Когда Лизка впервые переступила порог квартиры Георгия Михайловича, ее поразила общая захламленность жилища. В нос ударил запах грязного белья и пыли, в темной прихожей она тут же споткнулась о какие-то ботинки и чуть не упала.
Пока доцент шарил в ящиках комода в поисках фонарика (лампочка в прихожей не горела), Лизка, скинув обувь и сняв с Никитки пальтишко и ботинки, прошла по длинному узкому коридору в комнату и едва не присвистнула от изумления. Да, удивляться здесь было чему…
Огромные стеклянные шкафы тянулись вдоль стен и заканчивались где-то высоко под потолком. Книги на полках стояли стройными рядами, словно солдаты на параде, – пожалуй, шкафы были единственным местом в квартире, где царил идеальный порядок. Сама комната – очевидно, служившая хозяину и гостиной, и рабочим кабинетом, ни уютом, ни чистотой похвастаться не могла.
Книги лежали здесь повсюду: на столах, на черном кожаном диване, на креслах и даже на полу. На широком столе у окна книги лежали раскрытыми, ожидая своего часа, тут же валялись толстые тетради, исписанные быстрым угловатым мужским почерком. Запыленные, почти черные от уличной грязи окна практически не пропускали дневной свет, закрытые тяжелыми зелеными портьерами. Где-то под потолком торчала одинокая лампочка.
Перешагнув через стопки книг, Лизка открыла дверь на балкон, чтобы впустить свежего воздуха в это пропахшее книжно-библиотечным духом затхлое помещение. Балкон был роскошен по всем меркам: большой, с широкими эркерными окнами, но… такой же захламленный и грязный, как и вся квартира. На полу и открытых полках стояли пустые литровые и трехлитровые банки.
Лизка захлопнула дверь на балкон и с осторожностью уселась на диван, прижав к себе притихшего сына. На душе было погано и неуютно, словно мерзкая холодная осень переселилась с улицы к ней в сердце навсегда. Мысль о матери, оставленной на руки тетке, вяло шевельнулась в сознании, вызвав слабый укол молчаливой совести.
– Ничего, сыночек, ничего, – она сильнее прижала к себе сына и поцеловала в родную макушку, – нам сейчас самим надо на ножки встать, а потом и о матери подумаем. В конце концов, у нее еще и сын есть! А сын у матери – первый помощник! Запомни это! Ничего, все отмоем, отчистим, да? Ну-ка, посмотрим, где тут спальня.
– Ты уж, Лизонька, прости меня, – говорил Георгий Михайлович, уплетая огромную яичницу из деревенских яиц – подношение Анны Никитичны, – за неустроенность эту. Я, признаться, бытом мало интересуюсь. Раньше, когда мама жива была, она чистоту поддерживала, давая мне возможность работать. А я, конечно, запустил все, запустил. Да и трогать ничего после ее смерти не хотелось – пока все остается как есть, она словно жива, понимаешь?
– Понимаю, а в коробках что? – деловито поинтересовалась Лизка. – Ну, тех, которые в коридоре стоят?
– Там, кажется, сервиз, люстры, чешский хрусталь. Я особо не рассматривал, зачем это мне? Хотел даже коллегам перепродать на кафедре, да все как-то руки не доходят. Просто в свое время была возможность все это получить почти за копейки.
– Понятно, ну, ты не возражаешь, что я все открою, вытащу и расставлю? – сказала Лизка больше утвердительно, чем вопросительно. – Ну и чудненько! Завтра же и начну!
– Распоряжайся, Лизонька! – растрогался Георгий Михайлович, собирая остатки томатного соуса кусочком хлеба и в блаженстве отправляя себе в рот, – Ммм, спасибо тебе, ты чудесно готовишь! После смерти мамочки обо мне никто еще так не заботился.
«Спасибо, милая» – эту фразу теперь Лиза слышала почти каждый день. Георгий Михайлович оказался благодарным человеком и считал своим долгом оценить все старания Лизаветы.
– Спасибо, милая! – восторженно сказал он, обнаружив надраенную до блеска квартиру. Все – полы, окна, дверцы книжного шкафа, поверхности столов – все сверкало чистотой и переливалось.
– Спасибо, милая! – говорил он, когда в коридоре стало уменьшаться число коробок. На полках серванта теперь горделиво стоял чешский хрусталь, вазы и белоснежный сервиз. А под потолком вместо одинокой лампочки висела хрустальная люстра.
– Спасибо, милая! – не забывал сказать он перед тем, как заснуть. – Это было прекрасно.
А Лизка долго еще лежала на широкой постели, чутко прислушиваясь к дыханию сына в соседней комнате – спит или не спит? Затем зарывалась головой в подушку и долго ревела от унижения и отвращения. Прикосновения Георгия Михайловича к собственному телу она считала неприятной повинностью. И, если бы у нее была возможность заткнуть уши и нос во время этой обузы, она бы обязательно это сделала. Ей было неприятно в нем все: запах его волос, слащавые поцелуи, восторженное поскуливание. Лизку тошнило от него, от самой себя, от своей жизни, но ради достатка можно было и потерпеть.
Георгий Михайлович был в общем-то неплохим и нежадным человеком. Через месяц после их стихийного переезда он торжественно надел Лизке на палец обручальное кольцо. Через два – купил новенькую прехорошенькую беличью шубку. Он же исправно носил домой заработную плату и никогда не жалел для жены денег на ее женские прихоти.
– Я с тобой расцвел и помолодел, Лизонька, – говорил он жене, когда она, предварительно постучавшись, входила к нему в кабинет с чашечкой кофе. – Ты так за мной ухаживаешь. Спасибо, милая, я теперь самый счастливый человек!
Не позволялось Лизке только одно – убираться на столе у супруга и трогать его записи и прочие бумаги. Когда доцент работал дома – а это случалось не так уж и редко, – Никитке не позволялось играть в шумные игры и бегать по квартире – все это отвлекало Георгия Михайловича от работы.
– Сиди здесь и не шуми! – твердила мальчику Лизка. – Рисуй вот карандашами, а я тебе потом паровозик куплю игрушечный! И леденец на палочке!
Впрочем, были огорчения в жизни доцента Щербакова – безусловно, были. Страшно расстраивал его тот факт, что Лизонька его все никак не могла забеременеть – ему очень хотелось ребеночка на старости лет. А еще больше печалило то, что супруга его – женщина тонкая и интеллигентная, после замужества совсем перестала читать книги. И даже разговоров на литературные темы с ним больше не вела. Нет, Лизавета после замужества изменилась до неузнаваемости.
– Сидит! Опять сидит! – Лизка словно вихрь влетала в кабинет Георгия Михайловича, решительным и властным жестом закрывала лежащие перед ним книги и усаживалась на какую-то рукопись, которую супруг до этого увлеченно читал. – Выходной, а он сидит в кабинете! Нет чтобы жену в театр сводить!
– Лизонька, это же моя научная работа! – ужасался Георгий Михайлович, выуживая из-под Лизки свою драгоценную рукопись и перекладывая ее подальше от вездесущих рук жены. – Прости, милая, я определил для себя объем работы на сегодня, и боюсь, пока не закончу, не…
– И слышать ничего не желаю! – Лизка махала перед носом супруга тоненьким пальчиком, украшенным кольцом с увесистым бриллиантом. – Я три часа наряжалась и красилась, чтобы порадовать тебя, а ты ничего не замечаешь, не хвалишь меня! И даже в театр со мной не хочешь идти! – в ее голосе появлялись первые едва уловимые нотки предстоящего скандала.
– Голубушка моя, ну какой театр? – Георгий как можно мягче убирал со своего колена ступню супруги. – Мне нужно работать, чтобы к сроку представить доклад на конференции. К тому же ты знаешь, что я пишу научную работу, которая отнимает у меня много сил. И потом, в театре же мы были вчера! – запоздало вспоминал он. – И мне показалось, что ты скучала во время представления!
– Тебе показалось! – Лизка рассматривала собственные руки и любовалась игрой бриллианта на свету. – Мне было очень весело! Только не понимаю, чего эти сестры все в Москву рвались и так и не уехали? Только и разговоров у них было: «Москва да Москва!». По мне, так это очевидная глупость и лень!
– Да, да, милая, ты совершенно права! – Георгий Михайлович, уже не слушая ее, снова углублялся в свою работу.
Лизка тяжело вздыхала и вставала, подтягивая полы длинного зеленого халата. Примерно такие разговоры происходили каждую неделю, и Лизавете было невыразимо скучно в четырех стенах чужого для нее дома. Поначалу она искала счастья в покупках. Доцент, никак не ограничивающий ее в деньгах, радовался ее радости, когда ей удавалось достать польские дефицитные духи, пудру или помаду. Лизка самозабвенно носилась по магазинам. Ей очень нравилось ощущение превосходства над окружающими, когда она просила продавщицу отрезать ей немного швейцарского сыру или взвесить полкило докторской колбасы. Очередь завистливо смотрела на хорошо одетую даму – впрочем, сохранившую свое деревенское происхождение и не знающую меры в некоторых вещах.
Обживаясь на новом месте, Лизка завела себе персональную маникюршу, парикмахера, косметичку и личного гинеколога. Но, несмотря на кажущееся благополучие и финансовую стабильность, душевного равновесия Лизка обрести так и не могла. «Для кого все это, для чего?!» – терзала она себя бессонными ночами. И не находила ответа. Казалось, единственное, чего недоставало ей для счастья, – это завистливых глаз, устремленных на нее. Поэтому она стала часто выбираться с мужем в гости или в театр, надевая на себя сразу все самое лучшее. Ах, как она искала в толпе обращенный на нее с завистью женский взгляд! Ну, или мужской, исполненный восхищения. Искала – и не находила.
Разыгрывание спектаклей перед мужем было для нее небольшой отдушиной – только так она могла реализовать свои нерастраченные актерские навыки и неутолимую жажду внимания. В собственных постановках она бывала и обиженным ребенком, и обманутой в своих надеждах женщиной, и отверженным целым светом человеком.
Одна лишь роль не удавалась ей – роль любящей и любимой счастливицы.
Поэтому, когда на импровизированной сцене гасили свет и опускали декорации, незадачливая актриса горько плакала на подмостках выдуманного ею театра. Поодаль валялись сорванные и помятые маски.