К книге
Штурмовик. Дон.Глава 9 «Воронежское направление»
31%
Глава 9 «Воронежское направление»
9

Первого июля Воронеж в первый раз появился у нас в сводке.

Это была не утренняя сводка Совинформбюро, а дивизионная справка по обстановке, которую Кожуховский принёс ко мне в семь утра, перед первым вылетом. Справка была короткая — пять или шесть строк, отпечатанных через копирку — и в ней говорилось, что противник развивает наступление в полосе севернее и северо-восточнее Курска, что передовые части немцев приближаются к Воронежу, что наша задача — работать по их коммуникациям, чтобы замедлить подход свежих частей к городу. Воронеж в этой справке стоял как точка, к которой шла линия с запада, и эта линия шла быстро.

С первого по пятого июля мы выходили на работу два-три раза в день. Цели сдвинулись к северо-западу — теперь это были не просёлки у Касторного, а дороги, идущие к Воронежу со стороны Старого Оскола и Курска. Полк работал, без остановки. К пятому числу пробоины в матчасти у нас были у всех восьми машин, и Прокопенко с бригадой ремонтировали по две машины за ночь. Сон у Прокопенко в эти пять дней был, насколько я мог судить, не больше четырёх часов в сутки. На моём вопросе утром пятого, когда я подошёл к семёрке к четырём, он отёр ладонь о голенище и обронил: «сплю, когда машина без меня обходится; пока — обходится по час за вечер, столько и сплю». Я не уточнил.

Воронеж с воздуха был виден с третьего числа.

Третьего мы шли северо-западнее обычного, по линии Землянск — Семилуки, и слева, у горизонта, я увидел тёмное пятно с тонкими столбами дыма. Город горел не весь и не сильно, но горел с одного направления — с правого берега реки, с западной части. Это были, видимо, нефтебазы или склады. Издалека различить было трудно. Я отметил для себя место по карте — место это держалось.

С трёх тысяч Воронеж смотрелся не как город, а как тонкая ниточка реки с серым шлейфом по западному берегу. По дыму у складов я не разобрал, бомбили их немцы с воздуха или они горят от своих, по приказу на отход. С трёх тысяч различать «горит от чужой бомбы» и «горит от наших» было невозможно. Это была чужая работа, не моя — пехоты, разведки, тыла. Моя сегодня шла на просёлках к северо-западу от города.

Четвёртого, в воздухе во втором вылете, по эфиру пришла новость: Севастополь. Я в шлемофоне услышал короткое от ведущего Як-1 — «слышь, штурмовик, сегодня Севастополь сдали» — и ответил ему «слышу». Больше ничего по этой волне не сказали. Севастополь сдали третьего июля, но в полк новость пришла только четвёртого, через дивизионную связь, и в эту секунду я её услышал в воздухе, между двумя заходами на дорогу к Воронежу. Я её принял в эту секунду как принимают то, что давно ждали. Внутри тяжесть, которая лежала у меня в груди с двадцать шестого мая, не сдвинулась — она там просто переложилась с одного бока на другой. Севастополь падёт — я знал это с конца мая, и в моей памяти оно стояло с одной из дат, которые я не называл себе в кадре, но которые лежали ровным списком. Сегодня одна из этих дат закрылась, и закрытие я не комментировал ни про себя, ни вслух.

К концу первого захода у меня в крыле уже шла одна пробоина — от лёгкой зенитки, не задев тяги. Возвращались всеми семью; седьмой машины — Шумилова — у нас в строю с двадцать восьмого июня не было, и я с этим уже привык за неделю работать.

* * *

Пятого июля во втором вылете Морозова ранили. У меня в этом ранении была своя доля.

Утром пятого, в шесть пятьдесят, перед первым вылетом, я в землянке у штабной просматривал на карте линию Старый Оскол — Воронеж. По дивизионной сводке немцы по этой дороге к полудню должны были пустить свежую танковую часть. Я знал не дату и не имя. Я знал только дурной общий знак: под Воронежем в первой декаде июля у штурмовиков шло плотнее обычного. Этого знания было мало для приказа и слишком много для спокойствия.

На разводе в семь утра я перестроил звено: Морозов с Тихоновым привычно шли вторым звеном самостоятельной парой, а сегодня я поставил Морозова ведомым у меня, по правому крылу, а Захарова перевёл во второе звено к Тихонову. Захарову обронил кратко: «по сегодняшнему — местами с Морозовым». Захаров кивнул чуть и не уточнял. Морозову — так же: «по сегодняшнему — иди по моему правому». Морозов не уточнял.

Внутри я держал одну мысль: «у меня по правому крылу зенитка попадает реже; пусть Морозов сегодня идёт у меня». В этой мысли я был неправ.

Это было после обеда, в три тридцать. Мы шли на дорогу Старый Оскол — Воронеж, по которой по карте от штаба дивизии должна была идти свежая танковая часть. Часть, действительно, шла — мы увидели её с трёх тысяч, длинной серой полосой, тянущейся по плотной грунтовой дороге. С нами шла пара Як-1 — те же, что в прошлые дни.

Заход с юго-востока был стандартным. Я отпустил эрэсы с полутора тысяч, бомбы со второго захода. Над колонной поднялись три плотных столба дыма, потом ещё два. Зенитки начали работать на нас уже на эрэсовом заходе. На бомбовом — плотнее.

Морозов шёл по моему правому крылу — на месте, которое я ему сегодня отвёл утром. На выходе из атаки у него на крыле я увидел вспышку — короткую, не широкую, похожую на разрыв двадцатимиллиметровки рядом с фюзеляжем, не в нём. По воздуху перед его машиной короткой полосой прошёл дым — серый, не чёрный, без огня — и я понял, что осколок не дошёл до баков. Зенитка работала с земли частыми трёхснарядными очередями, и за нашей группой к выходу из зоны тянулись ещё две машины, у которых тоже в крыльях шли тонкие струи дыма. Прикрытие Як-1 в эту секунду было выше нас в стороне солнца, и зенитки наши были сегодня в основном поле деятельности, не истребители. Через две секунды по эфиру пришёл его голос:

— Семёрка, со мной всё в порядке, иду домой.

Голос у него был ровный, без напряжения, и я по этому ровному голосу понял, что напряжение он на эфир не пускает, а внутри оно у него есть.

— Принял. Идёшь самостоятельно?

— Иду самостоятельно. Не задело главное, осколок в плоскость и в кабину.

— В кабину куда конкретно?

— В правое предплечье. Кость цела. Терпимо, держу ручку левой пока.

— Принял. Группа, выход на восток. Морозов — впереди меня, домой.

Я пропустил его на сто метров вперёд и пошёл за ним. Тихонов справа от меня держал курс. Гладков с Бабенко — слева, чуть выше. Як-1 над нами разошлись веером и пошли прикрытием. С земли по нам ещё работали зенитки, но мы выходили из зоны.

Через двадцать четыре минуты мы сели на Анну. В пути Морозов шёл, без скачков по высоте, и я несколько раз обернулся в зеркало, проверяя, держится ли он. Держался. У него правая, в ремне, была заведена за плечо, а левой он работал ручкой и сектором газа — это была одна из тех схем управления, которой нас в школе не учили, но которую лётчики на войне осваивали в первый раз сами, и привычно — в свой собственный единственный раз. Морозов её освоил быстро; я через четверть полёта по его ровному курсу понял, что он сядет сам. Як-1 над нами проводили нас до Дона и ушли на Бутурлиновку — у них рейс на сегодня тоже заканчивался. Морозов сел вторым после меня — не первым, как иногда садились раненые по сигналу командира. Я ему по эфиру предлагал сесть первым, он отказался: «у меня нога левая работает, рука правая работает с одной точки, сяду на запасе по высоте, не торопись». Я не торопил.

Морозов выкатился до конца полосы, развернулся в углу, заглушил мотор. Когда я подъехал на семёрке к капониру и тоже заглушил, из его кабины уже стоял Захаров — он бросил свою машину Хрущу и пошёл к Морозову. Захаров был на правое крыло Морозова первым. Я успел вылезти, дойти и встать у переднего колеса, к ним подошёл Прокопенко, и через минуту нас у морозовской машины стояло пятеро: я, Захаров, Прокопенко, врач полка с санитарной сумкой, и сам Морозов в кабине, ещё в шлемофоне.

Морозов сидел. Правое предплечье у него висело на ремне, который он сам затянул в воздухе — простой ремень от шлемофонной сумки, перетянутый чуть выше локтя, как жгут. Под ремнём гимнастёрка была мокрая. Не насквозь, но мокрая — пятно тёмное, плотное, с расплывшимся краем.

— Не двигайся, — обронил врач полка снизу, поднимаясь по подножке.

— Не двигаюсь, — ответил Морозов ровно.

Врач залез на крыло, снял с Морозова шлемофон, посмотрел руку через прорез гимнастёрки. Поморщился. Что-то достал из сумки — бинт, пузырёк со спиртом, склянку с тампонами.

— Семёрку оставляем здесь до утра, — обронил он, не оборачиваясь. — Перевязка сейчас, дальше — в полевой госпиталь в Анне. Это через двенадцать километров, отвезу на санитарной полуторке.

— Долго? — обронил Морозов.

— Две недели, может, три. Кость цела. В мякоть. Достали бы здесь — заштопал бы, но нужно почистить и наложить швы по уму. На сухарь не пойдёт, чисто и быстро.

— Понял, доктор, как скажешь.

Врач затянул бинт поверх перевязочной части, помог Морозову вылезти из кабины. Морозов слез с крыла сам, без помощи, держась левой за поручни. На земле он постоял с минуту, тяжело дыша, потом обвёл нас глазами.

— Захаров, — обронил он негромко.

— Я, Морозов, я тут, — Захаров шагнул на полшага вперёд.

— Часы достань, я не могу.

Он показал левой рукой на правый карман гимнастёрки, который правой сейчас сам открыть не мог. Захаров понял раньше, чем я. Захаров шагнул ближе, расстегнул морозовский карман, достал тёмный латунный кружок с цепочкой — часы. Часы лежали у Морозова в гимнастёрке с весны, после того как он их в Кашине разобрал, починил и собрал. Захаров их взял в свою левую ладонь, не сразу сообразив, куда деть, потом сунул в свой правый нагрудный, аккуратно.

— У меня подержи, пока, — обронил Морозов. — В госпитале одной рукой не достану.

— Хорошо, — отозвался Захаров ровно. — Подержу.

Морозов больше ничего не сказал. Врач полка повёл его к санитарной полуторке, которая уже стояла у штабной с заведённым мотором. Через семь минут полуторка ушла в сторону посёлка Анна. У капонира остались я, Прокопенко, Захаров. На земле, между крылом и колесом, осталась тёмная полоса — её Морозов на сходе не заметил. Прокопенко на полосу смотрел молча, потом ушёл в мастерскую за тряпкой.

Кулагин стоял в нескольких шагах от нас, у дальнего края морозовского капонира. Он не подошёл к Морозову при перевязке — у Кулагина с пятого мая было правило: не лезть, когда работает врач или Прокопенко. Сейчас, когда полуторка уже ушла, Кулагин подошёл на полшага ближе. В правой руке у него снова был стебелёк полыни — короткий, видимо, сорванный сегодня по дороге к капониру. Он этот стебель не нюхал и не мял. Он его просто держал, как держат мелкую вещь, к которой не успел придумать, что с ней делать. Я его коротко увидел и так же коротко перевёл глаза. Кулагин остался ещё минуту у капонира, потом ушёл — не к землянке, а к стоянке моторов, где сейчас Прокопенко мыл полосу от тёмной полосы крови.

Захаров стоял у моего крыла, не уходя. Левой рукой он держал свой нагрудный карман — не нарочно, а так, как держат вещь, которую только что приняли на хранение. В звене у нас теперь на две-три недели одна пара меньше.

Я об этом тоже не сказал. У меня в груди в эту минуту шёл другой счёт. По стандартному строю Захаров был бы сегодня по моему правому крылу. По стандартному строю эта зенитная очередь прошла бы Захарову. Это было бы лежащим в природе случая. А моё было — лежащим в природе моего решения.

Я попытался сегодня утром угадать. Не угадал. Под моим распоряжением Морозов оказался там, где попала очередь. Под другим — там бы оказался Захаров. Который из двух был «правильным» — выводу не подлежало. Этого расчёта в кабине вообще быть не должно. С пятого июля я свою прошлую жизнь в кабину не пускал. На разводе планирую как обычный командир.

Прокопенко вернулся из мастерской с тряпкой, опустился у колеса Морозовской машины и стал тёмную полосу на земле затирать сухой полынью и тряпкой. На меня он не поднял глаз. Заметил ли он мою утреннюю перестановку — я не спрашивал. Думаю, заметил. По его бытовой манере к моим решениям по строю он никогда не лез, и сегодня тоже не полез.

* * *

К вечеру пятого Кожуховский нашёл меня у семёрки.

— Алексей Петрович, по Морозову. Передал из госпиталя — рана неосложнённая, в мякоть, наложили швы. Срок — до двадцать второго июля, не раньше. С двадцать второго — на лёгкий режим, к нам на полосу не выпустят сразу. Полностью в строй — к началу августа.

— Понял, Иван Емельянович, к началу августа.

— Это совпадает по дате с поступлением машин, — обронил Кожуховский, и в этой фразе у него впервые за неделю в голосе мелькнула не интонация погоды, а интонация чего-то более тёплого. — Седьмая отметка от Москвы сегодня — «к началу августа». Не к середине июля, как было неделю назад. Снова сдвинулось.

— Сдвинулось, значит.

— Так пишут. Я тебе так и говорю.

Он не стал добавлять. У нас за неделю обстановка с машинами успела сдвинуться обратно к августу, в ту сторону, которую Кожуховский называл первым в Анне ещё в начале июня. Это была не отдельная новость. Это был очередной слой того же слоя.

— И ещё, по Тихонову. С завтрашнего, шестого — ведёт пару сам. На запасное место — Воробьёв.

— Хорошо. Воробьёв уже летал с Морозовым на тренировке два раза, должен справиться.

— Должен, потянет, — отозвался Кожуховский ровно. Это «должен» он произнёс той же интонацией, которой я произносил его про Шумилова неделю назад. Я по этой интонации ничего не сказал. Между «должен» Шумилова и «должен» Воробьёва прошла одна неделя и одна боевая потеря, и эта неделя у меня в голове лежала по тому же листу, по которому лежал май в Кашине.

* * *

Шестого июля немцы вышли к Воронежу.

Это пришло в сводку только восьмого, но по дивизионной обстановке мы это знали с шестого числа. С шестого по седьмое мы шли работать уже по правобережной стороне города — там, у Подгорного и у Семилук, шли немецкие части, прорвавшиеся к реке. Город под крылом горел уже плотнее, чем третьего: дыма было больше, и он шёл с нескольких разных точек одновременно. Слева от реки горело то, что осталось от железнодорожного узла. Правее, у Чижовки, — какие-то склады. Жилые кварталы я не разглядел — то ли они ещё стояли, то ли горели, и дым мешал. С трёх тысяч это было всё, что у меня к городу было: тонкая полоса воды посередине и две стороны, разделённые этой полосой. На одной — наши, на другой — теперь немцы.

Захаров шёл справа от меня, как и раньше. У него правое плечо сегодня держалось, без сноса; он за зиму отъехал от ранения окончательно, и в эту неделю, пока Морозов в госпитале, у Захарова дополнительной нагрузки не пришлось. Он шёл со мной парой, как и в декабре. В правом нагрудном кармане у него лежали трофейные часы Морозова — он их утром седьмого, перед взлётом, мне ровно один раз показал, повернув гимнастёрку к свету, чтобы я увидел, и больше не показывал. Я кивнул. Без слов.

Тихонов с Воробьёвым шли вторым звеном. Воробьёв в первом своём боевом вылете шестого утра держал курс, без напряжения — у него, как я записал ещё в Кашине, было «горизонт, тело». Тихонов после взлёта в эфире коротко доложил: «Воробьёв в строю, идёт ровно». Я ответил: «принято». На этом разговор по эфиру у нас на сегодня закончился.

Шестого вечером в землянку четвёрки зашёл Гладков. Он шёл туда не специально — он шёл из мастерской мимо, и заметил у двери Воробьёва с метлой. Воробьёв подметал, как и в прошлые дни. Гладков остановился, постоял с минуту, потом обронил: «ты чего всё метёшь, парень?» — и Воробьёв, не отрываясь от черенка, ответил негромко: «привык, товарищ старший лейтенант». Гладков ничего не добавил. Постоял ещё полминуты, оглядел работу — у землянки четвёрки за неделю Воробьёва земля у двери была утоптанная, без пыли, без сорной травы — и пошёл к своей. Эту короткую сцену я наблюдал из своей землянки, не выходя; полог у меня был отдёрнут, и от моей двери до четвёрки расстояние было такое, что слов я не разобрал, но движение Гладкова и шевеление подбородка Воробьёва я различил. Я не вышел и не уточнил. У них теперь была своя короткая фраза, и она у них работала без моего участия. Это было одно из тех изменений, которые в полку случаются за неделю после потери и которые потом держатся долго.

Седьмого июля вечером Кожуховский передал ещё одну отметку — последнюю в эту неделю.

— Алексей Петрович, по сводке. Образован Воронежский фронт. Завтра, восьмого числа, наш полк в составе восьмой воздушной армии переходит в подчинение нового фронта. Командующий — Голиков.

— Понял, по фронту переходим.

— Цели, маршруты — те же. Прикрытие — то же. Меняется административное подчинение.

— Хорошо, по работе ничего не меняется.

— И всё, до утра, командир.

Он ушёл. Я остался у семёрки. Прокопенко уже закрыл машину на ночь — над капониром не горел фонарь, и над дальним посёлком Анна уже зажглись редкие огни. На дальнем конце аэродрома Воробьёв подметал у землянки четвёрки — он за неделю с двадцать восьмого июня делал это каждый вечер, медленно, тщательно. На вопрос «зачем» он один раз обронил: «привык». Я больше не спрашивал. У него за неделю это успело стать привычкой полка, и его привычку я молча принял как принимают то, что не нужно объяснять.

В землянке у меня на столе всё ещё лежала книжка Толстого, рядом с моей рабочей тетрадкой. К книжке за неделю я добавил вторую запись в тетрадке — короткую, по пятому июля: «Морозов, правое предплечье. Кость цела. Госпиталь до 22.07, в строй к началу августа. Часы у Захарова». Эта запись у меня в журнале шла не как запись о потере — Морозов был жив, в строю через три недели — а как запись о выбытии на ремонт. Между потерей и выбытием на ремонт у нас в полку с лета сорок первого лежало то самое расстояние, на котором держались остатки фронтовой надежды. Третья по очереди, если она будет, у меня в голове уже была отмечена не именем, а просто «следующая», и я не торопил её к себе.

Я вышел из землянки на полминуты — постоять у двери, посмотреть на полосу. По щели в пологе шла косая полоса лунного света; луна сегодня была не полная, а на убыли. У дальнего посёлка, в Анне, лаяла собака — та же, что и в начале июня. Я её узнал и не оглядывался.

Часы Морозова сейчас лежали в кармане у Захарова, а Морозов в полевом госпитале в Анне был без часов. Захаров их Морозову вернёт двадцать второго или двадцать третьего, при возвращении в полк. До этой даты — двадцать один день. По моей шкале самые тяжёлые из них пойдут с восьмого по пятнадцатое. Я об этом подумал коротко и не озвучивал никому.

Предыдущая главаГлава 9 из 29Следующая глава