Однажды, вернувшись с тока, я увидел, что двор нашего дома пуст. А ведь в середине лета в наших краях люди почти не заходят в дома, особенно по вечерам. Ужинают во дворе и там же ложатся спать. С плохим предчувствием я вошел в дом.
— Добрый вечер, — сказал я. — А почему свет не горит?
— Это ты, Нургёльды, дорогой, — услышал я из темноты голос моей бабушки. — А и правда — надо лампу зажечь.
Сердце мое, кажется, перестало биться. Случилось что-то непоправимое. Глаза медленно привыкали к темноте, и я не сразу увидел, что на кошме недвижно лежит мама, а рядом с ней так же недвижно сидит Меретгельды.
Я притронулся к подушке и мама, схватив меня за руку, потянула к себе. Боже, как она похудела, моя бедная мама, кожа да кости.
— Что у тебя болит? — спросил я, голос мой звучал хрипло. Меретгельды подошел ко мне, а бабушка безуспешно чиркала спичками.
— Вот теперь кончились спички… — сказала она. — Иди, сынок, принеси от нас, они лежат рядом с очагом.
— Папа наш… — зашептал мне в ухо Меретгельды.
— Что папа?! — я потряс его за плечи.
— Эх, ягненок мой, сломали хребет всей нашей семье… — сказала бабушка и заплакала.
— Я всегда молилась богу, чтобы он сохранил всех, а среди них и моего сына…
Я изо всех сил прижал к себе маму. Тело ее было беспомощным и легким. Я говорил какие-то слова утешения и, слушая их со стороны, понимал, что говорю неправду. Мама плакала все сильней и на моих глазах тоже были слезы. «Что же гадалка? Вот бы спросить ее». От этих мыслей мне стало еще горше и я зарыдал во всю.
Я вышел во двор, следом за мной, оставив плачущих женщин, вышел и Меретгельды.
Луна была полная, ясная, с полей дул прохладный ветерок. И тут я увидел падающую звезду. Она сорвалась с небосклона где-то на западе и, все убыстряя движение, исчезла во тьме бескрайнего неба.
У каждого в небе есть своя звезда. Когда приходит к человеку смерть, его звезда падает на землю и сгорает. Об этом я часто слышал от старших.
— Неужели та была папина звезда? — Меретгельды жался ко мне.
— Теперь он никогда не приедет?
Я ответил брату то, что хотел бы услышать сам.
— Обязательно приедет. Только задержится немного..
— Но ведь папин командир написал маме, что он погиб? — сказал братишка.
— Бумага все стерпит! — успокоил я брата. — Папа приедет, обязательно!
— Когда? Завтра? Послезавтра? Когда?
Брат настаивал, будто это я задерживал папу в пути. На душе было тяжко. Надо было сразу прекратить этот разговор.
— Завтра приедет! — сказал я, но подумав, что завтра слишком близко, я поправился. — Нет, он приедет через месяц…
— Почему ты сказал сначала, что завтра, а теперь говоришь — через месяц? — спросил брат и ударил меня поддых так, что я задохнулся и, схватившись за живот, присел. А Меретгельды, не оглядываясь, пошел к дому. Он плакал навзрыд.
— Он не любит папу! Не любит! Говорит, что приедет через месяц. Он не хочет, чтобы он приехал завтра…
В тот день я не смог ничего есть. Впрочем, никто мне и не предлагал…
Больше себя и брата я жалел маму, только не знал, чем ей помочь. На следующее утро я раньше обычного ушел из дома. Мне казалось, задержись я хоть немного, и брат опять будет задавать мне свои вопросы и плакать.
Дурды-ага теперь ночевал на току. «Плохие времена настали. Есть еще любители запустить руку в общий карман. Да если и скотина потравит, нехорошо», — говорил он. Продукты ему носили раз в три-четыре дня, была у него и сюзьма[10]. Он готовил из нее чал[11] и крошил туда хлеб. Сегодня я с нашей грядки прихватил одну дыню, съедим ее вместе.
Я хлестнул Гырата, он перешел на рысь, и вторая лошадь не отставала. Я спешил, потому что знал, что никто не сумеет утешить меня лучше, чем Дурды-ага. Я был у тока еще до восхода солнца.
Обычно, услышав топот коней, Дурды-ага выходил из шалаша. «Лошади резвые, молодец, Нургельды, чувствуется, за ними ты хорошо ухаживаешь!» — говорил он. Хотя я и слышал эти слова ежедневно, они не надоедали мне. Замечательный человек Дурды-ага и как несправедливо, что он отродясь не видел ни лучей восходящего солнца, ни налитых золотом колосьев, ни Гырата, идущего иноходью с высоко поднятой головой. Не видел Дурды-ага неугомонных жаворонков, пирующих возле обмолота. «Неужели нет лекарства от его болезни?» — думал я. А он, истолковав мое молчание по-своему, часто спешил подбодрить меня:
Сядешь на резвого коня, расширится мир твой тесный.
Словно трон Сулеймана — спина коня.
Забудутся: злость, обиды, недоразумения.
Целительный бальзам, лекарство — спина коня…
Дурды-ага ежедневно проверял, как я оседлал коня, просовывая руку под попону, он всегда напоминал мне: «Под попоной не должно быть ни соринки. Запомни это крепко-накрепко. Ссадина на спине коня заживает очень трудно…»
Сегодня почему-то Дурды-ага не вышел навстречу. Мне даже в голову не пришло, что он мог куда-то отлучиться.
— Дурды-ага! — крикнул я.
Тишина… Я огляделся вокруг: «Может быть, пошел к себе домой? Сказал бы, я бы отвез его на коне…» Я обогнул стог и окаменел. Мой старший друг лежал, широко раскинув руки и ноги. Белая миткалевая рубашка была в крови, и солома вокруг испачкана кровью…
Огрев Гырата плетью, я поскакал к селу. Можно было бы оставить вторую лошадь на току, но я как-то не сообразил. Я напрямик приехал в конюшню. Там никого уже не было. Я поскакал в контору. Председатель сидел там.
— Что случилось, сынок? — спросил он, увидев мое мокрое от слез лицо.
Я не мог вымолвить связную фразу.
— Дурды-ага…
— Что с ним? — председатель взял меня за плечи, дал выпить воды из пиалы, которую протянул бухгалтер.
— Дурды-ага лежит весь в крови… Торопитесь!
— Бай-бо-в! — председатель встал и сказал бухгалтеру: — А ты возьми вторую лошадь, снаряди повозку и мигом за нами!
Председатель сел на Гырата, меня посадил на круп.
На току все было по-прежнему. Председатель спешился, припал ухом к груди Дурды-ага. Кажется, в его глазах промелькнул огонек надежды.
— Принеси воды! — сказал он мне и, сняв с себя рубашку, начал рвать ее на ленты. Когда я вернулся с водой, он сидел, перевязывая раны Дурды-ага. Волшебная сила у воды! И Дурды-ага она привела в сознание. Говорить он не мог, но я услышал, как он тихо застонал, когда председатель притронулся к его ране. Мы постелили на подъехавшую повозку старую кошму. Дурды-ага положили на нее. Когда повозка тронулась, председатель сказал мне:
— Ты продолжай обмолот. Постараемся в ближайшее время найти замену Дурды-ага… Может быть пришлем хромого Атали.
«Что ж, — подумал я. — Работал со слепым, теперь буду с хромым. Ничего не поделаешь. Остальные ведь на фронте».
Я до самого вечера не слезал с Гырата, делая круг за кругом вокруг стога. Перед закатом к стогу пришел Атали. Это был суровый человек, которого я узнал издали. Он хромал с детства, когда упал с лошади.
— Я пришел, теперь можешь идти домой…
— А что случилось с Дурды-ага? — спросил я, еще сидя верхом.
— Говорят, ты сам известил людей об этом, — хмуро сказал Атали. — Я, к примеру, слышал, что его вроде зарезали. А где он лежал?
— Вон там, — сказал я, указав рукой на участок тока, с явными следами ночного разбоя. Атали подошел ближе и усмехнулся:
— Прилично взяли…
— Что взяли? — спросил я.
— Не видишь что-ли? — Атали ткнул рукой. — Смотри, какая яма! Не меньше четырех-пяти мешков утащили, мерзавцы. Не один: конечно, их было человека два-три. Одному человеку Дурды-слепого не одолеть…
Мне не понравилось, что Атали сказал — «Дурды-слепой». Конечно, Дурды-ага с детства ничего не видит, но зачем постоянно напоминать об этом? Впрочем, Атали часто за глаза называют хромым. Это тоже правда, только не нужно бы так.
На следующий день, перед закатом, на ток приехал председатель.
— Почему вы не рассказали мне о том, что дезертир хотел отнять у вас лошадей? — спросил он недовольно. — Что жалко его стало?
— Что вы? — возразил я уверенно. — Разве мы сжалимся над дезертиром? Дурды-ага так его напугал, что он теперь за семь верст будет обходить наш ток.
— А кто же тогда набил мешки зерном и самого Дурды-ага порезал? Неужто не понимаешь? — потом он обратился к Атали: — Держи винтовку заряженной и под рукой!
Председатель рассказал, что Дурды-ага пришел в сознание и может говорить.
Однако выздоровел он не скоро, и я проработал на обмолоте вместе с Атали до того дня, когда мне надо было идти в школу.
Рано утром, надев чистые брюки и рубашку, опоясавшись отцовским ремнем, я зашел за Дурсун. Больше двух месяцев я не видел ее. Раньше я часто заходил за ней и в дом входил как в свой. Почему я сегодня не решился войти… Я терпеливо ждал на улице, но Дурсун не появлялась. Я все стоял, не решаясь уйти, когда ко мне подошла мама Дурсун, Солтан-эдже.
— Что встал на дороге? Заходи или отойди от двери… — крайне неприветливо сказала она. Я поздоровался с ней и спросил:
— Дурсун уже ушла в школу?
— Дурсун теперь не может посещать школу, — сказала Солтан-эдже. — Я, как видишь, еле передвигаю ноги, от ее старой бабушки тоже ничего ждать проку. Кто кроме Дурсун присмотрит за младшей сестрой. Кто по дому хлопотать будет, кто еду приготовит? — Я и учителям так заявила.
Первым, кого я увидел в школе, был Овез. Овез удивительный человек: для него будто на всем свете — ни забот, ни печали. Он был добрым и отзывчивым, а смеялся так звонко и заразительно, что всем с ним делалось весело. Овез обрадовался, увидев меня, но больше чем я, его интересовал мой ремень с блестящей звездой.
— Что ты сегодня такой кислый? — спросил Овез. Он никак не мог понять, почему может грустить человек, если у него такой ремень.
Не сразу я решился сказать ему, что Дурсун больше не придет в школу.
Овез нахмурился:
— Говорят, что ее мама вся больная, подняться не может, сил нет.
— Это правда, — сказал я. — Как же им помочь, подскажи Овез.
— А ты мне отдашь свой ремень? — спросил Овез смеясь. Трудно было понять, шутит ли он или говорит всерьез.
— Отдам!
— Снимай!
Овез взял ремень и застегнул его на дырку, которую я сделал для себя.
— Через три или четыре дня, — уверенно пообещал Овез, — в доме Дурсун опять наступит пора надежд. Они снова будут как все.
Мне захотелось спросить, как это может случиться, но было неловко высказывать свое недоверие. Всего-то три-четыре дня ждать! И еще я размышлял о том, как легко можно добиться счастья. Ведь если Овез сможет за один ремень помочь семье Дурсун, то можно отдать ему все, что он попросит, лишь бы он помог и нашей семье, моей маме.
Ждать чуда — большое терпение надо. И потеряв его на третий день, я спросил:
— Овез, когда же в доме Дурсун наступит радость, как ты обещал?
— Завтра! — ответил Овез, словно он раздает людям радость, черпая ее из своего кармана.
— А когда завтра? — спросил я, уточняя.
— Завтра после обеда. А послезавтра по пути в школу ты зайди к ним. Только смотри не опаздывай, Дурсун очень рано уйдет в школу.
Я только улыбнулся, не зная что сказать. А про себя подумал: «Если к ним радость придет завтра, то почему я должен ждать послезавтра?!»
— А мне нельзя зайти завтра?
— Почему нельзя, можно. Зайди к ним вечерком.
На следующий день после школы я издали следил за двором Дурсун. Я увидел, как Дурсун вышла во двор и стала рвать виноград. Потом в дом зашла одна соседка, другая?.. Во дворе разожгли очаг, кипятили чай. Все эти внешние признаки говорили о том, что в доме есть перемены к лучшему. Я подошел к дому ближе и увидел, что Дурсун радостно улыбается.
— Письмо от папы получили. Пишет, что находится в госпитале после ранения, что уже почти излечился и скоро приедет. Нам даже не стоит ему писать, — сказала Дурсун.
— А завтра в школу пойдешь? — спросил я.
— А как же!
Моя мама, узнав о письме, которое получили в семье Дурсун, не смогла заснуть всю ночь. А я спал и во сне увидел папу. Возвращаюсь из школы, а он стоит во дворе возле тазика и бреется своей бритвой с белой костяной ручкой.
На следующий день я пошел в школу вместе с Дурсун. Овез стоял у входа и улыбался во весь рот. На нем был мой ремень со звездой на бляхе.
— Ну как, выполнил я свое обещание? — спросил он, отведя меня в сторону.
— Как ты это сделал? — я умолял Овеза рассказать, как это получилось, потому что, хотя я и верил в возможность чуда и даже ремнем своим драгоценным для этого чуда пожертвовал, но когда чудо свершилось, важно было узнать его тайну.
— Умереть мне на месте, но именно я нашел письмо папы Дурсун. А то бы они умерли от горя, — Овез оглянулся, и я подумал, что напрасно он боится рассказать об этом всем.
— А где ты нашел письмо? — умолял я. — Скажи, Овез миленький!
— Скажу, если обещаешь никому не говорить.
— Никому! Никогда!
— Клянусь хлебом!
— Клянусь хлебом!
— Все очень просто. Я пошел туда, где почтальоны получают письма. Смотрю, там стоит сторож с ружьем в руках. Он узнал меня, спрашивает: «Овез, ты ли это?» Он, оказывается, видел меня, когда я бывал у бабушки. Дядя он мне троюродный. Еще спрашивает: «Что ты здесь делаешь?» А я ему все как есть и рассказал. Тогда он привел меня к большому ящику и говорит: «Ищи в этом ящике нужное тебе письмо… Здесь письма для всего района». Долго я искал. Перечитывал адреса на конвертах дважды. Наконец, нашел то, что искал и хотел уже уходить, а он говорит: «Оставь письмо на видном месте, я сам передам вашему почтальону…»
Правдивый рассказ Овеза потряс меня своей простотой. Конечно, именно так и случается: неразборчивый адрес, неграмотный почтальон и вообще — мало ли путаницы в этом мире. И, понятное дело, я не удержался, спросил:
— А ты не встретил там письма от моего отца?
— Нет, — решительно ответил Овез. — Писем для вашей семьи не было ни одного.
Я стал умолять его:
— Неужели нельзя еще раз обратиться к этому сторожу?… А? Прошу тебя, постарайся ради меня. Пойдем вместе?!
— Если я пойду, то пойду один. Тебе он не разрешит туда войти. Запрещено туда ходить посторонним. Могут застрелить. И потом я пойду туда только с одним условием, ты не должен говорить об этом никому. Смотри, держи язык за зубами!
Удивительный человек Овез. Я бы на его месте умолял этого сторожа без конца, пока он не разрешил бы мне пересмотреть все письма, а найденные я в тот же день вручал бы адресатам. В тот же день!
Я с нетерпением ожидал конца уроков. Мне хотелось рассказать маме о ящике писем с неразборчивыми адресами. Давно уже я не видел улыбку на ее лице.
Вчера вечером она очень горевала: «Говорят, наступит голодное время… Как нам быть?..» Я хотел немного подбодрить ее и сказал, что у нас есть мешок зерна. Она вздохнула и сказала: «Эх, Нургельды-джан, что такое один мешок зерна? Если настанет голодное время, этого мешка не хватит и на несколько дней. Не приведи господи…» Я представил себе стога, где мы с Дурды-ага, а потом и с Атали молотили зерно. Я даже вспомнил о том, как не хватало мешков для засыпки зерна. Сколько еще таких стогов в нашем колхозе? Да и в каждом колхозе, видимо, не меньше! Как же тогда могут наступить голодные времена? Зерна одного стога хватит с лихвой, чтобы прокормить целое село. Я сказал ей об этом, а мама мне объяснила, что все зерно до последнего мешка вывозится в город, а оттуда на фронт. Тогда и я не мог не призадуматься и чтобы поправить наше общее мрачное настроение, решился рассказать все, что узнал от Овеза.
— Я давно приготовила подарок для того, кто первым сообщит о приезде твоего папы. Если придет от него письмо, мы будем этому рады, как приезду его самого… В таком случае, подарок можно будет вручить Овезу, — сказала мама и, не дожидаясь моего ответа, подошла к сундуку, открыла крышку и начала вытаскивать из сундука самые ценные вещи.
На следующий день перед школой я зашел к Овезу, а под мышкой у меня был узелок — подарки мамы. По дороге, поддавшись любопытству, я все же развязал узелок и узнал, что в нем, и очень обрадовался за Овеза. В узелке была искусно вышитая тюбетейка, отрез на рубашку и платок с узорами по краям. Впрочем, Овез был достоин и более ценных предметов.
Овезу не понравилось, что я пришел так рано. Украдкой от матери он, приложив палец к губам, дал мне знак «молчи».
— Что-то ты ни свет ни заря, Нургельдьг? — спросила мама Овеза.
— Вчера, знаете, перекрыли воду южного арыка. Там мы увидели большую рыбу, видимо, сом. Вот мы с Овезом и решили его поймать. Думал, успеем это сделать до начала занятий.
— Наверное вы видели змею, ребята. Я что-то не встречала людей, поймавших в арыке рыбу, — сказала мама Овеза. Она говорила еще что-то, но я уже не слушал, потому что на кошме увидел треугольник письма. Видимо, это письмо от папы Овеза. Он говорил, что регулярно получает письма.
— Что ты так рано приперся? — начал Овез недовольно, когда мы вышли на улицу.
— Я рассказал маме о ящике писем, а она все подгоняла меня: «Иди к доброму Овезу пораньше». Потому и пришлось идти к тебе… — сказал я, угождая ему. — Что случится, если даже и пропустим занятия? Давай сходим пораньше….
— Я же ведь сказал, что один схожу!
— Я постою поблизости. Я не подойду к тебе. Просто хочется сходить вдвоем. Тот сторож даже не увидит меня, — умолял я.
Овез начал объяснять мне, что все не так просто, как мне кажется.
— Того сторожа сейчас нет. Он дежурит после обеда. Понятно тебе?
— Понятно, Овез… Извини, что я тороплю, — сказал я, положив руку на его плечо. — Вчера ночью ни я, ни мама, ни брат не сумели заснуть, все надеялись, что ты обязательно найдешь письмо.
Овез сжалился надо мной, и кивнув на мой узелок, спросил:
— Что, взял хлеб на дорогу? Ты это всерьез?..
Слова Овеза мне не понравились. Еще бы не всерьез! Как черствеют сердца у людей, которым доступно все, подумалось мне. Но сказать об этом я не решился.
— В узелке, дорогой Овез, подарок, приносящему добрые вести. Возьми, посмотри, что там.
Овез взял узелок, развязав его, рассмотрел содержимое, примерил тюбетейку. Он улыбнулся и красивые узоры тюбетейки словно осветили его лицо. Я был рад, что Овез доволен подарком, но он неожиданно снял с головы тюбетейку, сунул ее обратно в узелок:
— Держи пока при себе!
— Почему?
— Потому. Найду письмо — заберу. Не ходи за мной!
— Надевай, если даже и не найдешь. И мама так сказала. Одно то, что он будет искать, для нас большое дело, — заверил я, кое-что прибавляя к словам мамы.
Овез не взял узелок, не свернул и в школу, а продолжал один идти по дороге. Я мысленно шагал рядом с ним.
…Это был такой длинный день, просто невозможно себе представить! До вечера день тянулся, как целый год.
Вечером я поджидал Овеза под тутовыми деревьями, что росли вдоль арыка.
Он шел улыбаясь.
— Нашел! — крикнул он издали.
— Где? — я прыгнул ему на шею. — Покажи мне его, брат родной.
— Потерпи немного, хов! — сказал он, вырываясь от меня. — Я ведь не имею права взять его оттуда. Почтальон доставит дня через три-четыре. От силы через пять. Столько прождали, потерпите еще немного.
Но я решил действовать немедля:
— Если я попрошу почтальона, неужели он не принесет его быстрее?!
Овез огорчился ужасно.
— Вот и старайся после этого для тебя… Ведь если скажешь почтальону, а он донесет на моего троюродного дядю, его снимут с работы и отдадут под суд за разглашение военной тайны. Иди, говори своему почтальону!
Я понял, что он прав. И зря я так его огорчил. И письма с фронта — военная тайна, как я раньше этого не понимал. Потому и сторож там стоит с ружьем.
Кажется, Овез не сильно обиделся, и я спросил:
— А ты бы распечатал письмо, прочитал бы, что отец пишет.
Вот тут Овез опять разозлился:
— Ну и дурак же ты! Это преступление раскрывать чужие письма! Хочешь, чтобы меня расстреляли?!
Мама и братишка ждали меня на улице. Еще бы, я тоже не усидел бы дома. Они по моему виду почувствовали, что я несу домой добрую весть. Мама кинулась ко мне, обняла, хрупкое ее тело содрогалось, я подумал, что она смеется — она безудержно рыдала и не давала мне вымолвить слова. А Меретгельды повиснул на мне сзади и держал меня за ворот.
Письмо почтальон доставил нам через два дня. Наверное, никогда он не видел людей, которые так спокойно читают письмо от человека, которого все считали погибшим. Он не верил своим глазам. Получив от мамы благодарность за добрую весть, почтальон продолжал смотреть на нас, выпучив глаза. Ему казалось, что мы все сошли с ума. И уходя от нас, почтальон все оглядывался. Жаль, что мы не могли открыть ему всю правду, ведь пострадал бы сторож.
Зарезав одну из наших двух кур, мама приготовила лапшу, сделала этот день настоящим праздником, и вкус домашней лапши на курином бульоне еще долго не покидал нас.
Нечаянные радости семьи Дурсун и нашего дома вселяли надежды на еще лучшее будущее. Теперь по дороге в школу я часто мурлыкал себе под нос веселые песенки, и люди улыбались мне, хотя каждый думал обо мне по-своему. Единственным человеком, который хмурился, встречая меня, был мой ровесник и одноклассник Атамурад. Прошли годы с той далекой поры, но так и не могу объяснить, почему он не любил меня и по малейшему поводу придирался ко мне. Можно было, конечно, побороться или даже подраться с ним, я не боялся его, но от его отца не было ни одного письма с тех пор, как он ушел на войну. Это надо было учитывать, и никто не хотел обижать человека, к которому так сурова судьба. Только сам Атамурад все продолжал вредничать.
Он сидел рядом с Дурсун за партой сзади меня. Я забыл дома чернильницу и попросил Дурсун разрешения воспользоваться ее чернильницей.
— Или возьми чернильницу и поставь ее перед собой, или не поворачивайся назад. Ты капаешь на мою парту чернилами, — сказал Атамурад и отодвинул чернильницу на другой край парты. Дурсун сказала, что это несправедливо, а Атамурад прошипел:
— Он специально оставляет свою чернильницу дома. Не понимаешь что ли, Дурсун?
От обиды у меня сдавило горло:
— Погоди еще, — сказал я.
— Чего годить? Говори учителю сейчас! Жалуйся на меня!
Хотя я и сказал «погоди», но на перемене ничего ему не сделал. Просто обиделся на Дурсун: «Нашла тоже с кем сидеть за партой».
Однажды после школы ко мне домой прибежал Овез.
— В норах недалеко от арыка люди нашли продовольственный склад степных крыс!
— Ты что белены объелся? Разве у крыс бывает продовольственный склад?
— Бывает! — сказал Овез уверенно. — Говорят, в каждой норе можно нагрести целый мешок зерна. Пойдем!
Шутка ли — целый мешок зерна. Даже и после получения отцовского письма страх перед голодной зимой не покидал маму. Да и мы все знали, что наш урожай нужен фронту, только одним этим знанием никто сыт не бывает. Эх, если Овез не врет, и я принесу в дом хоть полмешка пшеницы, мама будет счастлива.
Идем мы с Овезом и вижу я, что нас дожидается Атамурад. Я начал умолять Овеза:
— Брат родной, проси что хочешь, все отдам, но не надо его брать с собой!
— А он не обидится? — спросил Овез.
— Ну и пусть! Видеть его не могу.
Мы вернулись назад, перешли на другой берег арыка и незаметно ушли от Атамурада.
Я никогда не думал, что крысиная нора может быть такой глубокой с таким множеством тупиков, поворотов и боковых ходов. Мы копали и копали, мы углубились в землю по пояс, рубахи наши были мокры от пота, когда наконец, нашли то, что искали.
Сквозь целую систему подземных ходов мы пробились к глубинным норам, где и в самом деле хранилось зерно. Однако по мешку, как мы надеялись, нам не досталось. Дай бог по пять-шесть килограммов. Когда мы вернулись домой, было уже совсем темно.
Я вошел в дверь с мешком за спиной. Шумел и топал я очень громко. Пусть мама заинтересуется и спросит:
— Что это у тебя, сынок?
А я отвечу:
— Пшеница, мама.
А она спросит…
Я поставил мешок не на пол, а на кошму, притворно вздохнул и стал ждать, когда начнется так хорошо придуманный мной разговор.
Однако мама упорно молчала. Но я знал, что сейчас подойдет братишка, потрогает мешок и начнет меня спрашивать о замечательной находке. Но и Меретгельды сидел неподвижно и молчал. Мне пришлось заговорить самому:
— На две выпечки вполне хватит…
Когда мама повернулась ко мне, я увидел изможденное горем и отчаянное в своей беспомощности лицо.
— Если ты сейчас же, своими руками не отнесешь и не сдашь это кладовщику, то… — мама хотела еще что-то сказать, но голос ее прервался. Увидев слезы на ее глазах, я растерялся еще больше.
— Что случилось, мама? — я не чувствовал за собой никакой вины. — Что случилось?
— Ты сошел с ума! — крикнула мама. Мне показалось, что будь у нее что-нибудь под рукой, она ударила бы меня. — Если ты не понимаешь, что случилось, то не смей меня больше называть мамой! Мне не нужен сын-вор!
— Бо-хов! — удивился я.
— Не прикидывайся овечкой и вон из дома. В кого ты такой? Иди и не возвращайся домой, пока не вернешь чужое!
Увидев, что мама встает с места, я взял мешок в руки. Я посмотрел на брата, надеясь на его поддержку. Но Меретгельды, отвернувшись от меня, прижимался к маме.
— Немедленно сдай зерно кладовщику, — сказала мама.
Когда я шел домой, пять-шесть килограммов пшеницы, казалось, не весили ничего, а сейчас мешок словно свинцом налился, давил на плечи, прижимал к земле. Краденое несу, вор! И ведь кому я должен был сдать зерно? Аннамураду! Его сняли с бригадиров и сделали кладовщиком. Конечно, теперь он не посмеет трепать меня за уши, но и сама встреча радости не сулила. Я готов был провалиться сквозь землю.
Склад находился недалеко, но мне этот путь казался длиннее дневного перехода. Подошел к складу и вижу в свете керосиновой лампы еще одну тень с опущенной головой. Это же Овез! Мне стало немного легче, все-таки не один на один с Аннамурадом. А лицо Аннамурада было красным, как гребень петуха:
— Вот явился еще один жулик! Кто главарь шайки: ты или он?
Овез стоял молча, Аннамурад напустился на меня:
— Может, и ты скажешь, что это отборное зерно вы нашли в крысиной норе? — голос Аннамурада прямо гвоздем входил в ухо и сверлил мозг.
— Да, нашли в крысиной норе, — сказал я.
Аннамурад хихикнул, словно заблеял козел. В его смехе не было ничего, кроме ненависти. Он напыжился, упираясь руками в днище перевернутого чайного ящика, служившего ему столом, и встал с места. Весь его вид говорил, что у него накопилось много безответных обид. Он стукнул кулаком по чайному ящику, лампа, стоявшая на нем, высоко подпрыгнула. Овез успел подхватить ее вовремя, но Аннамурад не замечал ничего.
— Ты — главарь шайки жуликов! Это ты во время молотьбы закопал зерно! — он вытер пену у рта. Жилы на его шее вздулись. — И разговоры о дезертире — ложь! Если ты сегодня же не принесешь те украденные и зарытые тобою мешки зерна, тебя расстреляют!
Казалось, что все это происходит во сне. Только когда Аннамурад начал колотить чайный ящик, будто меня, я начал вновь соображать. Я понял, что не сумею сейчас оправдаться. Оставалось стерпеть все, вырваться отсюда, а завтра показать людям норы, которые мы раскопали.
Аннамурад потащил нас в глубь склада и поставил в темный и пустой угол: — Отсюда ни шагу! Я иду сообщать в милицию. А то ведь и меня обвинят в содействии ворам…
Проснулся я от прикосновения чьих-то рук. В солнечном луче, проникающем сквозь щель между стеной и крышей, я увидел председателя колхоза. Он с сочувствием оглядел меня и Овеза и сказал:
— Идите, ребятки, занимайтесь своими делами. Все выяснилось.
А вскоре мы узнали, что виновником наших злоключений был Атамурад. Это он рассказал всем, будто мы пошли воровать зерно.
Однажды Дурсун, Овез, Атамурад и я шли из школы. Было уже холодно, дул ветер. Дорога наша пролегала по заросшей травами и кустарником солончаковой степи, рядом протекал арык. Протекал он вообще летом, а сейчас это было только сухое русло.
— Давайте разведем костер, — сказал я.
— Что там костер, — как всегда возразил мне Атамурад. — Давайте подожжем камыши.
Теперь мне надо было доказать Дурсун, что я ни в чем не уступлю Атамураду. Я посмотрел на камыши. Они образовали своеобразный туннель, тесно и густо сомкнув над водой вершины своих высушенных морозом стеблей. А рядом с камышами была колючка, осока — все уже сухое и безжизненное.
Я посмотрел на Атамурада:
— Я подожгу камыши, если ты обещаешь после того, как разгорится пламя, пройти по арыку сквозь огонь. А если нет, то ты признаешься, что ты не мужчина!
Атамурад стоял в нерешительности:
— Лучше сгореть, чем такое слушать! — сказал Овез. Эти слова подхлестнули Атамурада.
— Поджигай! Быть мне бабой, если раз, а не два пройду сквозь горящие камыши!
Я достал спички, камыш занялся от первой. Восточный ветерок раздувал пламя; сухие, побитые морозом стебли камыша и колючки горели, словно их облили керосином. Огненные языки слизывали даже нижние ветки тутовых деревьев. Но я в это время видел только Атамурада.
— Ну, давай, беги, что стоишь? Или для тебя отказаться от своих слов так же легко, как воды напиться?
Атамурад все медлил. Огонь пылал в полную силу, его пламя достигало верхушек тутовых деревьев.
Прикрыв лицо руками, Атамурад бросился в огонь.
— Не забудь, что тебе нужно пройти и обратно! Сдержи свое, слово! — безжалостно крикнул я ему вслед.
Не знаю, слышал меня Атамурад или нет, я видел только, как он окунулся в огонь. Его черная фуфайка казалась красной в отсветах пламени. Дурсун крикнула:
— Что за дурацкая игра! Хотите, чтобы он сгорел?!
Мы, пытаясь увидеть бегущего через огонь. Атамурада, и сами побежали вдоль арыка. Его нигде не было видно. Мы побежали назад. И здесь его не было…
— Атамурад! Атамурад, э-эй! — кричали мы.
Атамурад молчал. Огонь перекинулся дальше, и мы увидели в арыке что-то дымящееся. Это был он… Он стоял на коленях, прикрыв лицо руками. Руки его были в ожогах, фуфайка тлела, воняло горелой, ватой.
…Я уже старше почти всех героев этой истории, но все никак не могу простить себе ту игру, которую Дурсун назвала дурацкой. Что делает с людьми неприязнь! Она опасней открытой вражды.
…Я привел Атамурада домой, смазал его ожоги хлопковым маслом и попытался зашить его фуфайку.
Однако, чтобы починить ее, нужно было ставить большие заплатки. Я этого не умел.
И еще я вспомнил, что семья Атамурада бедствует больше, чем наша, и ему нечего надевать зимой. Я ничем не мог помочь ему. Никак не мог успокоить его. И себя тоже.