Леса под Нижним Тагилом стояли густые, темные, как непроницаемая стена, отделявшая мир людей от мира древней безмолвной тайги. Во время побега из машины Коган даже и не задумывался о том, что окунуться, уйти в эти дебри без снаряжения, без еды, без оружия — это верная смерть. И неважно, сколько километров тебя отделяет от города — тридцать, сто. Борис старался не думать об этом, когда его тело уже отказывалось слушаться, когда он шел на автомате, спотыкаясь о корни, обдирая в кровь руки и лицо. Он старался не думать о том, что в своем желании выжить поступил безрассудно, но у него не было выбора. И это было на грани чуда в его состоянии, когда в глазах уже плыли круги, в ушах стоял звон, когда он уже готов был рухнуть и не подняться. И тогда сквозь частокол стволов мелькнул неестественный угол, темная линия, выведенная не природой, а человеком. Охотничья заимка. Борис понимал, что найти ее случайно в этих дебрях практически невозможно. Но он ее нашел…
Коган готов был поверить в бога, в лешего, в кого угодно, когда ввалился внутрь, увидел на столе спички и рухнул на пол из грубо оструганных досок. Внутри пахло пылью, сухой смолой и мышами. Луч света из маленького запыленного окошка выхватил стол, нары, застеленные желтым сеном, и главное — металлический ящик, придавленный сверху толстым березовым поленом. Припасы охотники обязательно оставляют на случай, если самому придется выживать, если кто-то пострадает в тайге и выйдет на заимку. Так принято, если ты побывал здесь и что-то использовал из запасов, то должен восполнить их, оставив что-то после себя.
Долго Коган лежать не мог. От мыслей о еде урчало в животе, и непроизвольно выделялась слюна. Руки дрожали так, что он едва развязал узел. Здесь было спасение: немного муки, пшена, несколько банок консервов. Тут же нашелся и берестяной туесок с крупной серой солью, сахар, немного чая, сухих трав для отваров. И, конечно же, немного медикаментов. Бинты, йод. В углу у двери топор в хорошем состоянии, ножовка, на столе тяжелый охотничий нож ручной ковки, с деревянной ручкой.
Собрав волю в кулак, чтобы не наброситься на консервы и сахар, Коган развел огонь в грубом каменном очаге, нашел котелок, ложку и решил, что рядом должен быть родник и в его положении сейчас лучше сварить кашу, вскипятить чай. Потом можно будет распотрошить и ощипать рябчика, подумать о безопасности. Главное — наладить быт и поднабраться сил. Потом уже стоит подумать и о том, как, каким путем вернуться в город. Пока что Коган представления не имел, в каком направлении находится Нижний Тагил. Он шел без сил, едва не теряя сознания, буквально плутал, так что сориентироваться ему еще придется и голову поломать о том, где он оказался.
Нашелся и родник, и пока варилась каша, Борис заварил щепотку чая в маленьком чугунке, добавив туда немного чабреца. Глоток горячего горьковатого чая вернул его из мира теней в мир живых. Он пробовал кашу, проверяя, не готова ли, солил ее и снова сидел с жестяной кружкой чая. И, умяв приличную порцию каши, Борис позволил себе немного расслабиться. Силы не вернулись, но исчезла та леденящая слабость, что грозила обратить его в безвольную тряпку. Выхода не было — нужно обязательно отдохнуть, иначе смерть, и, найдя задвижку на двери изнутри, он заперся и рухнул на лежанку, провалившись в сон.
И только проснувшись ближе к вечеру следующего дня, Коган понял, что может теперь ясно мыслить и что-то предпринимать. Он поставил разогреваться в очаге открытую банку тушенки и остатки вчерашней каши. Ощипал и выпотрошил рябчика. Еще день, может быть, два или три ему предстоит тут пожить, осмыслить свое положение и только потом попытаться сориентироваться и двинуться в путь. Всегда есть опасность, что ты пойдешь не к городу, а в противоположную сторону. А это верная смерть. Второй раз, скорее всего, не повезет натолкнуться на охотничью избушку.
Лежа в полумраке избы, прислушиваясь к треску поленьев и далекому стуку дятла, Коган анализировал все с ним произошедшее. Уголовники — слепое орудие. Их нанял агент немцев, работающий на заводе: Потапчук или кто-то другой. Может быть, даже какой-то его помощник или его связной — это неважно, важно, что уголовники не знают, чей заказ выполняют. Даже среди них есть люди, которые четко отделяют свои отношения с государством и измену Родине, связь с врагами. Это уже другой уровень понимания окружающей действительности!
Хорошо, допустим, они выполняют задание своего пахана, а тот связан с кем-то на заводе. Не это важно. Они не знали его лица раньше, но теперь знают. Но знает ли агент или его связник, знает ли кто-то из них, что им попался и они везли в лес одного из инженеров, прибывших на завод из Москвы, из наркомата? Если знают, тем более, если возникли подозрения, что Коган не тот, за кого себя выдает, и подозревают, что он из органов, тогда… Тогда это смертный приговор. Для них он — сбежавший свидетель, опасная помеха. Человек, который видел положившего в «почтовый ящик» послание или забравшего его. Они будут искать. Искать будут здесь, в лесу, вокруг дорог. Искать будут человека, который вышел на их след. Найдут — убьют. Без сомнений и разговоров.
Значит, оставаться здесь, у приметной заимки, — самоубийство. Значит, нужно уходить. Но не сразу. Нужно превратиться из обессиленной жертвы в бойца. Использовать эту передышку. Хоть какое-то подобие оружия у него есть. Можно взять с собой топор или вот этот самодельный тесак. Борис отмерил себе для нахождения в заимке еще сутки. Сушил у огня одежду и ботинки. С помощью найденных иголки и ниток починил порванные рубашку и брюки, застирал на штанинах грязь. Готовил еду и одновременно составлял в уме четкий план: идти не напрямки к городу, где на всех подступах могут быть выставлены «дозоры», а кружным путем, по глухим просекам, выйдя к дальнему рабочему поселку, откуда можно влиться в поток людей. Документы у него были при себе, и хорошо, что его не успели обыскать, а то бы эти урки уже доложили бы хозяину его фамилию. Это был его главный козырь. Отсутствие оружия — главная слабость.
Подолгу Коган восстанавливал в памяти свой путь сюда от лесной дороги, каким он его представлял, запомнил. Его бросили в кузов, но машина долго не плутала по городу, она не поехала через центр. Это совершенно точно. Вспоминая свое состояние, Коган поморщился и потрогал голову. Его снова от таких мыслей стало подташнивать. Так, через город его не везли, за пределы города выехали быстро, и сразу начались леса. Ясно, его вывезли в направлении на восток или на юго-восток. Но дорога вилась по лесу, часто меняя направление. Наверное, это не важно, потому что дороги в лесу, проселки в полях, они ведь не накатываются для движения по кругу. Они накатаны в направлении куда-то. Значит, основное направление можно считать восточным или юго-восточным. Дальше, когда он сбежал из машины? Через полчаса. Это примерно. Сознания Борис не терял до такой степени, чтобы вообще ничего не соображать, значит, примерно полчаса. Скорость полуторки по грунтовой дороге, да еще по лесу, максимум тридцать километров в час. Так близко от города? Эта мысль обрадовала, но и насторожила.
Охотничья заимка на таком расстоянии от города? Такого не бывает, и незачем так ее устраивать. Насколько понимал Борис, такие хижины охотники строят одну от другой на расстоянии дневного перехода по своим угодьям, где есть на что охотиться, что добывать. «Первая должна быть как минимум в 20–30 километрах от города. Мог я в полубессознательном состоянии отмахать пять-десять километров? Мог. Когда жить хочешь, еще и не то сделаешь. Но шел я прямо или плутал? Здравый смысл подсказывает, что плутал. Выход один, — решил Коган, — завтра осмотреться снаружи, выбрать самое высокое дерево и забраться на него. Сверху можно многое увидеть — например, дым из труб мартеновских печей, дым от паровоза, линии электропередач, шоссе и машины на нем».
Наутро Борис почувствовал в себе силы. Последний раз поел, тщательно затушил огонь, замел золу. Взглядом окинул свое временное пристанище. Здесь он воскрес. Здесь он перестал быть добычей. Взвесив в руке самодельный большой нож, найденный в хижине, Коган прикинул, а как ему нести нож? Постоянно в руке? Неудобно. Сунуть сзади под ремень — запросто выронишь и потеряешь. И тогда, увидев тонкий кожаный ремешок, он решил использовать его. Он завязал его на рукоятке ножа и повесил на шею. Ну вот, теперь и на дерево можно забраться, не опасаясь выронить нож или потерять его.
Он вышел из избы, подпер снова дверь чурбаком, как это было во время его прихода сюда, и осмотрелся. Теперь лес, да и вообще окружающий мир воспринимались по-другому. Лес встретил человека прохладным дыханием, свежестью, щебетанием птиц. Борис вдохнул полной грудью, расправил плечи. Голод, страх и отчаяние остались позади, в темноте заброшенного сруба. Появилась уверенность, цель и реальные пути достижения этой цели. Искать большое дерево, желательно на возвышенности, но не терять дорогу к заимке. Она еще может пригодиться. Углубившись в лес и увидев впереди склон, Коган стал подниматься по нему и тут же услышал выстрел. Стреляли из охотничьего ружья и совсем рядом. Метрах в ста…
Сосновский помрачнел, когда пришло сообщение от Буторина, что никаких следов Когана, никаких известий о его судьбе пока нет. Лариса Постышева остановилась, подождав Михаила, и посмотрела ему в глаза.
— Михаил Юрьевич, что-то случилось? На вас лица нет, — прозвучал тихий, но уверенный голос.
Сосновский вздрогнул, на мгновение с трудом возвращаясь из глубин своих не слишком радостных мыслей. Перед ним стояла Лариса Постышева, молодой инженер-технолог, с которой он сегодня очень хотел встретиться, о многом поговорить, но как-то не получилось. И вот Лариса стоит перед ним на этой тихой улочке. Ее ясные серые глаза смотрели не с робостью, как это было раньше, а с пониманием и доверием. Недавно он буквально спас девушку от бесчестья, врезав по физиономии Громову. Но в той ситуации, когда появился Шелестов в форме и приказал Громову уйти, Лариса все поняла. Она догадалась, кто он на самом деле, и Михаилу пришлось сознаться, успокаивая девушку. Он решил, что теперь больше пользы для его работы будет от общения в открытую. Но Сосновский даже не догадывался, что теперь, когда она увидела его таким — отрешенным, несущим на своих плечах невидимый груз, — в ее сердце, давно уже тосковавшем по теплым отношениям, родилось безрассудное решение.
— Здравствуйте, Лариса Викторовна, — кивнул Сосновский, останавливаясь. — Вы здесь? Не ожидал вас встретить. Вы где-то рядом живете?
— Я очень рада, что встретила вас, — засмеялась Постышева. — Я хотела вас увидеть, весь день думала об этом, но встретила вас случайно только сейчас и здесь. Это символично!
— Почему? — рассмеялся Сосновский. — Какие символы вы в этом увидели?
— Михаил Юрьевич, а мы договаривались с вами, что на правах старшего товарища вы будете говорить мне «ты» и звать просто по имени. Забыли? — Девушка слегка коснулась его руки. Жест был легкий, почти невесомый, но он заставил что-то внутри наполниться необыкновенным теплом.
— Лариса, — снова мягко улыбнулся Михаил, еще не понимая, что он скажет. То ли — не надо, оставим все как есть, то ли… что-то большее? Ведь я намного старше нее. Зачем я ей…
— У меня… небольшая беда, — заглядывая в глаза мужчине, сказала Постышева. — Сломалась электроплитка. А я так хотела чаю… Вы не могли бы на нее взглянуть? Вы же, кажется, разбираетесь в технике?
Она смотрела прямо, чуть улыбаясь, но уголки ее губ едва уловимо подрагивали. И тут же, словно стесняясь своей просьбы, поспешно добавила:
— Мама из Ташкента посылку прислала. Изюм, курага… Хотите, я вас угощу? Как настоящим гостям положено.
Сосновский задержал взгляд на ее лице. Нет, это не просто просьба о помощи. И не только благодарность. В ее глазах читался вызов, тихое, отчаянное приглашение в свою одинокую жизнь. И в этот миг он понял, что его расчетливая осторожность отступает перед иной необходимостью. С Ларисой надо поговорить. Серьезно. Не в казенном кабинете, а там, где стены не имеют ушей. Она — ценный честный специалист. Она видит то, что происходит в ее цехе, она же догадывается о причинах «случайных» сбоев технологического процесса, которые так интересовали Москву.
— Хорошо, — услышал он свой голос, сухой и деловой. — Попробую починить. Только я не гарантирую, что получится.
…Ее комната в коммунальной квартире была крошечным островком женственности среди военной суровости рабочего поселка: вышитая салфетка на комоде, герань на подоконнике, аккуратно заштопанная накидка на одеяле. Пахло мылом, сушеными травами и теплом от недавно погасшей печки.
Плитка действительно была неисправна. Сосновский, скинув пиджак и засучив рукава, с профессиональной ловкостью, которая вновь выдавала в нем не кабинетного работника, разобрал нехитрый прибор. Лариса молча готовила чай, ставя на стол драгоценные гостинцы из материнской посылки: темный изюм, янтарную курагу, несколько плиток темного горьковатого шоколада.
— Вот, — сказал Михаил через несколько минут, вкручивая последний винтик. — У тебя спираль перегорела. Хорошо, что у самого болтика. Я ее просто немного укоротил. Теперь плитка должна работать.
Они сели пить чай. Разговор поначалу шел натужно, о работе, о цехе, о странных «нестыковках» в чертежах. Сосновский задавал вопросы, Лариса отвечала сбивчиво, странно волнуясь. Но с каждым ее словом становилось яснее, что многие нарушения были умышленными или их можно было избежать, вмешавшись вовремя в технологические процессы, в производственный процесс. В комнате повисла тяжелая гнетущая тишина, которую не мог разогнать даже сладкий чай.
Сосновский еле сдержал себя, узнав, что Лариса слышала вчера, как заместитель главного инженера пытался выяснить про какой-то контейнер номер 17, который должен был прийти, но в транспортном цехе ничего не знали о такой маркировке. А еще тот же самый Потапчук с заместителем директора Юрловым говорили о новых легирующих добавках к броневому сплаву. Лариса даже и не слышала об этих добавках, что они разрабатывались. Использовались старые, которые разработаны в прошлом году. Но новые… Михаил хотел рассказать девушке об их задумке и дезинформации, чтобы выявить немецкого агента, но решил, что Лариса и так уже слишком много знает. А это опасно и для нее, и для дела. И тогда Сосновский перевел разговор на цветы в комнате девушки.
И вдруг Лариса отставила чашку. Ее руки слегка дрожали.
— Михаил Юрьевич… Михаил, — поправилась она, и в голосе ее прозвучала такая большая, не скрываемая более нежность, что у него заныло под сердцем. — Зачем вы притворяетесь? Я же знаю, кто вы. И я… я не боюсь. Я буду вам помогать, потому что этого требует мое сердце. Враг топчет нашу землю, и каждый честный человек, каждый гражданин…
Лариса вдруг замолчала, прервала свою путаную речь, как будто она не имела никакого значения сейчас и здесь. Она поднялась и, прежде чем он успел опомниться, обняла Сосновского, прижалась щекой к его груди. Михаил почувствовал легкий запах ее волос, тонкую дрожь ее плеч.
— Я так долго смотрела на вас. Каждый день. Вы такой… другой. Сильный. Вы настоящий. И вы спасли меня, — она говорила быстро, горячо, слова будто обжигали. — Я люблю вас. Понимаете? Просто люблю. И мне все равно, кто вы на самом деле, какая у вас профессия.
В этот миг все его тревоги, расчеты, долг, глупая маска московского инженера из наркомата — все рухнуло, смытое волной человеческого тепла и отчаянной искренности. Он, Михаил Сосновский, на несколько безумных секунд перестал существовать. Остался только мужчина, измученный одиночеством и тяжким бременем, в душной комнате, в объятиях прекрасной, влюбленной в него женщины. Он потерял голову. Его руки сами нашли ее хрупкую спину, притянули ближе. Он наклонился, и губы его встретились с ее губами — жадно, безрассудно, забыв обо всем на свете. Мир сузился до жаркого дыхания, шепота и сладкого вкуса кураги на губах.
…Комната тонула в густых сумерках, нарушаемых только неровным квадратом окна и тусклым светом торшера. Тишина была густой, звенящей, нарушаемой лишь прерывистым дыханием и стуком собственной крови в висках. Аромат ее духов, ландыша и чего-то теплого, нежного, смешался с запахом книг и старых шпалер на стенах — душный, опьяняющий коктейль, который кружил и кружил голову.
Сосновский целовал ее с отчаянной жадностью человека, нашедшего источник жизни в пустыне. Его губы скользили по ее горячей щеке, находили уголок рта, снова погружались в ее влажный отзывчивый рот. Лариса не сопротивлялась, нет. Ее тело, сначала напряженное как тетива, поддалось, обмякло, ответило тихим стоном. Женские пальцы впились в складки его рубашки, не отталкивая, а притягивая, будто боясь, что этот якорь уйдет и ее унесет в темное бездонное море.
Мужская рука, горячая и умелая, скользнула под блузку. Лариса вздрогнула, но не отстранилась, а лишь сильнее прижалась к нему. Ее шея, изящная и белая, как стебель лилии, сама потянулась навстречу его губам. Он целовал эту трепетную впадину у ключицы, чувствуя под губами бешеный пульс. Мысли расплылись, превратились в смутные горячие образы. Забытье. Забвение. Вот он, миг, когда можно сжечь все мосты, устранить все «почему» и «зачем», утонуть в простом, ясном, животном тепле.
Лариса запрокинула голову, ее глаза, огромные и темные в полумраке, были закрыты. Ресницы отбрасывали трепетные тени на щеки. Она была готова. Готова отдаться этому порыву, этому мужчине, этой иллюзии выбора в мире, где выбора не оставалось. Ее пальцы уже неумело пытались расстегнуть пуговицу на его воротнике.
И в этот миг, когда грань была уже не просто стерта, а сожжена жаром поцелуев, Сосновский с какой-то ослепительной яркостью представил, как он уедет отсюда, уедет навсегда, а Лариса останется. И все… и больше ничего и никогда… «Что я делаю!» — ударила в голове эта мысль. Именно не прозвучала, а грохнула внутри, как обвал. Это был не голос совести — это был голос инстинкта самосохранения, голос того самого железного порядка, частью которого он был. Это была измена мужчины женщине. Сосновскому некому было изменять. Но это была измена долгу, той страшной и ясной логике, которой была подчинена их жизнь. В этом поцелуе была сладость яда, за которым следовала неминуемая гибель. Нет, не физическая, а гораздо более страшная — крушение мира. Одинокая женщина и покинувший ее мужчина, который уехал, но обещал вернуться, зная, что не вернется. Вряд ли когда-нибудь вернется, не располагая собой, своей жизнью ни на минуту.
Он оторвался так резко, будто ее кожа внезапно стала раскаленным железом. Дыхание сбилось, сердце в груди колотилось как в клетке. Лариса открыла глаза. В них было непонимание, испуг, а затем — медленно нарастающая, жгучая волна стыда. Она инстинктивно запахнула на себе блузку, поправила бретельку лифчика, отодвинувшись на диване назад, в тень, прочь из полосы света, будто пытаясь спрятаться. Они смотрели друг на друга, разделенные внезапно выросшей между ними пропастью в полшага, тяжело дыша, не в силах вымолвить слово. Опьянение испарилось, оставив после себя только горький осадок и недоумение от того, в какую бездну они едва не шагнули вместе. Он — гость, который придет и уйдет, оставив за собой ее выжженную душу. А она останется здесь, одна, с позорным клеймом и разбитым сердцем, на растерзание.
— Нет… — хрипло вырвалось у Сосновского, и он отстранился. — Нет, Лариса. Это неправильно. Прости меня. Господи, прости…
Она смотрела на него бледная, с широко раскрытыми глазами, в которых медленно нарастало недоумение, а потом — все сокрушающее понимание. По ее щекам беззвучно потекли слезы.
— Почему? — прошептала она.
— Потому что я уеду, — голос у него был жестким, как уральская сталь, но в нем слышалась невероятная усталость. — Меня здесь не будет. И ты… ты не должна быть со мной. Это опасно. Не для меня. Для тебя.
Он взял пиджак, движения у него были резкими, механическими.
— Прости меня, — повторил он, не глядя на девушку. — Забудь этот вечер. Забудь, что ты… догадалась. Ради тебя самой. Я… я не имел права.
— Миша! — Постышева вскочила, догнала его у двери и рывком развернула лицом к себе. — Миша, я хочу, чтобы ты знал. Я буду ждать тебя всегда, каждую минуту, каждый год, всю жизнь. Я не забуду всего этого, это моя тайна и мое богатство. Но если когда-то тебе захочется тепла, семьи, просто своего дома, а не казенных квартир, ты просто приезжай. Или позови меня. Знай, я все понимаю и просто буду ждать…
Михаил вышел в душную ночь промышленного уральского города, оставив за собой тишину, нарушаемую лишь сдавленными рыданиями, и в душе горький осадок от той сладости, которой он едва коснулся и которую вынужден был отбросить, как мину с заведенным часовым механизмом.
Шелестов пришел к Вене Рыжему в полночь. Паренька подняли с лежанки, где он забылся тревожным сном на вонючем тонком матрасике, и повели по коридору в комнату для допросов. Ночь промышленного города, пропитанного тяжелым запахом войны, не была спокойной. Заводы дышали, гремели, ни на миг не забываясь коротким сном. Воздух даже ночью был густ от запаха металла и угля, от пыли, поднятой тысячами ботинок рабочих и гусениц танков, выходящих из цехов. Веня, услышав шум завода за стенами здания, сразу вспомнил двор перед продовольственным складом завода, как тишину разорвали внезапно сначала приглушенные возгласы, потом сухой, трескучий звук выстрелов. Перестрелка была яростной и короткой. Двое — те, что решили отстреливаться, — остались лежать на липком от крови растрескавшемся асфальте. Профессор и Леха Батон купились на обещания и оба полегли там под пулями вохровцев.
Веня Рыжий не стал стрелять. В тот миг, когда свинец начал рвать воздух, в нем что-то оборвалось, перегорело, как тонкая проволока. Животный ужас сжал все внутренности в ледяной ком. Он выронил холодный пистолет, будто тот вдруг раскалился докрасна, и повалился на землю, вонючую от мазута и глины, зажав голову руками. Казалось, если не видеть этого ада, то и его самого не увидят. Но его нашли, подняли с земли, трясущегося от страха.
Теперь он сидел в камере городского управления милиции, но допрашивал его и вызывал к себе только Шелестов из НКВД. От этого Вене становилось еще страшнее. Милиционеры хоть свои, с ними хоть понятно все. И загремишь после их допросов в колонию, а вот после НКВД куда загремишь? Дадут тебе «вышку», и опомниться не успеешь, как в расстрельном коридоре тебе пулю из нагана в затылок всадят — и все.
Комната была скупо освещена тусклой лампочкой под абажуром, выхватывавшей из полумрака чистую поверхность стола, на котором лежал только лист бумаги, перьевая ручка и стояла пепельница, полная окурков. И, как обычно, усталое, но неумолимо внимательное лицо этого Шелестова с тремя армейскими «шпалами» в петлицах гимнастерки. Шелестов тоже смотрел на арестованного, пытаясь прочитать по его лицу, по фигуре, по дрожи рук, насколько тот осознал свое положение, насколько он готов сотрудничать или, наоборот, упираться до последнего. От Вени исходил запах страха — кислый, потный. Он уже третий день мямлил одно и то же: мол, сами предложили, сами сказали, куда ехать, он только за рулем, он ни при чем.
Шелестов молчал. Он не кричал, не стучал кулаком по столу. Но его молчание тяжелее было переносить, чем любой крик. Он смотрел на Веню, на его трясущиеся пальцы, на рыжую щетину на бледных щеках, и в этом взгляде было только одно — терпение и желание докопаться до сути. Сегодня Шелестов вел себя как-то по-другому, и это смущало, сбивало парня с толку.
— Веня, — голос Шелестова прозвучал негромко, но так, что арестованный вздрогнул, будто от прикосновения к раскаленному утюгу. — Хватит врать. За рулем был Профессор, а не ты. То, о чем я не спрашиваю, я знаю и без тебя. А мне нужны твои ответы на мои вопросы. Ты слышишь меня, слышишь, что я у тебя спрашиваю? Ты понимаешь, на каком месте сидишь? Не на лавочке у подъезда. Завод работает для фронта. Продукты нужны рабочим, их семьям. Там люди у станков падают от усталости и недосыпания. Ты хоть понимаешь истинную ценность продуктов питания? Не здесь, не на «черном рынке», куда вы их хотели сбагрить, а в Сталинграде, в Ленинграде, где этой зимой люди умирали не сотнями и не тысячами, а сотнями тысяч от голода и холода. Каждая банка тушенки, каждый мешок муки — это шанс для кого-то выжить там. А вы решили урвать… Кто?
— Да я же говорю, Максим Андр… виноват… гражданин следователь… не знаю я! — Голос Вени стал писклявым. — Козырь, он все знал…
— Козырь молчит, — хмыкнул Шелестов, скрывая, что Козырь все же кое-что сказал. — Молчит, как воды в рот набрал. Значит, у него есть на то причины. А у тебя, Веня, причин молчать нет. Только страх. Но тут страшнее я буду, если ты не заговоришь.
Шелестов откинулся на стуле, тень от абажура скрыла его глаза. Казалось, он забыл о воришке. Минуты тянулись будто резиновые. Веня слышал только тиканье часов на стене и гулкую дробь собственного сердца. В голове, сжатой тисками паники, мелькали обрывки воспоминаний: лицо Лехи перед выстрелами — острое, решительное; хриплый смех Козыря; пыльный двор, где их повязали… И вдруг — как вспышка. Не образ, а звук. Слово, оброненное кем-то тогда, в суматохе, и забытое. Тогда, когда они уже готовились выезжать с поддельными документами на завод. Веселые и уверенные в своем фарте.
— Шура… — невольно вырвалось у Вени шепотом.
Шелестов не пошевелился, только чуть приподнял бровь.
— Шура? Какой Шура? — спросил Максим скучным голосом.
— Не знаю, честно говорю! Падла буду, гражданин начальник! — залепетал Веня, уже испугавшись того, что вспомнил. — Слышал только… Козырь, когда обсуждали план, сказал… «У Шуры с маршрутом все ясно». И все. Больше ничего!..
Тишина в кабинете стала иной. Она будто наэлектризовалась. Шелестов медленно потянулся к пачке с папиросами, открыл ее и достал одну. Постучав мундштуком по пачке, сунул папиросу в рот и зажег спичку. Время тянулось так, будто сейчас заскрипят его шестеренки несмазанные или что там у него, этого времени, есть. Эта пауза вытягивала из Вени все жилы.
— Шура… — повторил Шелестов, и на кончике его папиросы во время затяжки появился яркий огонек тлеющего табака. — Не Гагра ли? Шура Гагра?
Имя как удар хлыста щелкнуло в памяти Вени. Да! Именно так! Он кивнул, заморгал часто-часто.
— Гагра, кажись… Да, вроде Гагра! Я только слышал, он же… он же «в законе» вроде!
Да, майор Харламов говорил о нем, и вот Рыжий вспомнил оброненное кем-то имя. Много чего про Гагру рассказал начальник местного угрозыска. Шура Гагра был и не был одновременно. Он существовал где-то рядом со всеми бандитскими делишками на Урале и никогда не оказывался сам в поле зрения милиции. Было ему около сорока лет. В молодости Гагра слыл дерзким, жестоким, неуловимым. Его имя связывали с разбоями, грабежами, черным рынком, который цвел буйным ядовитым цветом на теле истерзанной страны. А потом Гагра как-то поутих и сам перестал оказываться в центре событий. Он был все время сбоку. Вроде бы даже и ни при чем.
Шелестов затушил в пепельнице окурок и взялся за ручку. Ну что же, хитрая шарада начала разгадываться. Мелкий воришка Веня Рыжий, валявшийся в грязи от страха, оказался еще одной ниточкой. Ниточкой, которая могла привести к большой, страшной фигуре. Нет, не уголовника, воровавшего продукты, а врага, фашистского агента, чья деятельность стоит стране и фронту многих жизней и подбитых танков.
— Так, — тихо сказал Шелестов, и в его голосе опять появились стальные нотки. — Теперь, Веня, будем вспоминать дальше. Вспоминать очень подробно. Про каждую твою встречу, про каждое услышанное слово. Потому что этот Шура… он уже не твоя легенда. Он теперь наша с тобой работа.
…После бессонной ночи, проведенной в допросной комнате, Шелестову пришлось ехать в госпиталь, где под охраной в отдельной палате лежал раненый бандит. Жаркое июльское солнце, будто раскаленный кусок металла, уже висело над городом, хотя на часах не было еще и десяти часов утра. Город, задыхающийся от заводского дыма и напряжения войны, жил своей суровой жизнью. Машина, промчавшаяся мимо бесконечных заборов и бараков, остановилась у кирпичного здания с окнами, до половины закрашенными мелом.
Госпиталь. Раненый бандит по кличке Козырь лежал в отдельной палате на втором этаже. У двери сидели два молодых оперативника из городского управления НКВД, одетые в белые больничные халаты. Увидев Шелестова, они вскочили и вполголоса доложили, что происшествий не было, раненый на месте, попыток вступить с ним в контакт тоже не было.
В палате пахло карболкой, каким-то лекарствами и немытой мужской плотью. Козырь, бледный, с землистым лицом, похожим на ком глины, лежал, уставившись в потолок. Его правая нога, туго забинтованная, была уложена на валик. Но даже в этом беспомощном положении в нем чувствовалась озлобленная, затравленная сила. Не то что Веня Рыжий, который сразу поплыл. Этот — отстреливался отчаянно, яростно, пока пуля не срезала его, как подкошенное дерево.
Шелестов придвинул к койке табурет, скрипнувший в тишине. Не спеша достал блокнот, положил его на колени. Так же медленно достал папиросу. Молчание в палате, казалось, сгущалось, становясь почти осязаемым, как туман. Его нарушало только тяжелое, чуть хриплое дыхание Козыря. И все же в Козыре что-то изменилось. Шелестов помнил ту последнюю его истерику, когда тот хотел убить себя после вырвавшегося признания, жалкой попытки выторговать себе жизнь. И какие мысли теперь бродят в этой лобастой голове, о которую можно без вреда разбивать кирпичи?
— Нога как? — наконец спросил Шелестов, не глядя на раненого и прикуривая папиросу.
— Отмирает, — хрипло бросил Козырь. — Чего хотели, начальник? Говорите, а нога полежит еще. Шлепнуть меня можете и в гипсе.
— Мое дело — это выяснить, кто организовал вывоз. Кто наводчик. Кто помогал с завода. Ты понимаешь, в какое время живем? Тут не до мелкой твоей войны.
Козырь язвительно, болезненно усмехнулся, глядя в потолок:
— Война везде. И у нас своя.
— Ну, если для тебя твоя страна, твоя Родина, твои родственники, предки — это все не важно, и ты в стороне от войны, которую ведет весь народ, тогда разговора не будет. А если ты все-таки часть нашего народа, хоть и живешь своей жизнью, тогда нам есть о чем поговорить.
Шелестов был терпелив. Он не кричал, не угрожал. Покуривая, методично, словно скальпелем, разделял ложь и полуправду, возвращался к нестыковкам, давил тяжестью фактов. Он говорил о голоде в городе, о рабочих, стоявших у станков сутками, о детях, которые не видели хлеба. Говорил тихо, но каждое слово падало как гиря.
Козырь метался в постели, злился, бравировал, снова замолкал, уставившись в стену. Он пытался цепляться за кодекс воровской чести, которой уже не было и в помине, выжженной войной. Но Шелестов бил не по блатным законам, а в больное — по страху. Страху перед расстрелом за мародерство в военное время. Страху перед полным беспамятством, перед тем, что его имя станет грязным клочком бумаги в деле, а его гибель — никому не интересной в нем строкой. И главное — Шелестов давал тонкую, едва уловимую надежду. Не на свободу, нет. На жизнь. На то, что признание может что-то изменить. И даже на обиду, ведь Козыря подставили как пацана, ведь эта попытка с кражей продуктов с самого начала не должна была получиться. Козырь и остальные были обречены теми или тем, кто их послал.
Тени за окном уже исчезли. Полуденное солнце жгло подоконник и пятно пола напротив кровати. И Шелестов вдруг почувствовал, что стена между ним и Козырем дала трещину. Она стала расширяться, а потом уголовник заговорил. Сначала скупо, отрывисто. Потом быстрее.
Да, собрали группу. Веня Рыжий — мелкая сошка, подвозка. Сам Козырь и Батон — охрана и те, кто устраняли проблемы. На Профессоре машина и документы. Вывоз по поддельным накладным и печатям. Продукты со склада завода — сало, консервы, крупа — золото в голодное время.
— Кто главный? — Голос Шелестова стал тише, но в нем появилась стальная острота.
Козырь замялся, сглотнул. Его глаза бегали по углам палаты, будто ища спасения.
— Гагра… — выдохнул он наконец почти шепотом. — Он все организовал. Связи, сбыт… Он.
Шелестов кивнул. «Гагра» — фигура известная, тень из уголовного мира, плавающая в мутной воде военного времени. Но это был лишь один винтик. Самый важный был здесь, внутри завода.
— А наводчик? Кто с завода?
Козырь зажмурился, будто от боли.
— Не знаю имени… Клянусь. Видел раз, мельком. Гагра с ним говорил. Называл его… Петром Афанасьевичем. Мужик солидный, в очках, но трусоват. Говорил, что он… образцы печатей и бланки передал. Чтоб подделать.
В палате воцарилась тишина. Шелестов медленно закрыл блокнот. Вот так, значит. Петр Афанасьевич… Тот, кто имеет доступ к документации, кто знает порядок оформления грузов через проходную. Начальник цеха Леваков. Вот значит, как выглядит этот образцовый хозяйственник нашего заводского тыла. Тот самый Леваков, который в случае чего всегда остается в стороне и который от всех зависит. Который всегда с краю. А ведь это не его инициатива, он «шестерка», по меркам уголовников. Не мог он додуматься до этого сам, не мог сообразить. Его заставили, им прикрылись. А кто?
Шелестов встал, отодвинув табурет. Козырь лежал, отвернувшись к стене, его плечи слегка вздрагивали — от слабости, от стыда, от облегчения, что пытка допроса закончилась. Максим бросил ему несколько ободряющих слов и вышел. Теперь на завод. Где у меня сейчас Сосновский. Эх, как бы сейчас пригодился Коган. Боря, Боря, как же ты так «прокололся»?.. И Буторин далеко. Придется вдвоем все проворачивать.
— Простите, у вас огонька не найдется, — Шелестов, покручивая в пальцах папиросу, остановил Сосновского.
— Да, где-то были у меня спички, — с готовностью полез щупать себя по карманам Михаил, глядя в серьезное озабоченное лицо Максима.
— Миша, сейчас выходи за проходную и на бульваре жди нашу машину. Придется брать Левакова. Есть для того серьезные основания. У тебя что-то есть?
— Есть, — протягивая спички и глядя, как Шелестов не спеша прикуривает, ответил Сосновский. — Есть подтверждение, что Потапчук и Юрлов интересуются контейнером № 17. Они общались и были на таких эмоциях, что секретаря чуть инфаркт не хватил.
— Хорошо, — кивнул Шелестов, возвращая спички. — Странная связь. Давай, жди машину.
…Когда на бульваре Сосновский запрыгнул в «эмку», Леваков, сидевший под охраной молодого оперативника Глеба Постнова в машине, сначала уставился на московского инженера с удивлением, потом опустил голову. Кажется, теперь до него все дошло. И о том, какая ждет его самого участь, начальнику цеха стало тоже понятно.
В городском управлении милиции Левакова сразу провели в подвал, где рядом с камерами располагалась комната для допросов. Проходя мимо камер, Петр Афанасьевич с тоской смотрел на двери с мощными задвижками, прислушивался к звукам, доносившимся из камер. Пока Леваков ждал допроса, Сосновский возле машины еще раз пересказал Шелестову все о ситуации с Потапчуком и Юрловым.
— Не врет? — на всякий случай спросил Максим. — Ты уверен в показаниях этой секретарши Зои?
— Уверен. Ей незачем врать, не в ее интересах. Тем более в транспортном цехе тоже удивлены тем, что руководство ищет накладные и транспортные документы на несуществующий груз. Но в цехе сами толком ничего не знают. Говорят, что пока вагоны не пришли, а перечень содержимого в контейнерах — в сопровождающих документах. Так что они будут ждать.
…Леваков вскочил со стула, когда Шелестов и Сосновский вошли в комнату. Нервы у начальника цеха расходились не на шутку. Дрожащие руки, пальцы, которые постоянно находились в движении, то сплетаясь, то расплетаясь. Он покусывал губы, и глаза его бегали по комнате. И когда ему разрешили сесть, беспрестанно ерзал на стуле.
— Надеюсь, что вам не надо долго объяснять, что раз вы находитесь здесь, то известно нам многое, достаточно для того, чтобы гарантировать вам, что срок вам грозит большой за эту авантюру с поддельными документами и попыткой обманным путем получить продукты на складе завода, — Шелестов с многозначительным видом развел руками. — Тем более что в результате ваших действий возникла перестрелка, и двое бандитов были убиты. Но двое взяты живыми, и… теперь настало время поговорить и с вами, гражданин Леваков.
— Простите, но я не понимаю, что вы имеете в виду… — начал было лепетать Леваков, но Шелестов окатил его таким взглядом, что начальник цеха сник и замолчал.
— Хватит, Леваков, хватит! — повысил голос Шелестов. — Вы знали, на что шли, когда передавали бандитам образцы накладных, по которым они изготовили документы с печатями и подписями, очень похожими на оригиналы. Нас больше интересует другое: зачем вы это сделали? Вам угрожали, вас заставили, это произошло под действием алкоголя?
— Да, да! — ухватился за эту мысль Леваков. — Меня заставили, у меня не было другого выхода! Я не виноват, я сам бы никогда, поверьте мне…
— У вас никогда не было связей с уголовным миром, Леваков, — вставил Сосновский. — Что это вдруг вам пришло в голову провести с ними вместе это дело? Вы сами их искали, наводили справки? Через кого вы наладили чуждую вам связь с уголовниками? Ну, фамилии, адреса, место работы? Быстро!
Вопросы задавали быстро, меняя одно направление в разговоре на другое. Левакова вопросами дергали из стороны в сторону, не давая сосредоточиться на выдуманных фактах, не давая возможности придумать оправдание. И в конце концов он заврался до того, что сам понял — это предел, это уже неправдоподобно, а сотрудники НКВД знают очень много, почти все о его преступлении. Мужчина повесил голову, продолжая шевелить губами, машинально оправдываясь, как школьник перед учителем. Он уже сам понимал, что это выглядит именно так. Но вот суд, срок и колония будут реальными. А может, и не колония, а высшая мера?
— Мне будет снисхождение, если я признаюсь во всем? — тихо спросил поникший Леваков.
— Добровольное признание, сотрудничество со следствием суд всегда признавал как факт того, что подсудимый уже встал на путь исправления.
— Это не я придумал, и я никого не искал. Ко мне сами обратились. Точнее, это все придумал…
Леваков вдруг побледнел, схватился за стул, на котором сидел, и повалился на бок. Сосновский едва успел его подхватить и уложить на полу, расстегивая воротник рубашки.
— Быстро скорую!