный спутник, страх, существуют сами по себе – первобытные и вечные силы, столь же неотвратимые, как гравитация.
– Иисусе, Дин! – Козлиная Бородка Бобби заговорил первым, когда в воздухе еще звенело эхо выстрела. – Ты что, блядь, наделал?!
И тут раздался голос Бетани – крик, мольба, плач:
– Шейн? Шейн? Шейн!
Она поползла к мужу, рухнувшему навзничь с запрокинутой головой и неестественно подогнутыми ногами. Захлебываясь от рыданий, она попыталась прижать к себе его безжизненное тело.
А на земле в это время полз в противоположную сторону Кинник.
– Дин! – повторил Бобби. – Какого хрена! И что нам теперь делать?
Какая же чушь, подумал Кинник, этот его «Атлас мудрости». Вот она, черта жизни, и каким же все оказалось мимолетным, жестоким и бессмысленным, мудрость… пустое, зря только целый дом забит книгами. Он поднял взгляд на Дина Барриса, стоявшего посреди гравийной дорожки, – тот тяжело дышал, пистолет бессильно повис в его огромной руке, в то время как всего в нескольких шагах Бетани обнимала мертвого Шейна и рыдала.
– Он на меня напал, – без выражения сказал Дин. Потом сделал глубокий вдох, выдохнул и повернулся к Бобби: – Что ж, надо бы все тут прибрать. – Голос его был ледяным.
– Нет. – Бобби покачал головой. – Нихрена, Дин. – Он развел руками, словно говоря: я тебе помогать не буду… но и мешать тоже не стану.
Кинник уже почти добрался до цели – пневматической винтовки, перекатился на спину и взял ее в руки. Надо бы все тут прибрать, сказал Баррис. И тогда Рис вспомнил совет Чака. Если на противнике бронежилет, целься в передний карман. Сморгнув стоявшие в глазах слезы, он упер воздушку в плечо, снял ее с предохранителя и, лежа на земле, нацелился на левый передний карман Барриса (воздушку Кинник на всякий случай всегда держал заряженной и накачанной минимум десять раз), и когда Баррис отвернулся от своего подельника с козлиной бородкой, Кинник нажал на спусковой крючок, и с приятным «пффф» пулька пролетела двадцать пять футов и угодила не в левый карман брюк, не в правый, а аккурат между ними – прямо, как сказал бы Чак, в причиндал.
Конечно, как ни качай насос, пулька все равно не пробила бы кожу и даже не прошла сквозь джинсы Дина, но выстрел, похоже, оказался болезненным, потому что Баррис согнулся пополам и со вздохом уронил пистолет, инстинктивно прикрыв пах обеими руками.
Кинник был слишком далеко, чтобы успеть подобрать оружие, но он все равно с трудом поднялся на ноги, чуть не упав, и, пошатываясь, двинулся к толстяку, на ходу нажимая рычаг насоса. Раз, два…
И тут он заметил, что за плечом Дина клубится пыль. К дому сворачивала машина. Три, четыре…
Кинник продолжал идти, накачивая винтовку – пять, шесть… – может, в этот раз ему повезет больше и он попадет Баррису в глаз. Ему стало интересно, выходил ли кто-то победителем из боя при таком же неравенстве сил, как у них с Баррисом.
Но, даже будучи почти безоружным, Кинник знал, что не остановится, пока Баррис не прикончит его, и в душе его воцарилась суровая решимость. Я никогда не сдамся. Я защищу Бетани и внуков. Если надо, я забью этого человека прикладом пневматики, я забью его собственной разбитой головой…
Он ковылял к Баррису – семь, восемь… – и когда между ними оставалось футов пятнадцать, снова поднял ствол и выстрелил, но промахнулся, пулька вошла в землю справа от толстяка, тот поднял глаза, подобрал пистолет и вытянул руку, прицеливаясь.
Кинник понял, что уже не успеет до него добраться. Тогда он швырнул в Барриса винтовку, тот пригнулся, и Киннику удалось мельком увидеть, что машина, которая только что свернула на подъездную дорожку, остановилась где-то в восьмидесяти футах. Это был «форд бронко», и из открытой водительской двери уже высовывался Брайан.
Баррис медленно выпрямился и произнес:
– Сраный сукин сын!
Кинник увидел направленный на него пистолет и в очередной раз мысленно извинился: прости, Бет, я правда думал… – но тут раздался грохот, и Кинник почему-то сразу догадался, что выстрелили из пушки покрупнее. Правая рука Барриса будто взорвалась – кость разлетелась на осколки, брызнула кровь, – пистолет выпал из раскуроченной ладони, а сам громила рухнул следом, вопя, как банши.
Кинник все же сумел дойти до Барриса; пошатываясь, он наклонился и поднял пистолет, валявшийся рядом с завывающим Дином. Вспомнив, чему научился на экспресс-курсе по стрельбе (ноги на ширине плеч, левая чуть вперед, ствол немного вниз – спасибо, Чокнутый Чак), Кинник навел пистолет на Бобби, но Козлиная Бородка даже не потянулся к кобуре. Он кинулся на землю и закричал:
– Нет! Прошу, не надо! – и пополз под пикап в попытке спрятаться.
Киннику показалось, что он вот-вот потеряет сознание. Он заставил себя собраться. Пройдя еще футов восемьдесят по гравийной дорожке, он увидел Брайана, который, высунувшись из двери «бронко», все еще смотрел в прицел своей охотничьей винтовки.
Обессилев, Кинник опустился прямо в серую пыль. Он переводил пистолет то на Бобби, то на вопящего Барриса, то снова на Бобби – тот уже целиком забрался под машину, и из-под кузова виднелись только белые ладони. Кинник тяжело выдохнул, а рядом с домом его дочь укачивала в объятиях мертвого мужа, ее беспомощный плач сливался с воплями однорукого Пресвятого Браконьера, и оба этих звука разносились в неподвижном воздухе.