Тридцать первого августа сорок второго года к шести часам утра полк стоял на исходном.
На исходный нас вывели накануне вечером по приказу из дивизии — полевая площадка у северо-западного периметра сталинградского обвода, в семи километрах от Конной по полевой дороге. Площадка была не новая, не обустроенная, а просто полоса утоптанной степи длиной около километра, с маркерами по краям из жердей с белыми тряпками. Землянок на исходном не было. Полк ночевал в палатках, поставленных по западной кромке, у трёх неглубоких овражков. Машины стояли на полосе в шахматном порядке, под брезентовыми чехлами, с маркерами стояночных мест по углам.
К пяти утра тридцать первого числа я вышел из палатки. Воздух стоял прохладный, по нижнему слою росистый, по верхнему сухой. С юго-восточного горизонта тянулась серая полоса. Это был всё тот же дым над Сталинградом, который с двадцать третьего числа стоял там без перерыва. По цвету утром он шёл бледнее, чем к вечеру: серо-розовый, с тонкой чёрной прожилкой ближе к земле. По нижней кромке этого дыма к утреннему солнцу проступала тонкая багровая полоса, шириной градусов в десять, и эта полоса в ясной августовской атмосфере была видна отчётливо, без выдержки. По нашей плановой работе на сентябрь полк должен был идти на эту полосу каждое утро в течение следующих недель, и я по этому утру понимал, что эта тёмная полоска у горизонта у меня в правом борту в кабине останется на каждый полёт.
Я прошёл к семёрке. Семёрка стояла на третьей стояночной справа от середины полосы, между Захаровской и Морозовской. Под чехлом её привычно по утрам не было — Прокопенко чехол снимал к шести, когда полк выходил на полосу. Сегодня семёрка стояла под чехлом ещё. По расписанию на сегодня вылетов не было — день готовности, отдыха перед сентябрьской операцией. Машины весь день под чехлами, экипажи в палатках, техсостав — за бытовой работой по матчасти.
Я подошёл к семёрке. Прокопенко стоял с северной стороны от машины, у левой консоли крыла. У него на сегодня по плану была проверка тяг закрылков и переборка приборной доски — две работы по моей машине, плюс ещё две по Гладковской и одна по Сёминской. Михаил тоже был у машины, у задней кабины, изнутри. Он туда сел в пять утра, сразу как полк проснулся, и работал по своему пулемёту — проверял ленту, обновлял смазку, протирал затворную раму. По его обычной утренней практике эта проверка у него занимала минут сорок.
Я поздоровался коротко с Прокопенко. Прокопенко обронил «Алексей Петрович», шевельнул подбородком, продолжил работу. Я постоял у машины секунд двадцать, посмотрел на чехол. Чехол на семёрке у нас был старый — он у меня шёл с прошлого августа, по двум зимам и по почти всему лету сорок второго. На нём по швам шло несколько мест, проклеенных по нашему привычному ритму: одно у северного края, два у южного, одно у юго-западного угла. По цвету чехол был серо-зелёный, выгоревший по верхней стороне до светло-серого. По нижней стороне он сохранил исходный зелёный тон — тёмный, плотный.
— Сегодня без вылетов, — Прокопенко обронил, не отрываясь от тяги.
— Без вылетов. Готовность к завтрашнему. Сентябрьская операция начинается первого, в три ноль ноль, — я ответил по сводке.
— Понял, Алексей Петрович, — Прокопенко продолжил движение по тяге.
— Семёрка — после переборки приборной? — я уточнил по графику.
— К семнадцати закончу. Тяги — к четырнадцати. Михаил по пулемёту — к шести-семи закончит, — он перечислил коротко.
— Хорошо, Григорий Тихонович, — я отошёл на полшага от консоли.
Я отошёл от семёрки, прошёл по полосе в северном направлении, посмотрел на полосу с дальнего конца.
С дальнего северного конца полосы открывался обзор на западные палатки — три ряда, по четыре палатки в каждом, плюс штабная отдельно у западной кромки. У штабной палатки стояла полуторка с открытым задним бортом, на ней разгружали ящики с боеприпасами для завтрашнего. У второй палатки в первом ряду курили двое — Захаров и Тихонов А. П., — стояли по своей обычной утренней привычке, не торопясь, глядя на восток в полосу серого тумана у самого горизонта. У третьей в третьем ряду стоял Гладков — один, с расстёгнутым воротом, без фуражки. У него за пазухой на сегодня лежал Шумиловский платок — старый, лётный, серый по краю, который Шумилов носил в землянке весь июнь. После двадцать восьмого, когда Тихонов принёс из землянки четвёрки книжку Толстого, платок остался на нарах Шумилова под подушкой; Гладков взял его в свою землянку через два дня. С тех пор за лето Гладков платок не разворачивал, а в сегодняшнее утро он его впервые за два месяца достал из вещмешка и переложил в нагрудный.
Я этого Гладковского жеста сегодня не видел — мне его обронил позже Прокопенко, когда мы у семёрки сели у крыла к девяти утра. Прокопенко по утреннему построению заметил у Гладкова движение у нагрудного и по тому, как Гладков из земли натаскал свой кулак к гимнастёрке, разобрал, что у него там новый предмет. Прокопенко из своей бытовой полковой бухгалтерии знал, что у Гладкова с двадцать восьмого июня в вещмешке лежал Шумиловский платок. По сегодняшнему утреннему — Прокопенко его в нагрудный переложил.
Я к десяти утра вышел к Гладкову, у его палатки.
— Гладков. По вашей, — я обронил у его палатки.
— Алексей Петрович, — он отозвался, не отрывая взгляда от восточного тумана.
— По матчасти на сегодня — у вас по тягам и переборке? — я уточнил по плану.
— По тягам — Хрущ. По переборке — Ярошенко. Прокопенко у вас, — он перечислил коротко.
— Хорошо, Гладков, — я постоял ещё у его палатки.
Я постоял у его палатки секунд тридцать. Гладков на меня не смотрел, смотрел в восточный туман. На его лице сегодня шла та же ровная складка у рта, что стояла у Трофимова в марте и у Бурцева три дня назад. По форме его молчания я понял, что он сегодня в этот туман на восточном горизонте смотрит не как комэск, а как тот человек, который с зимы сорок первого по второй половине августа сорок второго года проходил через эту полосу одной общей походкой, и который к тридцать первому августа сорок второго стоит на исходном к новому, не зная, дойдёт ли по этой походке до сентября.
— Гармонь? — я обронил негромко.
— Не открою. До конца сентября — точно.
— По себе? — я спросил негромко.
— По себе, Алексей Петрович, — он подтвердил по короткой форме.
— Шумиловский платок?
Гладков повернул голову.
— Видели? — обронил он негромко.
— Прокопенко обронил, — я ответил.
Гладков шевельнул плечом, как поправляют тяжёлый ремень.
— Перенёс. По форме — пора. У меня в вещмешке он лежал два месяца. Сегодня — в нагрудный.
— По форме видно, Гладков, — я обронил по короткой манере.
— Шумилов с майских — первый ушёл. Захаров, Морозов, Тихонов — с лета сорок первого, со мной в одну зиму. Я с августа сорок первого, между ними и Шумиловым. Бабенко, Сёмин, Панин — уже после Шумилова, с лета. На сегодняшнее утро со мной из майских ничего нет, кроме его платка. Несу за него.
— Понимаю, Гладков, — я ответил тихо.
Я постоял у его палатки ещё пятнадцать секунд, отошёл.
К полудню я снова сел у семёрки, у левой консоли крыла, на низкий деревянный ящик, который Прокопенко подкладывал у машины каждый раз, когда работа предполагала длинное сидение. Прокопенко сел рядом, на второй ящик, по своей рабочей привычке — он у семёрки никогда не садился на голую землю, всегда на свой ящик, чтобы рабочая куртка не пачкалась и чтобы спина у него была у крыла, под прикрытием. Михаил из задней кабины спустился к одиннадцати — закончил пулемётную работу. Он подошёл к нам, постоял в шаге, потом сел на третий ящик, который Прокопенко вынес из палатки. Так мы и сидели — втроём, в линию, у крыла семёрки, под лёгким брезентовым навесом, который Прокопенко с утра натянул на двух жердях от стояночного флажка к фюзеляжу.
Минут пять мы все трое молчали. По полосе шёл августовский ветер с южной кромки. По высокому небу шли тонкие облака — перистые, в дальнем эшелоне.
— Григорий Тихонович, — Михаил обронил первым, негромко, — по семёрке за лето — сколько пробоин?
Прокопенко подумал секунду.
— У этой машины за лето сорок второго пробоин: с июня по август — двадцать девять. Из них четыре — серьёзные, по тягам или мотору. Остальные двадцать пять — обшивка, без задева. Все заклеены, проверены, ровно держат.
— А с осени сорок первого?
— С осени сорок первого по август сорок второго по семёрке — около семидесяти пробоин общим итогом. Это вместе с весной и зимой. По одной зиме — около двадцати, по весне — пятнадцать, по лету — двадцать девять, по осени сорок первого — около двенадцати. Округляю.
— Машина выдержала, — Михаил обронил негромко.
— Машина выдержала. По швам ровно. По мотору — две замены масляного фильтра, одна замена свечей. Главных переборок не было, — Прокопенко перечислил по своей шкале.
— А по чехлу? — Михаил уточнил коротко.
— Чехол — этот, который стоит сейчас, — пятый по счёту. Я их меняю по мере износа. Первый был с осени сорок первого по февраль сорок второго. Второй — с февраля по март. Третий — с марта по июнь. Четвёртый — с июня по август, ушёл с пробоиной в Калаче. Этот — с двадцать пятого августа.
— Понял, Григорий Тихонович, — Михаил обронил по короткой форме.
Михаил подумал ещё секунду, потом обронил негромко:
— Григорий Тихонович, у вас сегодня лопатка — точил?
— Точил. Вечером, после второго вылета двадцать девятого. На сегодня — она готова.
— У меня сапёрной нет. У стрелков по штату — одна на двух человек, лежит в землянке.
— На завтрашний день — возьми из палатки нашего БАО. Я договорюсь с Подгорным к вечеру, — Прокопенко обронил по плановой шкале.
— Хорошо. Спасибо, Григорий Тихонович, — Михаил ответил коротко.
— На здоровье, Михаил, — Прокопенко не ответил сразу.
Михаил замолчал, посмотрел на машину. По его лицу я понял, что он за две недели в полку у нас стал ровнее, чем был девятого августа. Он у меня в задней кабине сидел уже двадцать второй день — четыре «чисто» за полёт, по сетке. По его утренней пулемётной работе сегодня я тоже видел: он её делал не как новый, а как привыкший, по своему рабочему ритму, без суеты.
Я смотрел на них двоих, Прокопенко и Михаила, и по моей внутренней полковой шкале сегодня к одиннадцати тридцати у меня вышла одна короткая отметка. Связка «комэск, техсостав, стрелок-радист» в моей эскадрильи на сегодняшний день сложилась полностью. Прокопенко был у меня с осени сорок первого. Михаил с девятого августа. По вертикали полка эта связка работала уже три недели, и работала ровно.
По всей нашей советской лётной службе с лета сорок первого по август сорок второго эта связка из трёх человек, обустроенная на одной машине, к нашему времени стала основной формой работы штурмовой авиации. До перевооружения на двухместные Ил-2 в полку у нас работали двойками: комэск и техник. Стрелка-радиста в этой паре не было, потому что на одноместной машине задней кабины не существовало. С августа сорок второго конструкция машины поменялась, и связка по необходимости расширилась до трёх. По первой неделе работы на двухместной с девятого августа у меня с Михаилом эта связка только складывалась. Михаил тогда был для меня и для Прокопенко новый человек, не вошедший в нашу рабочую речь. К двадцать второму августа он у нас в кабине семёрки сидел уже двадцатый день, и к этому числу его рабочий ритм лёг в наш общий ритм без больших шероховатостей. К тридцать первому августа, на исходном, Михаил у нас в линии уже шёл третьим, без отдельной отметки.
Я этого его вхождения в связку особо не отмечал ни в тетрадке, ни в письме Тане. Это была обычная полковая работа по сращению нового члена с устоявшейся парой. Прокопенко по своей бытовой манере к Михаилу шёл коротко, без воспитательного напора, через рабочий показ. Михаил отвечал по той же форме: учиться, не задавая вопросов сверх рабочей шкалы; пробовать сам; запоминать сразу, без переспрашивания. По украинской крестьянской традиции, в которой он вырос в Полтавской под Лохвицами, эта учебная форма была для него родной: у них дед учил внука рубить дрова, отбивать косу, чинить плуг не разговором, а показом. Прокопенко эту манеру у себя в техсоставе тоже держал по той же линии, с куйбышевской деревенской традицией. Сошлись они на ней быстро, и сегодня к полудню тридцать первого августа сорок второго года я видел, что эта связка по матчасти и по бытовой работе сложилась без моего вмешательства.
К двум часам пришёл Захаров. Он сел рядом с Прокопенко, не разговаривая, просто рядом — по нашей с ним обычной форме. К двум тридцать пришёл Морозов. С ним рядом — Тихонов А. П. Они тоже сели, не разговаривая. К трём пришёл Гладков — один, без своих. К трём пятнадцать у крыла семёрки нас сидело семеро: я, Прокопенко, Михаил, Захаров, Морозов, Тихонов А. П., Гладков. Линия по ящикам шла вдоль крыла, от консоли к фюзеляжу.
В этом сидении у нас никакой словесной формы не было. По нашей полковой манере на исходном перед операцией у крыла семёрки за лето сорок второго я уже трижды видел такие сборы. Один раз — перед Барвенково, в конце мая. Второй — перед Воронежем, в начале июля. Третий — перед началом «Блау» в воронежском, в конце июня. Сегодня — четвёртый. Это была не штатная встреча, не строевая, не политическая. Это был обычный неформальный сбор первой эскадрильи у машины командира перед большим делом. По смыслу — рабочая тишина.
Мы сидели около часа. По полосе шёл ветер с юго-востока. К четырём пришёл Бабенко, постоял в трёх шагах, не садясь, потом ушёл к своей палатке. К четырём десяти пришёл Сёмин с Паниным — постояли, ушли. К четырём двадцать пришёл Воробьёв — постоял, ушёл. К пяти у крыла остались мы семеро, плюс к ним подсел Кулагин — он подошёл к четырём сорок и сел восьмым, у фюзеляжа, у самого края линии.
К пяти я обронил коротко, в линию у крыла:
— Завтрашняя операция начинается в три ноль ноль. Полк поднимается к четырём ноль ноль. К пяти — первый вылет.
— Принято, — Захаров обронил.
— Цель — линия от Котлубани до Россошки, по западным колоннам. По дивизионной сводке.
— Принято, — Морозов отозвался по той же форме.
— Без отхода.
— Без отхода, — Гладков обронил последним, не повернув головы.
Этим я в нашей сидячей линии у крыла семёрки сегодня вечером закрыл смысловую часть. Полчаса после этого мы сидели ещё, по той же форме рабочей тишины. К пяти тридцать линия начала расходиться. Кулагин ушёл первым, к штабной. За ним — Тихонов А. П. Потом Морозов. Потом Захаров. Гладков сидел дольше всех, до шести часов. Он встал, отряхнул штаны от лёгкого пыли, оглянулся на меня.
— Алексей Петрович. По завтрашнему — я в строю, — Гладков обронил у моего ящика.
— Знаю, Гладков, — я ответил.
— Гармонь до конца сентября не открою. Платок — несу, — он подтвердил по короткой форме.
— Понял, Гладков, — я ответил по обычной полковой манере.
— До завтра, — он шевельнул подбородком.
— До завтра, — я обронил ему вслед.
Гладков пошёл к своей палатке. У крыла остались я, Прокопенко, Михаил.
Прокопенко поднялся с ящика к шести двадцать. Михаил тоже встал. Я остался сидеть.
— Алексей Петрович. По переборке приборной — закончу к семи, — Прокопенко обронил по плановой шкале.
— Хорошо, Григорий Тихонович, — я ответил.
— Чехол на семёрку поставлю к восьми. Михаил — пулемёт под чехол сам, — он перечислил по своей шкале.
— Хорошо, Григорий Тихонович, — я подтвердил по той же манере.
— А Алексей Петрович — на завтра? — он спросил без интонации.
— Готов, Григорий Тихонович, — я ответил.
— Понял, Алексей Петрович, — он шевельнул подбородком.
Прокопенко шевельнул подбородком и пошёл к технической палатке за инструментом. Михаил пошёл к задней кабине проверить, как закрепил пулемёт перед чехлом. Я остался у крыла один.
К семи вечера солнце ушло за западный горизонт. К семи тридцать на полосе пошёл фиолетово-серый сумрак. С юго-востока стояло то же зарево над Сталинградом — теперь, в наступающих сумерках, оно проступало ярче, чем днём, и шло уже не как наплыв, а как ровная багровая полоса по нижней половине горизонта от югу до юго-востока, шириной градусов в шестьдесят.
Я постоял у семёрки до восьми. Прокопенко с Михаилом к восьми закончили — поставили чехол, закрепили тяги, прошлись по обшивке. Прокопенко на завтрашнее утро в три тридцать собирался встать и за полчаса снять чехол, прогреть мотор, проверить ленту пулемёта. У меня к четырём по плану был подъём, к четырём пятнадцать — постановка задачи, к пяти — взлёт первой пары.
Я пошёл к палатке. По дороге у меня прошла короткая мысль: завтра первое сентября. Конец лета сорок второго. Начало другой полосы. Это лето у меня в полку прошло по четырём аэродромам, через восемнадцать недель работы, через пять потерь в эскадрилье, через два ранения с возвратом в строй, через шестьдесят восемь моих личных боевых вылетов, через двадцать девять пробоин в моей семёрке. Через смерть матери в Подлесном восьмого августа. Через предложение Трофимова и через мой отказ. Через третью встречу с Верой в Котлубани и одно её короткое слово. Я по этому лету сегодня к ночи не подводил итогов словесных. У меня в голове они складывались сами, материалом, без формулировок.
В палатке я лёг на матрас, накрылся шинелью. По воздуху шёл ровный ночной ветер с юга. У дальнего конца полосы где-то у БАО лаяла собака — два раза, потом стихла. Эта собака в Конной, видимо, к нашей сегодняшней площадке перешла с тыловым эшелоном, потому что лай у неё шёл по той же схеме, что и в Конной с двадцать пятого числа.
Я заснул около десяти. В эту ночь я во сне не видел ничего отдельного. Мне снилась полоса под крылом, ровная, степная, без особых ориентиров, и я по ней шёл одним длинным курсом на восток, без поворотов и без посадки. В этом сне у меня не было ни тревоги, ни ожидания. Был просто длинный курс. Я по нему шёл, на средней высоте, в режиме крейсерского полёта, с обычной для семёрки тысячью ста оборотов в минуту, при температуре масла шестьдесят пять градусов и давлении ноль восемь. По приборной доске у меня в этом сне всё стояло в норме, как и в любой обычный полёт по привычному маршруту. По эфиру у меня тишина. По крылу с правой стороны вёл Захаров, по левой Морозов с Тихоновым, в звене сзади Гладков с Бабенко. Восьмёрка шла одной связной формой. К концу сна горизонт впереди не приближался и не отодвигался, оставаясь на одной и той же дистанции, как обычно бывает с горизонтом в спокойном полёте над ровной степью. К утру первого сентября у меня от этого сна не осталось ничего, кроме общей формы — длинный курс, восток, восьмёрка в связной форме, спокойствие.