К книге
История сексуальности 1. Воля к знаниюIV. Диспозитив сексуальности. IV. II. Метод
75%
IV. Диспозитив сексуальности. IV. II. Метод
9

Итак, нужно проанализировать формирование определенного типа знания о поле не в терминах подавления или закона, а в терминах власти. Но само использование слова «власть» может быть сопряжено с рядом недоразумений, касающихся его значения, формы и единства. Под властью я не имею в виду «Власть» как ансамбль институтов и аппаратов, гарантирующих подчиненное положение [sujétion] граждан в конкретном государстве. Также я не имею в виду способ подчинения [assujettissement] уже не через насилие, а через правило. И наконец, я не имею в виду общую систему господства, вершимого одним элементом над другим или одной группой над другой и пронизывающего своими эффектами через цепь производных всё общество. Анализ в терминах власти не должен постулировать суверенитет государства, форму закона или всеобъемлющее единство господства как исходные данности: скорее, их следует считать конечными выражениями власти. Мне кажется, под властью нужно понимать множественность силовых отношений, которые имманентны в той области, где они действуют, и конститутивны для их собственной организации; игру, которая преобразует, усиливает, переворачивает эти отношения в непрерывных конфликтах и столкновениях; опорные точки, которые эти отношения находят друг в друге, образуя цепь или систему, или, наоборот, расхождения и противоречия, изолирующие их друг от друга; стратегии, в которых сказывается их эффект и общий рисунок или институциональная кристаллизация которых воплощается в аппаратах государства, в формулировках закона, в формах социальной гегемонии. Условие возможности власти или, во всяком случае, точку зрения, позволяющую сделать понятными ее отправление, все ее эффекты вплоть до самых «периферийных» и вместе с тем использовать ее механизмы в качестве решетки для понимания социального поля, следует искать не в каком-то исходно существующем центре, уникальном очаге суверенитета, откуда якобы растут или нисходят производные формы, а в подвижной почве силовых отношений, которые непрерывно порождают самим своим неравенством состояния власти, всегда локальные и неустойчивые. Вездесущность власти: не потому, что она якобы наделена привилегией подчинять всё своему неумолимому единству, а потому, что она продуцируется в каждый момент, в каждой точке или, вернее, в каждом отношении между любыми двумя точками. Власть – везде, но не в том смысле, что она объемлет всё, а в том, что она исходит отовсюду. И власть «вообще» – в ее постоянстве, повторяемости, устойчивости, самовоспроизводстве – есть не что иное, как совокупный эффект, складывающийся из всех этих подвижных отношений, не что иное, как сцепление, опирающееся на каждое из них и стремящееся, в свою очередь, все их зафиксировать. Нам, очевидно, нужно занять номиналистскую позицию: власть – это не институт, не структура и не могущество, которым наделены одни и не наделены другие; это имя, которое дается конкретной сложной стратегической ситуации в конкретном обществе.

Не следует ли в таком случае перевернуть известную формулу и сказать, что политика – это война, продолженная другими средствами? Если вообще нужно сохранять какое-то расхождение между войной и политикой, следовало бы, скорее, предположить, что множественность силовых отношений может кодироваться – частично, никогда не полностью – либо как «война», либо как «политика»; это были бы две различные (но легко переходящие друг в друга) стратегии интеграции этих разбаласированных, гетерогенных, неустойчивых, напряженных силовых отношений.

В такой перспективе можно выдвинуть несколько предположений:

– Власть не есть нечто приобретаемое, захватываемое, разделяемое с кем-то, сохраняемое или упускаемое; власть реализуется исходя из бесчисленных точек, в игре непаритетных и неустойчивых отношений.

– Отношения власти не внеположны отношениям другого типа (будь то экономические процессы, отношения познания или половые отношения), а имманентны им и являются непосредственными эффектами возникающих в них разделов, неравенств и дисбалансов, как и, с другой стороны, внутренними условиями этих дифференциаций; отношения власти не имеют характера надстройки, играющей всего лишь запрещающую или поддерживающую роль, – где бы они ни действовали, их роль всегда непосредственно продуктивна.

– Власть идет снизу. Иначе говоря, ни принципом, ни общей матрицей отношений власти не является сплошная бинарная оппозиция тех, кто господствует, и тех, кто подвергается господству, – дуальность, которая прослеживалась бы сверху вниз во всё более мелких группах до самых глубин общества. Скорее, нужно предположить, что множественные силовые отношения, возникающие и действующие в аппаратах производства, в семьях, в ограниченных группах, в институтах, становятся опорными точками протяженных эффектов раскола, которые расходятся по всему социальному телу, образуя общую силовую линию, пересекающую локальные столкновения и связывающую их друг с другом, вместе с тем, конечно, подвергая их перераспределениям, выравниваниям, гомогенизациям, сериализациям, сближениям. Большие господства суть лишь эффекты гегемонии, подоплекой которых всегда служит накал мелких столкновений.

– Отношения власти одновременно интенциональны и несубъективны. Если они постижимы, то не потому, что являются следствием в причинной цепи, идущей от какой-то другой инстанции, их якобы «объясняющей», а потому, что насквозь пронизаны расчетом: действие любой власти не обходится без ряда мишеней и целей. Это не значит, что она проистекает из выбора или решения некоего индивидуального субъекта. Не стоит искать штаб, задающий ее рациональность: ни правящая каста, ни группы, контролирующие аппараты государства, ни те, кто принимает важнейшие экономические решения, не управляют всей сетью власти, которая функционирует в обществе (и обеспечивает его функционирование); рациональность власти – это рациональность тактик, часто вполне открытых на том ограниченном участке, в который они вписываются (локальный цинизм власти), и, соединяясь друг с другом, призывая и распространяя друг друга, находя себе опору и условия где-то за пределами себя самих, в конечном счете вычерчивающих общие диспозитивы. Здесь логика всё так же совершенно ясна, мишени просматриваются, однако того, кто мог бы задумать эти диспозитивы, подчас уже не найти, и лишь немногие могут претендовать на то, чтобы их сформулировать: словоохотливые тактики, чьи «изобретатели» или проводники часто действуют без какого-либо лицемерия, координируются скрытыми, анонимными, почти немыми большими стратегиями.

– Где есть власть, есть и сопротивление, которое, однако – или как раз поэтому, – никогда не занимает внешнюю власти позицию. В том ли дело, что можно быть лишь «внутри» власти, что от нее невозможно «ускользнуть», что нет ничего, абсолютно ей внеположного, так как якобы нельзя не быть подчиненным закону? Или в том, что, коль скоро история – это хитрость разума, власть должна быть хитростью истории и всегда оставаться в выигрыше? Решив так, мы упустили бы из виду строго реляционный характер отношений власти. Они могут существовать лишь в силу множественности точек сопротивления, которые играют в отношениях власти роль соперников, мишеней, опор, зацепок. Сеть власти нашпигована этими точками сопротивления. Поэтому нет одного места Великого отказа – некой души восстания, очага всех мятежей, закона революционера в чистом виде. Но есть множество сопротивлений, случаев сопротивления – возможных, необходимых, невероятных, спонтанных, диких, одиноких или согласованных, ползучих, воинствующих, непримиримых, готовых к компромиссам, корыстных или жертвенных. И все они по определению могут существовать лишь в стратегическом поле отношений власти, хотя это не означает, что они – всего лишь «отдача» власти, ее оттиск, всегда в конечном счете пассивная и обреченная на бесконечную цепь поражений изнанка фундаментального господства. Сопротивления не исходят из неких инородных власти принципов, но в то же время они – не обманка, не заведомо неисполнимое обещание. Они – противная сторона в отношениях власти; они входят в отношения власти как неизбывный противник. И, как и власть, они тоже распределяются нерегулярно: точки, узлы, очаги сопротивления с неравномерной плотностью рассеяны во времени и пространстве; иногда они полностью мобилизуют группы или отдельных индивидов, иногда воспламеняют конкретные точки социального тела, конкретные моменты жизни, конкретные типы поведения. Вызывают радикальные разрывы, сплошные бинарные расколы? Иногда. Но чаще всего подвижные и непостоянные точки сопротивления вносят в общество расслоения, которые смещаются, ломая единства и провоцируя перегруппировки, проходя по самим индивидам, раскалывая их на части и пересобирая по-другому, очерчивая в них, в их теле и душе, непримиримые участки. Подобно тому как сеть отношений власти в конце концов образует плотную ткань, проходящую через аппараты и институты, не локализуясь в них четко, россыпь точек сопротивления пересекает социальные стратификации и индивидуальные единицы. И, вероятно, стратегическое кодирование этих точек сопротивления делает возможной революцию – примерно так же, как институциональная интеграция отношений власти служит опорой государства.

В таком поле силовых отношений и нужно попытаться проанализировать механизмы власти. Это позволит отбросить систему «Суверен – Закон», которой с давних пор одержима политическая мысль. Если Макиавелли был одним из немногих, кто мыслил власть Государя в терминах силовых отношений, – поэтому, наверное, так и возмущает его «цинизм», – то, возможно, стоит сделать следующий шаг и, обойдясь без персоны Государя, расшифровать механизмы власти исходя из имманентной силовым отношениям стратегии.

Возвращаясь к полу и к инстинностным дискурсам, которые взяли его в свое ведение, нужно теперь уточнить вопрос, требующий решения. Он не должен быть таким: как и почему в данной государственной структуре власть «вообще» потребовала учреждения определенного знания о поле? Или таким: какого рода общему господству служило с XVIII века стремление производить истинностные дискурсы о поле? Или таким: какой закон диктовал одновременно регулярность полового поведения и правильность того, что о нем говорили? Вопрос должен быть следующим: какие отношения власти действовали на самом непосредственном и локальном уровне в этом дискурсе о поле, в этой форме выпытывания истины, возникшей в определенный исторический момент и в определенных местах (вокруг тела ребенка, в связи с женской сексуальностью, в связи с практиками ограничения рождаемости и т. д.)? Как эти отношения власти сделали эти дискурсы возможными и, наоборот, как эти дискурсы служили этим отношениям власти опорой? Как динамика этих отношений власти менялась под влиянием самой их реализации: как усиливались одни стороны и ослаблялись другие, как возникали эффекты сопротивления и контрнагрузки, не оставляя места для догадки, будто имело место некое устойчивое, заданное раз и навсегда подчинение [assujettissement]? Как эти отношения власти стыковались друг с другом по логике общей стратегии, которая задним числом приобретает вид однонаправленной и волюнтаристской политики пола? Суммируем: вместо того чтобы соотносить все мельчайшие нападки на пол, все настороженные взгляды в его сторону, все препоны, которыми блокируют его возможное познание, с единой формой большой Власти, нужно рассмотреть неудержимое производство дискурсов о поле в поле множественных и подвижных властных отношений.

Это позволяет предварительно установить четыре правила, которые ни в коей мере не будут методическими императивами, а будут самое большее мерами предосторожности.

1. Правило имманентности

Не нужно исходить из того, что существует некая область сексуальности, по праву относящаяся к ведению научного – незаинтересованного и свободного – познания, но подверженная механизмам запрета со стороны экономически или идеологически мотивированной власти. Если сексуальность сформировалась как область познания, то не иначе как исходя из отношений власти, которые и учредили ее в качестве возможного объекта; и наоборот, если власть нашла в сексуальности свою мишень, то потому, что в сексуальность оказались способны вложиться определенные техники знания и процедуры дискурса. Техники знания и стратегии власти никоим образом не внеположны друг другу, даже если у тех и у других есть своя особая роль и они сопрягаются друг с другом исходя из их отличия. Поэтому нам нужно взять в качестве отправной точки, скажем так, «локальные очаги» власти-знания, например отношения, завязавшиеся между кающимся и исповедником или между верующим и духовником: в этих отношениях под знаком «плоти», которую нужно усмирить, различные формы дискурса – самоанализ, опросы, признания, толкования, беседы – запустили своего рода непрерывную циркуляцию форм подчинения [assujettissement] и схем познания. Подобным же образом другой «локальный очаг» власти-знания образовало, в основном с начала XVIII века, тело ребенка, которое попало под наблюдение, оказалось окружено в колыбели, кровати, спальне целой публикой родителей, нянек, слуг, педагогов и медиков, пристально следивших за малейшими проявлениями его пола.

2. Правило непрерывных вариаций

Не нужно выяснять, кто именно в области сексуальности обладает властью (мужчины, взрослые, родители, медики), а кто ее лишен (женщины, подростки, дети, больные и т. д.), кто обладает правом знать, а кто насильно удерживается в неведении. Выяснению подлежит скорее схема преобразований, предполагаемых самой динамикой силовых отношений. «Распределения власти», «присвоения знания» всегда представляют собой лишь моментальные срезы процессов постепенного усиления одной, сильнейшей, стороны, перехода перевеса к другой стороне или одновременного усиления обеих. Отношения власти-знания – это не заданные формы распределения, а «матрицы преобразований». Сложившийся в XIX веке вокруг ребенка и его пола ансамбль в составе отца, матери, воспитателя и врача претерпевал постоянные изменения, непрерывные сдвиги, одним из самых заметных результатов которых стал удивительный переворот: если исходно сексуальность ребенка проблематизировалась в рамках прямых отношений между врачом и родителями (принимавших вид консультаций, советов наблюдать за ребенком, предостережений по поводу его будущего), то в итоге в рамках отношений между психиатром и ребенком под вопросом оказалась сексуальность самих взрослых.

3. Правило двойной обусловленности

Ни «локальный очаг», ни «схема преобразования», какими бы они ни были, не могли бы работать, если бы не вписывались путем последовательных сцеплений в некую общую стратегию. И наоборот, никакая стратегия не могла бы вызвать общие эффекты, если бы не исходила из очень конкретных, тончайших отношений, служащих ей не объектом приложения и не выражением, а опорой и точкой прикрепления. Между стратегией и этими отношениями нет разрыва, как если бы они находились на разных уровнях (макроскопическом и микроскопическом), но нет и гомогенности (как если бы одно было увеличенной или уменьшенной проекцией другого). Скорее, стоит предположить двойную обусловленность: стратегию обусловливает специфичность возможных тактик, а тактики обусловливает стратегическая оболочка, приводящая их в действие. Так, отец в семье не является «представителем» правителя или государства, а правитель и государство не являются на своем уровне проекциями отца. Семья не репродуцирует общество, а общество не строится по образцу семьи. Но семейный диспозитив, благодаря своей замкнутости и гетероморфности другим механизмам власти, смог послужить опорой для больших «маневров» в направлении мальтузианского контроля рождаемости, популяционистских инициатив, медикализации пола и психиатризации его недетородных форм.

4. Правило тактической поливалентности дискурсов

То, что говорится о поле, не нужно анализировать как простую поверхность, на которую проецируются механизмы власти. В дискурсе власть и знание стыкуются друг с другом, и как раз поэтому дискурс следует рассматривать как серию отрывочных сегментов, тактическая функция которых не обладает ни однородностью, ни устойчивостью. Точнее говоря, неверно считать дискурсивный мир поделенным между дискурсом принятым или господствующим и дискурсом исключенным или подвергающимся господству: скорее, в нем нужно видеть множественность дискурсивных элементов, которые могут играть свою роль в разных стратегиях. Предметом поиска должно быть распределение, включающее в себя и то, что изречено, и то, что оставлено в секрете, и требуемые высказывания, и запретные; допускающее разные варианты и эффекты в зависимости от того, кто говорит, от его позиции во власти и от институционального контекста, в котором он находится; направляющее на противоположные цели одни и те же формулы. Дискурсы, как и умолчания, не повинуются власти и не восстают против нее раз и навсегда. Нужно выявить сложную и изменчивую динамику, в которой дискурс может быть и инструментом власти, и ее эффектом, и одновременно препятствием, упором, точкой сопротивления и отправным пунктом для противоположной стратегии. Дискурс служит проводником власти и сам ее продуцирует; он усиливает власть, но и подрывает ее, подставляет ее под удар, делает ее хрупкой и позволяет поставить ей заслон. Подобным же образом молчание и секрет дают власти приют, внедряют ее запреты, но в то же время ослабляют ее хватку и организуют более или менее размытые зоны допуска. Вспомним, например, историю того, что было тяжким грехом против естества «в чистом виде». Крайняя сдержанность текстов о содомии – этой столь расплывчатой категории – и почти полный отказ о ней говорить долгое время способствовали как предельной строгости к ней (содомитов сжигали на костре еще в XVIII веке без сколько-нибудь заметных протестов до середины этого столетия), так, очевидно, и очень широкой терпимости (что косвенно следует из редкости судебных приговоров и более прямо – из ряда свидетельств о мужских обществах, существовавших в армии и в среде придворных). А в XIX веке появление в психиатрии, в юриспруденции, в литературе целой серии дискурсов о видах и подвидах гомосексуальности, инверсии, педерастии, «психического гермафродитизма» позволило заметно продвинуть вперед социальный контроль над этой областью «извращений», но привело и к формированию «ответного» дискурса: гомосексуальность заговорила о себе сама, начала отстаивать свою законность или «естественность», причем подчас с помощью тех же слов и категорий, какими ее клеймила медицина. Неверно говорить, что с одной стороны есть дискурс власти, а с другой – дискурс, противостоящий власти. Дискурсы – это тактические элементы или блоки в поле силовых отношений; они могут уживаться внутри одной стратегии, будучи разными и даже противоположными; и, наоборот, они могут циркулировать между противоположными стратегиями, не меняя своей формы. Не нужно спрашивать у дискурсов о поле, из какой имплицитной теории они происходят, какие моральные разграничения они укрепляют или какую идеологию – господствующую или подверженную господству – они представляют; их нужно расспрашивать на двух уровнях, выясняя на уровне их тактической продуктивности, какие взаимные эффекты власти и знания друг на друга они обеспечивают, и на уровне их стратегической интеграции – какое стечение обстоятельств, какое силовое отношение делает их использование необходимым в том или ином эпизоде возникающих столкновений.

Словом, нужно ориентироваться на концепцию власти, отказывающуюся от привилегии закона в пользу точки зрения цели, от привилегии запрета – в пользу точки зрения тактической действенности, от привилегии суверенитета – в пользу анализа множественного и подвижного поля силовых отношений, в котором продуцируются общие, но всегда не вполне устойчивые эффекты господства. Нужно ориентироваться скорее на стратегическую модель, чем на модель права. И не в силу спекулятивного выбора или теоретического предпочтения, а в силу одной из фундаментальных особенностей западных обществ, где силовые отношения, чьим основным выражением долгое время была война в ее всевозможных разновидностях, постепенно обосновались на новом месте – в порядке политической власти.

Предыдущая главаГлава 9 из 12Следующая глава