Лариса вошла через проходную, все еще немного прихрамывая. Ничего не изменилось, да и что могло меняться сейчас на этом заводе. Он жил своей стальной жизнью, бился лихорадочным пульсом. В его стенах ковался щит родины — тяжелые машины, сходящие с конвейеров прямо на фронт. Постышева вздохнула, ощутив приятную дрожь в теле. Она снова здесь, она снова нужна, снова может взяться за работу. Как же ей надоело валяться в больнице из-за этого растяжения и сотрясения мозга.
Но взяться за работу, по которой она соскучилась, технологу не удалось. Высунувшись в окно проходной, девушка в берете закричала:
— Постышева! Постышева, подойди к внутреннему телефону!
Лариса удивленно пожала плечами и подошла к окну, откуда вахтерша подала ей черную трубку телефона.
— Лариса Викторовна? — раздался знакомый голос, от которого сразу расхотелось улыбаться, а внутри все похолодело. — Вы уже на заводе? Я просил сообщить мне, когда вы появитесь. С выздоровлением вас, и жду у себя в кабинете.
Постышева сникла, стянула с плеч тонкий платок и, держа его в сжатом от напряжения кулаке, пошла к административному корпусу. Здесь в душном коридоре располагались кабинеты начальства разного уровня, а в самом конце кабинет представителя органов — оперуполномоченного городского управления НКВД Громова, курировавшего танкостроительный завод. Постучав и услышав в ответ хриплое «войдите», Лариса потянула ручку двери и вошла. В кабинете за эти дни ничего не изменилось, да и что могло измениться. Девушке даже подумалось, что дай волю таким, как этот Громов, так не только в кабинете, но и в стране ничего не изменится с годами, а может, и с десятилетиями.
В скупо обставленной комнате было по-прежнему мрачно. Точно так же плотно занавешено окно и на столе горит лампа под массивным абажуром. Накурено, пахнет пылью и мужским потом. Все то же зеленое сукно на столе, тяжелый сейф в углу и портрет Сталина над головой Громова. Атмосфера абсолютной власти. Лариса подошла к столу, стараясь скрыть дрожь в коленях. Глаза у Громова были красными то ли от недосыпания, то ли с похмелья. Под мышками гимнастерки пятна пота.
— Гражданка Постышева, — сухо произнес оперуполномоченный. — Садитесь. Вопросы есть к вам. Серьезные вопросы. Вы думали, что, пока отлеживаетесь там по больницам, у нас тут дело стоит? Нет, работаем мы, вскрываем!
Громов начал издалека, методично, как и полагалось сотруднику его профессии. Расспрашивал о коллегах, о технологических процессах, о «случайных» разговорах у станков. Потом тон изменился. Из папки на столе появились листки протоколов допросов. Громов не называл людей, как будто это были анонимные доносы. Он смаковал формулировки, наслаждался реакцией сидевшей напротив девушки. По сведениям Громова, Ларису обвиняли в «связях с вредительскими элементами», в «сомнениях в расчетах», в том, что она, дочь «неблагонадежного» инженера, могла умышленно занижать параметры закалки бронелистов. Каждое слово било, как молот. Мир сузился до стола, до этих листков и до спертого воздуха кабинета. Неужели все снова, неужели ничего не изменилось? Это же нелепые обвинения, это же полная чушь!
И Лариса пыталась оправдываться, голос у нее срывался, предательски дрожал. И вот тогда, в этом ее смятении, Громов увидел нечто иное. Его взгляд, прежде казенный, вдруг ожил, стал тяжелым, снисходительным. Он встал и медленно обошел стол, приближаясь не как следователь к подследственной, а как хищник к беззащитной добыче. Лариса сжалась на стуле, чувствуя интуитивно опасность, какую-то новую, страшную, отвратительную.
— Все можно уладить, Лариса Дмитриевна, — голос Громова стал тихим, сиплым. — Все зависит от меня. И… от тебя.
Запах его одеколона, дешевого и резкого, смешался с запахом пота, и от этой отвратительной смеси Ларису затошнило. Его рука, тяжелая и влажная, легла на ее плечо. Лариса вскочила, отпрянув к стене. Бежать! Но на пути к двери стоял Громов, и его глаза горели каким-то отвратительным огнем.
— Не дури! — прошипел он, и маска служаки исчезла, обнажив голую, животную наглость человека, чувствующего свою безнаказанность.
Он чувствовал здесь свою абсолютную власть. Ее судьба, честь, жизнь — все висело на волоске, и этот волосок он держал в своих кулаках. Он был царь и бог в этих четырех стенах.
Его объятия были словно стальные тиски. Лариса отбивалась отчаянно, молча, стиснув зубы, царапая его грубые щеки, пытаясь вывернуться. Но силы были слишком неравны. Отчаяние нарастало с каждой секундой. Ее платье затрещало по шву. Звонкий звук порванной ткани прозвучал как приговор. Громов, тяжело дыша, прижал ее к холодной стене рядом с портретом. В его глазах плясали победные огоньки. Еще миг, еще одно усилие — и он добьется своего. Лариса попыталась кричать, но голос ее был слаб. Она зажмурилась, мир поплыл в горькой пелене бессилия и стыда. И в этот миг дверь кабинета с грохотом распахнулась.
На пороге, в свете пыльной лампочки коридора, стоял Михаил Юрьевич Сосновский, тот самый инженер из наркомата, который находился на заводе в служебной командировке. Тот самый человек, что принес ей в больницу теплую весть о том, что дело ее отца будет пересмотрено. И сейчас в этом человеке Лариса почувствовала все — спасение, жизнь, надежду. Его лицо с резкими чертами и бледное было искажено от холодной ярости. Он не кричал. Он даже не сказал ни слова. Он стремительно вошел внутрь, и его сжатая в кулак рука со всей силы врезалась в одутловатую физиономию Громова. Тот, не издав ни звука, рухнул на пол, как мешок с цементом, оглушенный и беспомощный.
Вслед за Сосновским в кабинет вошел еще один человек в чистой опрятной военной форме со шпалами подполковника на петлицах. Она не знала этого человека, но понимала, что они с Михаилом Юрьевичем знакомы, иначе бы как они могли сейчас оказаться тут вместе. И этот подполковник с лицом, как будто высеченным из гранита, с плотно сжатыми губами подошел к Громову, дождался, пока тот торопливо с виноватым видом поднимется с пола, держась за скулу. Он холодно, без тени эмоции, смотрел на Громова, который одергивал гимнастерку под ремнем, старясь придать себе опрятный вид.
— Майор Громов, что вы здесь устроили? Что за обращение с гражданкой? Вы хоть понимаете, куда вы скатились? Мало того, что вы не выполнили мои указания и вмешались в ход операции, так вы еще и допрашиваете женщину с применением силы! Или мы, может быть, с инженером из наркомата все правильно поняли — это была попытка склонения женщины к сожительству или даже попытка изнасилования? За такое отношение к должностным обязанностям, за превышение полномочий, разложение я вас под трибунал отдам! Приведите себя в порядок. Следовать за мной!
Громов, мгновенно превратившийся из хищника в затравленного зверя, смертельно побледнел. Его чувство безнаказанности в одно мгновение испарилось, оставив лишь животный ужас. Лариса, съежившись у стены, смотрела на все происходившее широкими невидящими глазами, всхлипывая и не в силах сдержать конвульсивную дрожь. Она только стягивала на плече порванное платье, обнажившее бретельку ее сорочки. И тогда Сосновский, закрыв дверь за вышедшим незнакомым подполковником и оперуполномоченным Громовым, повернулся к ней. Вся суровость с его лица ушла, сменившись напряженной, сдержанной мягкостью.
— Все хорошо, Лариса Викторовна. Вы в безопасности, все хорошо. — Его голос был теперь совсем другим — тихим, уверенным, каким-то человечным.
Он неловко, но бережно привлек ее к себе. Она, не в силах более сопротивляться ничему, бессильно уронила голову ему на грудь, на синюю ткань его чистой спецовки, и дала волю рыданиям — горьким, исцеляющим, вымывающим из души только что пережитый ужас. Он молча гладил ее по волосам, коротким и светлым, повторяя одно: «Тихо, тихо… Все уже позади». И лишь сейчас, сквозь пелену слез и облегчения, до ее сознания начали доходить странные детали. Не его слова, а его сущность. Та безупречная выправка, та леденящая, мгновенно парализующая волю эффективность, с которой он вошел и обезвредил Громова. Нет, он просто врезал по морде мерзавцу, не боясь последствий, вообще ничего не боясь.
Она думала, что Сосновский — инспектор из наркомата танковой промышленности, «важная птица» из Москвы, прилетевшая проверить ход производства. Так он и представился при первой мимолетной встрече несколько дней назад. Но теперь, чувствуя под щекой уверенный стук его сердца, силу и теплоту его руки, она поняла. Он не из наркомата. Он из самого сердца могущественной и страшной машины. Он тоже из НКВД, из Москвы. Поэтому и распоряжение, касающееся ее отца, оказалось у него, и еще много чего… Но в этот миг для нее Михаил Юрьевич был просто спасителем. Защитником. Человеком, который вернул ей из мрака и бесчестья — свет, воздух и саму жизнь.
…Отправив Громова в управление, Шелестов из кабинета директора завода набрал номер телефона Платова. Это был внеплановый звонок, но Максим считал, что вопрос не терпит отлагательства и несет в себе угрозу всей операции. Платов оказался в кабинете и сразу поднял трубку, когда помощник доложил ему, что звонит Шелестов.
— Что-то срочное, Максим Андреевич? — как всегда спокойным и невозмутимым голосом осведомился Платов.
— Петр Анатольевич, вопрос очень короткий, но важный. Я вам докладывал про оперуполномоченного Громова, курирующего завод. Его действия несут прямую угрозу всей операции, особенно в настоящий момент, когда мы нащупали ниточку, ведущую к вредителю, к немецкому агенту.
— Он не выполняет ваши приказы?
— Хуже, он действует без согласования и по своему усмотрению, и начальство на его стороне. Вам наверняка докладывали из Нижнетагильского Управления. А только что мы с Сосновским пресекли попытку изнасилования подозреваемой Громовым.
— Я понял вас, Максим Андреевич. Я сейчас позвоню к ним в Управление, и Громова уберут с завода. Не отвлекайтесь от операции. Вечером в обычное время я жду вашего доклада и анализа ситуации…
А Сосновский и Лариса еще долго стояли у окна вот так, как она прижалась к нему с самого начала, как к самому надежному человеку на земле, к единственной защите, которой не ощущала, может быть, с детства. И Михаил не отстранялся, не нарушал этих минут полного спокойствия. Лариса чуть отстранилась, снова смущенно поправила порванный рукав платья, посмотрела на дверь, через которую только что выпроводили Громова, а потом снова на своего спасителя.
— Спасибо, — голос Ларисы был тихим, но твердым. Она выпрямилась, смахнув со щеки непослушную прядь волос. — Я… я не знала, что вы… из органов.
Сосновский улыбнулся, старясь незаметно для девушки сжимать и разжимать кулак. Боль в пальцах от удара еще ощущалась. Он видел, как меняется взгляд Постышевой: испуганная благодарность инженеру из наркомата сменилась осознанием и новой, иной тревогой.
— Не за что, — отрывисто бросил он, переводя взгляд на сломанную защелку двери. — Я просто вовремя вошел, вот и…
— Я не о том, то есть, я не то хотела сказать, Михаил Юрьевич, — Лариса сделала шаг вперед. Ее глаза, широко открытые минуту назад от ужаса, теперь сузились, стали проницательными, но все же остались женственными, теплыми. — Я догадываюсь, кто вы на самом деле. И зачем вы здесь, под легендой инженера из наркомата. И именно поэтому… я за вас испугалась. Громов — для вас свой же.
«Свой же». Эти слова, казалось, повисли между ними, тяжелые, как броневая плита. В них была вся горечь и весь ужас их времени. Сосновский молчал, изучая ее. Не испуганную жертву, а технолога завода. Умную, наблюдательную и, судя по всему, отчаянно смелую.
— Ваши опасения могут быть опасны для вас, товарищ Постышева, — наконец сказал он, опускаясь на стул у стола. — Прости, не буду больше так называть тебя. Ты же для меня Лариса, Лариса Викторовна, замечательная девушка-технолог, умная и красивая. Ты же мне разрешила так к тебе обращаться, помнишь? А вообще-то лучше забудь, что здесь произошло. И о моей… истинной роли.
— Забыть? — В ее голосе прозвучала горькая ирония. — Когда у станков из-за «случайных» сбоев срывается план, когда из-за этих сбоев на фронте горят наши танки и гибнут бойцы? Когда партии бронелиста внезапно не проходят контроль? Когда чертежи самых уязвимых узлов «теряются»? Это забыть?
Ух, изумился Сосновский, глядя, как вдруг загорелись глаза Постышевой. Вот она какой может быть, оказывается! Лариса подошла ближе, оперлась руками о край стола, глядя на Михаила с такой строгостью, что ему стало не по себе.
— Я вижу, как вы ходите по цехам. Вы не просто проверяете планы, вы смотрите на людей. Ищете. И я… я могу помочь. Я знаю этот завод, как свои пять пальцев. Знаю, кто здесь работает со времен деда-прадеда, а кто появился после эвакуации. Знаю, у кого «случайно» ломается резец, а у кого — вечно все в порядке, даже когда металл барахлит.
В ее словах была железная логика и холодная ярость, которая рождается не из страха, а из любви — к своему делу, к заводу, к стране. Сосновский почувствовал, как в его расследовании, которое до сих пор буксовало в тумане подозрений и бюрократии, появился первый реальный луч.
— Это очень серьезные заявления, — сказал он тихо. — Игра не по правилам. Ставка — жизнь.
— Я понимаю, — кивнула Лариса, как-то сразу поняв, что раз Сосновский не стал возражать, значит, правда.
А она до последнего надеялась где-то глубоко внутри, что он скажет, что простой инженер и никакого отношения к НКВД не имеет. И теперь вдруг ее твердая уверенность дрогнула. Лариса отвела взгляд, пальцы дрогнули и сжались в кулачки, которые она спрятала за спину. Да и голос ее стал заметно тише, в нем проскользнула неуверенность совершенно иного свойства.
— Просто… я хотела вам помочь. Не только заводу. Вам лично.
Внутри у нее все сжалось в тугой горячий комок. Мысли, которые она не смела высказать, кричали в душе: «Потому что с той самой секунды, как ты вошел и увидел то, что происходило, я перестала дышать. Потому что ты рискнул всем — карьерой, свободой, жизнью — ради незнакомой девушки-технолога. Потому что в твоих глазах я вижу ту же боль и ту же решимость, что и в себе. Я влюбилась в тебя, Михаил. И теперь мне страшно за тебя в тысячу раз больше, чем за себя».
Но вслух она сказала другое:
— У меня есть кое-какие записи: статистика, исследования… Неофициальные. По браку и нештатным ситуациям. Могу принести завтра. Если… если вы считаете это важным.
Сосновский смотрел на нее: на растрепанные волосы, на решительно выставленный подбородок, на дрожащие ресницы, которые она опустила, чтобы скрыть слишком откровенный взгляд. Он видел не только толкового сотрудника и, возможно, умного помощника в его деле. Он видел хрупкость и силу, собранные в одном человеке. И чувствовал опасность, исходящую не от вредителей, а от этого внезапного невысказанного доверия, от тепла, которое начало разливаться в его окоченевшей от подозрений и одиночества душе.
— Хорошо, — согласился Михаил, и его собственный голос вдруг прозвучал мягко. Он неожиданно для себя улыбнулся. — Приноси. Но осторожно. И… — он запнулся, — спасибо. За смелость.
Сосновский поднялся. Им нужно было расходиться. Каждую лишнюю минуту наедине могли заметить. Лариса кивнула, снова став собранным и строгим инженером. Но в уголках ее губ дрогнул едва уловимый живой луч надежды.
— До завтра, товарищ Сосновский.
— Для тебя я просто Михаил, — тронул пальцами девичью щеку оперативник и кивнул. — До завтра.
Он вышел в наполненный гулом мартенов и лязгом железа двор. Лариса осталась в комнате, хотя ей хотелось бежать из этого проклятого помещения. Но все же именно здесь она ощутила себя женщиной, его прикосновение к щеке, его глаза, такие теплые… Лариса стояла у окна, прижав ладонь к груди, где бешено стучало сердце, полное страха за Михаила, ненависти к врагам и смутной, трепетной надежды, которую она не смела назвать даже в своих мыслях. Теперь у нее был не только враг. Теперь у нее был союзник. И тот, ради кого хотелось быть храбрее, чем когда-либо.
…Шелестов согласился, что факт принадлежности Буторина к НКВД теперь многим на заводе известен. И если то, что об этом задумываются или просто думают рабочие, вызывало сомнения, то руководство завода, цехов, узнавших о перестрелке у продуктового склада, поняли, что Буторин не инженер из наркомата танковой промышленности. Значит, его можно использовать в оперативной операции — решил Шелестов. Он единственный из членов группы, кто действовал на заводе официально, как представитель Главного управления НКВД из Москвы.
Коган подал знак Буторину, когда от «каптерки» отошла группа рабочих и Федоров остался один. Первым к дальней стене из досок подошел Шелестов в форме и остановился, закуривая. Он всем своим видом показывал, что кого-то ждет, причем ждет нетерпеливо. Цех затих на время пересменки, и Федоров, конечно же, услышал, что рядом за стеной стоит человек, и даже увидел военную форму Шелестова. Он подошел к стене, стараясь не издавать шума, и посмотрел в щель. Контролер хорошо знал, кто этот человек. От греха подальше он решил было уйти, тем более что его смена закончилась, но увидел, что вдоль стены спешит инженер из наркомата. После того как этот инженер участвовал в перестрелке с бандитами возле склада, Федоров стал подозревать его в том, что он тоже имеет отношение к НКВД. И сейчас на его глазах состоялась встреча этих двух людей. Прокопий перестал дышать и весь обратился в слух.
— Ты где задержался? — недовольно спросил Шелестов, стараясь говорить настоящими недовольными интонациями. Сыграть свои роли им предстояло натурально, как в театре.
— Да человек один встретился, — принялся объяснять Буторин. — Подозреваю я его. Не хотелось, чтобы он меня видел, вот и пришлось обождать немного. Что, какие новости?
— Состав приходит послезавтра, — затягиваясь дымом папиросы, сообщил Шелестов. — Груз, как я тебе и говорил. В том числе новые легирующие добавки к броневой стали. Состав секретный, по документам проходит, как я тебе и сказал в прошлый раз. О добавках знают только три человека. Наверное, они сразу и пойдут в мартен.
— Значит, новая сталь будет? — обрадовался Буторин. — Новая броня? Говоришь, немецкие болванки буду отскакивать как мячики?
— Посмотрим, что будет, — осадил собеседника Шелестов. — Ты, главное, безопасность обеспечь. Контейнер номер 17.
Кивнув Буторину, Максим бросил окурок в ведро с песком и зашагал к выходу из цеха. Тот постоял немного, делая вид, что размышляет о чем-то, а потом заторопился в другую сторону, к выходу из сборочного цеха к мартеновскому. Коган смотрел в бинокль. Ночью им удалось организовать для него закуток, из которого видно было всю «каптерку» контролеров возле склада. Федоров высунул голову, убедился, что все разошлись и возле стены никого нет. Он сразу заторопился, заметался, хлопая себя по карманам. Наконец поднял из-под сломанного стеллажа обрывок какой-то упаковочной бумаги синего цвета и, склонившись над столом, стал что-то писать на нем, то и дело слюнявя во рту химический карандаш.
Буторин стоял на улице среди куривших рабочих, когда через проходную мимо прошел Федоров. Он уже переоделся, но на нижней губе виднелся фиолетовый след от химического карандаша. Следом прошел Коган, обменявшись взглядом с Виктором. Тот кивнул и указал пальцем на губу. Он понял, что Прокопий торопливо писал сообщение и теперь несет его в «почтовый ящик». Они еще вчера с Коганом вдвоем прошли по всему участку, на котором мог быть тайник для «почты». После длительного осмотра оба пришли к выводу, что мест для «почты» много, но все они на виду, а тайник должен быть в таком месте, чтобы положить в него записку и взять можно было, не привлекая внимания. Не прилюдно же поднимать камень или совать руку под лавку, где выбит в доске старый сучок и осталось цилиндрическое отверстие. И таких возможных места они определили два. Первое — пустое пространство после выкрошившегося раствора под подоконником окна первого этажа разрушенного старого дома рядом с проходом, где в прошлый раз Коган потерял Федорова. Второе место — через пятьдесят метров от первого. Фактически край пустыря, на котором возле тропы стоит проржавевшая рама грузовика. Спущенная шина заднего колеса прорезана в верхней части, и в разрез легко просунуть руку, почти не останавливаясь. Сначала Буторин отмел этот вариант, полагая, что записка может легко свалиться внутри шины вниз и ее не достать. Но когда для проверки он сунул туда руку, то убедился, что «почтовый ящик» был хорошо подготовлен. Места, где записка могла свалиться внутри шины вниз от места пореза, были плотно забиты каким-то тряпьем. Так что записка никуда не денется и не попадет под атмосферные осадки, ее не унесет ветром. Осталось проследить, куда Федоров сунет свою записку.
Оперативники решили рискнуть и не вести Федорова через весь город. Оба устроились в наблюдательных пунктах, которые присмотрели себе вчера. Оттуда хорошо видны и потенциальные тайники, и то, положит связник туда записку или пройдет мимо. Потом придется ждать, кто и когда заберет записку, а это уже ниточка, желанная ниточка от клубочка, который можно будет распутать.
На машине, маневрируя вокруг маршрута пешего движения Федорова, оперативники доехали до нужного места и только потом разошлись, чтобы занять наблюдательные позиции, с которых каждому будет виден свой «почтовый ящик». Буторин просидел в своем тайнике три часа, но Коган так и не появился. В назначенное время оставленный для подстраховки Сосновский пришел к Буторину и проверил почтовый ящик. Как они и предполагали, он был пуст. У первого «почтового ящика» Когана на точке наблюдения тоже не было. И его «ящик» был пуст. Непонятным оставалось, а положил ли туда Федоров свое послание. И, соответственно, непонятным было, получил ли послание адресат.
…Коган хорошо видел, как Федоров, бросив беглый взгляд вокруг, быстро сунул руку под подгнивший подоконник полуразрушенного одноэтажного дома и пошел дальше все той же неспешной походкой. Все, письмо в «почтовом ящике». Борис хищно улыбнулся. Расчет оказался верным: предательство Федорова доказано, и появилась возможность выйти на получателя письма. Либо непосредственно, если он лично возьмет из тайника письмо, либо через его помощника, которого он пришлет. Но все остальное — уже дело техники и времени. Главное, они выходят на адресата. Будет человек, будут и цепочки от него ко всей цепочке пособников, схеме вредительства. Все вскроется, все будет как на ладони: и причины срыва графика, и внезапные поломки станков, «случайный» брак в бронелистах. Многое теперь будет ясно.
Коган сидел на старой доске за грудой битого кирпича в углу заброшенного огорода. Он ждал, мысленно отсчитывая время. Не может быть такого, чтобы письмо пролежало тут несколько дней. Наверняка у них есть свой график. Теперь главное. Коган едва заметно переменил позу, разминая затекшие мускулы. Он прислушался к привычным звукам: отдаленный гул завода, лай собак, редкие шаги прохожих, звук мотора проехавшей по соседней улице машины. Ничего подозрительного.
Тень накрыла его стремительно и бесшумно. Он лишь успел почувствовать движение воздуха за спиной — и мир взорвался от ослепительной, резкой боли в затылке. Еще удар. Коган не успел встать, повернуться. Он сразу провалился в рваное мутное марево. В остатках сознания промелькнула мысль, что он не услышал, как к нему подошли. Значит, были рядом, знали, что он будет здесь. Засада на засаду…
Борис боролся с накатывавшим мраком, пытался зацепиться за реальность, но его тело, одеревенев, не слушалось. Сквозь гул в ушах доносились сдавленные ругательства, тяжелое дыхание. Его грубо подхватили под мышки и за ноги, приподняли и швырнули на что-то жесткое, пропахшее грязью, бензином. Лязгнул металл запоров кузова грузовика. Кто-то влез следом и уселся рядом прямо на пол. Захлопнулась дверь, потом вторая. Коган старался не шевелиться, не стонать. Он пытался не провалиться в темноту… Только не потерять сознание, только не потерять…
Заурчал мотор. Машина рванула с места, и каждое попадание колеса в колдобину отзывалось в его разбитой голове новым приступом тошноты. Сознание возвращалось волнами, отступая и накатывая вновь вместе с качкой и болью. Он лежал на боку в кузове грузовика, почти прижавшись лицом к борту, руки связаны за спиной тонкой, врезавшейся в запястья веревкой. Или каким-то шпагатом. Сквозь щиты бортов пробивался тусклый свет угасавшего дня. И доносились голоса.
— …На хазу вези, пахан ждет. — Обстукали чисто, ни одной шестеренки не зацепили. — Мент, а гнида, как все.
Не немецкая речь. Даже не акцент диверсанта-переводчика. Грубый блатной жаргон. Уркаганы. Бандиты. Логика, сквозь боль, начала выстраивать чудовищную цепочку: он для простых воров — пустое место. Значит, они на крючке. Работают по заказу. На кого? Ответ был очевиден. Немецкая агентура использовала городское дно для грязной работы. Бить, вязать, увозить и, вероятно, хоронить в лесу слишком любопытных чекистов.
Мысль о лесе пронзила его, как укол адреналина. Если повезут в лес — шансы исчезнуть навсегда становятся стопроцентными. Действовать нужно сейчас, пока едут по разбитой дороге на окраине, пока в кузове с ним только один конвоир, чья сигарета тускло светилась в углу.
Каждый ухаб был Когану союзником. Под прикрытием грохота и тряски он согнулся, изогнув связанные руки, подтянул ноги. Ботинок, старый, поношенный, непривлекательный, не имеющий ценности. Был бы новый — эти урки могли бы снять. А там, в ботинке, за резинкой носка складной перочинный ножик. Последний аргумент, последняя надежда — тонкая и острая как бритва. Пальцы, онемевшие от веревки, с огромным трудом нащупали ножик, извлекли его из носка. Теперь открыть его двумя руками, связанными за спиной. Сложная задача. Но если хочешь жить, то сделаешь. И Борис, стараясь не уронить ножик, ломая ногти, снова и снова пытался раскрыть его.
Получилось! И не уронил… Теперь взять его пальцами, такими непослушными, почти ничего не чувствующими. Голова ныла так, что Борис чувствовал, что его вот-вот вырвет от боли. Надо пилить, не пилить — резать, вгрызаясь в волокна шпагата, молясь, чтобы лезвие не сломалось, чтобы очередной толчок не выбил нож из потерявших чувствительность пальцев.
Веревка поддалась внезапно. Это произошло, и Коган уронил голову, стукнувшись лбом о доски. От удара он снова чуть не застонал, снова чуть не потерял сознание. Но последними усилиями воли собрал в кулак остатки сил и стал разминать пальцы. Кровь хлынула по венам, пронзая их тысячью иголок. Он не двигался, все еще притворяясь связанным, оценивая обстановку. Машина замедлила ход, съезжая на более узкую дорогу. Впереди сквозь щели замелькали стволы сосен. Лес.
Конвоир зевнул, потянулся, встал, чтобы выглянуть за борт. Кепка на затылке, брюки заправлены в сапоги с голенищами «гармошкой», выгоревшая на солнце несвежая рубашка… Это был его шанс спастись. Другой возможности, может, уже и не будет. Коган распрямился как пружина. Не вставая с колен, он рванулся вперед и вверх, всей массой тела налетев на бандита. Голова конвоира ударилась о толстую доску борта, раздался короткий хрип. Не давая опомниться, Коган одной рукой вцепился в глотку противника, другой — выхватил из ослабевших пальцев конвоира его же собственную «финку». Последовал быстрый, точный удар рукоятью в висок, и тело безвольно осело.
Не раздумывая, Коган перевалился через низкий борт грузовика и бросился в сторону, в густую темноту подлеска. Голова кружилась, тошнота подступала к горлу, а ноги не слушались, норовя подогнуться, не удержать тело. Борис успел сделать три прыжка, упал за бурелом, затаился. Передохнуть, еще немного восстановить кровообращение. С лесной дороги раздался истошный крик, резко скрипнули автомобильные тормоза, хлопнули двери.
— Свалил! В лесу! Лови падлу!
В тишину вечернего леса ворвались дикие неистовые звуки погони. Топот ног, треск сучьев, яростная бессильная ругань. Лучи карманных фонарей, еще редкие и неуверенные, заплясали между стволами, выхватывая из мрака причудливые тени. Коган, прижимаясь к земле, пополз прочь от дороги. Глубже. В самую чащу. Они не знают, в какой момент я выскочил из машины, думал Коган. Они толком не знают, где меня искать. Боль в голове пульсировала в такт бешеному сердцебиению, одежда цеплялась за колючки, но он двигался на ощупь, инстинктивно, как раненый зверь. Он вырвался. Он был жив. А в его голове билась мысль о синем листке под старым подоконником и о том, что охота, едва начавшись, уже перешла в новую, смертельно опасную фазу. Теперь он был не только охотником. Он стал и дичью.
Лес поглотил его сразу, едва Борис отполз от разбитой лесной дороги. Ночь на Урале была не просто темной. Воздух, холодный и сырой, обжигал легкие, вырываясь изо рта с паром. Каждый шаг отдавался в разбитой голове глухим раскатистым гулом, будто кто-то бил в натянутую кожу внутри его черепа. Боль была не точкой, а целой вселенной — пульсирующей, разливающейся горячим свинцом от виска к виску, сползающей вниз по шее и сковывающей плечи.
Он шел, вернее, брел, почти не видя. Темные стволы сосен и елей колыхались, наклонялись, будто хотели его задеть. Он обходил их, спотыкаясь о невидимые корни и кочки. Руки, освобожденные от веревок, но все еще онемевшие, цеплялись за шершавую кору, чтобы удержать равновесие. Пальцы ничего не чувствовали, кроме леденящей влаги дерева.
Силы покидали его постепенно. Сначала подкашивались ноги, потом накатывала тошнота — горькая, пустая, от которой сводило желудок и горло. Он останавливался, опирался лбом о холодный ствол и ждал, пока мир перестанет вращаться. Потом снова двигался вперед, глубже, подальше от дороги, от любых признаков людей. Они будут искать. Не могут не искать. Для них он теперь не просто Коган. Он — человек, который знает о вредительстве, о немецком агенте, он живое доказательство их провала. И они знают, сколько он знает. О Федорове. О «почтовом ящике». О письме. Его смерть — это не просто необходимость. Это тайна, которую нужно похоронить так, чтобы даже тень от нее не упала на землю. Он должен исчезнуть. Наверняка именно такой приказ и получили от своего хозяина эти урки. Только они не знают, что он враг, фашистский агент.
Ноги наконец отказались слушаться совершенно. Он рухнул на землю, в мягкую, но холодную подушку из опавшей хвои и мха. Дышать стало чуть легче, но холод тут же начал пробираться сквозь рваную одежду, цепляться к телу ледяными когтями. Спать. Нужно просто на час прикрыть глаза. Но уснуть здесь — значит замерзнуть насмерть. Собрав последние крохи воли, Борис пополз. Руки нащупали недавно сломанную буреломом молодую ель — ковер из густых колючих лап, все еще пахнущих смолой. Он зарылся в них, как зверь в логово. Колючки впивались в кожу, царапали лицо, но еловый лапник был сухим внутри и держал холод снаружи. Тело, измученное, начало бешено дрожать — мелкой неконтролируемой дрожью. Это был хороший знак, он где-то читал. Значит, еще не замерзает.
Ночь тянулась бесконечно. Холодные звезды, пробивающиеся сквозь редкие просеки в черном небе, казались ледяными осколками. Каждое движение, каждый вздох отзывался болью в голове. Сознание то уплывало в забытье, где ему чудились голоса, свет фар, ощущение веревок на запястьях, то возвращалось к ледяной реальности леса и ночи. Он боролся со сном, кусал губы до крови, чтобы резкая боль вернула ясность сознания. «Исчезнуть…» — стучало в висках. Он не имел права просто уснуть.
Утро пришло без солнца, серое и промозглое. Влага покрыла его импровизированное ложе. Каждая мышца стонала, голова гудела сплошной монотонной болью. Тошнота вернулась, теперь уже от слабости и голода. Борис выкарабкался из-под еловых ветвей, весь в хвое и смоле, и снова заставил себя двигаться. День был его врагом — в лесу светлее, его могли заметить. Он шел, держась самой чащи, обходя поляны, прислушиваясь к каждому шороху, который могла издать не птица и не белка, а люди, преследователи. Голод сводил желудок спазмами, но о еде не могло быть и речи — только движение, только подальше уйти в лес.
Боль стала его постоянным спутником. Она была в ритме шагов, в стуке сердца, в каждом мигающем пятне света перед глазами. Иногда Когану казалось, что он уже умер и происходящее — его личный ад: бесконечный холодный лес, разбитая голова и одинокая животная необходимость идти вперед, просто чтобы не дать им победить, не дать им убить его. А он должен был выжить. Пусть через боль, через голод, через эту всепоглощающую тошноту. Шел и думал, вспоминал, о чем говорили бандиты, какие упоминали имена. Нужно выявить их связь с немецким агентом. Как они обращались друг к другу. Нет, кажется, ни одного имени или клички он не слышал. Хотя нет, они его везли не просто в лес, а куда-то. Борис вспомнил и даже остановился, прижавшись лбом к прохладному стволу березы. Вспомнил, ими руководит, их послал некий Шура Гагра. Так его называли, и кто-то из уголовников добавил, что Гагра скор на расправу, не любит шутить.
Солнце било в макушку, превращая мир в ослепительное немилосердное марево. Начинался жаркий день, в рот и глаза лезла мошкара, гудели насекомые. Боль в затылке снова начала пульсировать. Нужно перевязать голову, понял Борис. Он не услышал звука ручья, а скорее почувствовал в воздухе влагу. И только спустя пару минут, когда продрался сквозь густой папоротник, то увидел ручей с чистой ледяной водой.
Он пил долго, наслаждаясь влагой, вкусом хрустальной воды. Потом лежал на теплом песке на краю ручья и пил снова. Голова возвращала его мысли назад, и тогда Коган снял рубашку, майку, разорвал майку на полосы и, промыв водой рану на голове, старательно перевязал ее, чтобы защитить от грязи и насекомых.
После утоления жажды снова напомнил о себе пустой желудок. Каждый шаг давался с трудом; казалось, не ноги, а свинцовые колодки шаркали по лесной подстилке. Голова раскалывалась на части. За виском пульсировала тупая живая боль, и с каждым ударом сердца в ушах звенело, а в глазах плясали черные и золотые мушки. Горло было сухим и шершавым, как наждачная бумага, язык прилипал к небу. Снова хотелось пить. Пить и спать. Борис брел, почти не видя дороги, инстинктивно уходя от той страшной просеки, где ему удалось сбежать из машины. Лес гудел в его ушах однообразным убаюкивающим гулом. Сознание то уходило куда-то в темноту, то возвращалось резкой вспышкой: надо идти, идти, идти.
И вот, споткнувшись о корень, он повалился в траву на краю небольшой поляны. В глазах поплыло. Он уперся руками в землю, чтобы подняться, и взгляд его упал на странное движение у опушки. Что-то билось, хлопая крыльями по траве. Приглядевшись сквозь пелену боли, Коган увидел — силок. Примитивная петля из тонкой крепкой проволоки на гибком пруте. И в ней — рябчик. Птица, уже обессилевшая, лишь изредка вздрагивала, закатив глаз с диким испугом.
На мгновение в голове Бориса все прояснилось, будто ледяной ветер пронесся. Голод, звериный и острый, скрутил желудок. Он подполз, движением не мысли, а инстинкта схватил птицу. Теплая, живая, трепещущая. Раздался глухой хруст. Трепет прекратился. Пальцы сами, будто чужие, расстегнули проволочную петлю, высвободили еще теплую тушку. Он привязал ее за лапки к своему брючному ремню. Теперь надо было уйти. Тот, кто поставил силки, мог быть где-то рядом. Охотник. А в его положении любой человек — угроза.
Он поплелся дальше, глубже в чащобу. Мысль о еде жгла его изнутри. Нужен огонь. Нужно спокойное скрытое место. Через час он нашел подходящее — овражек, заваленный буреломом, скрытый от посторонних глаз. Дрожащими руками он достал из кармана брюк спасительную коробку спичек, промокшую насквозь. Спички превратились в бурые кашицеобразные палочки с почерневшими головами. Ни одна не годилась для разведения огня. Он пытался с отчаянным упрямством, раз за разом, пока не растер всю коробку в мокрую труху.
Отчаяние накатило, густое и липкое. Он смотрел на рябчика, висевшего у его пояса. Перья, пух, теплое мясо под ними. Мысль съесть птицу сырой вызывала спазм в горле, но голод был сильнее брезгливости. Он уже взялся было за тушку, но внутренний барьер, тонкая, но крепкая культурная перегородка не позволила. Еще нет. Не сейчас. Солнце поднялось высоко, и его лучи, пробиваясь сквозь листву, жгли разбитую голову. Борис, почти уже не надеясь, брел, цепляясь за стволы. И вдруг, за очередным поворотом тропы, которая угадывалась под ногами, лес расступился.
На окраине небольшой, давно некошеной поляны стояла изба. Не дом даже, а именно охотничья заимка — низкая, почерневшая от времени, сложенная из толстых бревен. Кривое крылечко. Одно маленькое, затянутое пыльной паутиной окошко. Труба из ржавой жести. Тишина вокруг была абсолютной, мертвенной. Вот откуда тропа, протаптываемая к этому домику годами. Коган замер, прислушиваясь. Ни лая, ни шагов, ни скрипа двери. Только шорох листьев. Подкравшись ближе, он увидел, что дверь приперта не замком, а просто деревянным чурбаком, вставленным в скобы. Знак, что хозяев нет. Трава была высокая, нетронутая. В этом году, по крайней мере, с зимы здесь никто не появлялся. Но это все равно тепло, крыша над головой, сон…
Осторожно, стараясь не шуметь, Коган вынул чурбак. Скрипнула ржавая петля. В лицо пахнуло затхлостью, запахом старого дерева, печной золы и сушеных трав. Внутри было сумрачно. Простая печка-буржуйка, нары, покрытые жестким половиком, стол, пара табуреток. На полке — жестяная кружка, пустая бутылка из-под керосина, скрученный в клубок шпагат. И — о чудо! — на краю стола, будто оставленные специально, несколько спичечных коробков.
Борис бросился к ним, сгреб в ладонь. Сухие. Твердые. Он стиснул их так, что картон хрустнул, и прислонился лбом к прохладному бревну стены, закрыв глаза. Слез не было — организм был обезвожен. Была только дрожь, идущая из самой глубины, смесь дикого облегчения и остаточного ужаса. Он был спасен. Пока что. У него есть стены, скрывающие от мира. У него есть огонь. И у него наконец будет еда.