К книге
История сексуальности 1. Воля к знаниюIV. Диспозитив сексуальности. IV. I. Ставка
67%
IV. Диспозитив сексуальности. IV. I. Ставка
8

Ради чего предприняты эти исследования? Я отдаю себе отчет в том, что представленные выше наброски пронизаны некоторой неопределенностью, угрожающей загубить более подробные разборы, которые я запланировал. Я многократно повторял, что история западных обществ в последние несколько веков почти ничем не свидетельствует о действии власти, которая была бы по существу репрессивной. Я подчинил свое рассуждение тому, чтобы вывести это понятие из игры, притворившись, что не знаю о его критике, ведущейся на другой территории и, вполне возможно, куда более радикальным способом, – о критике на уровне теории желания. В самом деле, мнение, что пол не «подавлен», отнюдь не ново. Его уже достаточно давно высказали психоаналитики. Они отвергли представление об элементарной машинерии, которое часто имеют в виду, говоря о подавлении; идея непокорной энергии, которую нужно обуздать, показалась им неадекватной задаче расшифровки того, как стыкуются между собой власть и желание; они предполагают, что власть и желание связаны более сложными и более глубоко залегающими узами, нежели те, что сводятся к игре неприрученной, естественной, живой энергии, постоянно прибывающей снизу, и спускающегося сверху порядка, который пытается поставить ей преграду; представить себе, что желание подавлено, трудно по той простой причине, что закон конститутивен для него самого и для лежащей в его основе нехватки. Отношение власти, очевидно, уже имеется там, где возникает желание, поэтому было бы иллюзией уличать его в подавлении, происходящем постфактум, как тщетно было бы и искать некое желание вне власти.

Я же, упорно не проводя четких разграничений, говорил то о подавлении, то о законе, то о запрете, то о цензуре, как будто эти понятия эквивалентны. Я недооценивал – из упрямства или по недосмотру – всё то, что может разводить между собой их теоретические или практические импликации. И я вполне понимаю, что мне вправе сказать: постоянно ссылаясь на позитивные технологии власти, вы хотите сыграть на двух досках одновременно, так как смешиваете двух противников в одном, более слабом, и, говоря только о подавлении, коварно внушаете мысль, будто разделались с проблемой закона; при этом вы сохраняете главный практический вывод из принципа власти-закона, согласно которому невозможно уклониться от власти, так как она всегда уже имеется и конституирует то, что пытаются ей противопоставить. От идеи власти-подавления вы удерживаете самый уязвимый теоретический элемент, причем чтобы подвергнуть его критике, а от идеи власти-закона – самый обескровливающий политический вывод, но – чтобы приберечь его для собственных нужд.

Ставка моих будущих исследований заключается в том, чтобы продвинуться не столько к «теории», сколько к «аналитике» власти, то есть к определению особой области, которую образуют отношения власти, и к нахождению инструментов, позволяющих эту область анализировать. И мне кажется, что подобная аналитика может быть выстроена, лишь если предварительно расчистить место и разойтись с определенным представлением о власти, который я бы назвал – и вскоре станет понятно почему – «юридическо-дискурсивным». Именно такая концепция направляет как сценарий подавления, так и теорию закона, конституирующего желание. Иными словами, анализ в терминах подавления инстинктов и анализ в терминах закона желания различаются между собой вовсе не способом понимания власти, а способом понимания природы и динамики влечений. Их общей опорой является одно привычное представление о власти, которое, в зависимости от того, как его используют и соотносят с желанием, влечет за собой два противоположных следствия: либо обещание «освобождения», если власть подходит к желанию лишь извне, либо, если власть конститутивна для желания, – констатацию того, что мы всегда уже в ловушке. И не стоит тешить себя иллюзией, будто это представление свойственно только тем, кто поднимает проблему отношения власти к полу. Оно распространено куда шире: мы часто встретим его в политических анализах власти, а его корни, должно быть, уходят глубоко в историю Запада.

Укажем несколько его основных черт.

Негативное отношение. Характер устанавливаемой им связи между властью и полом всегда негативен: отторжение, исключение, отказ, преграждение, сокрытие или маскировка. Власть не «может» по отношению к полу и удовольствиям ничего, кроме как говорить «нет». Если она что-то созидает, то только отсутствия или лакуны. Она устраняет элементы, вводит разрывы, разделяет то, что соединено, проводит границы. Общая форма ее эффектов – это форма предела и нехватки.

Инстанция правила. Власть якобы по существу есть то, что диктует полу свой закон. Во-первых, это значит, что она подчиняет пол бинарному режиму дозволенного и недозволенного, разрешенного и запрещенного. Во-вторых, это значит, что она предписывает полу «порядок», служащий вместе с тем формой его понимания: пол прочитывается исходя из его отношения к закону. И наконец, это значит, что власть действует, объявляя правило: приложение власти к полу происходит через язык или, вернее, через дискурсивный акт, задающий самим фактом своего произнесения некоторое положение права. Власть так говорит – значит, это правило. Чистой формой власти является в таком случае ее законодательствующая функция, а способ ее действия по отношению к полу оказывается юридическо-дискурсивным.

Круговорот запрета. Ты не будешь приближаться, прикасаться, совершаться, испытывать удовольствие, говорить, показываться; в пределе – ты не будешь существовать иначе, кроме как в секрете. Единственный закон, который власть применяет к полу, – это якобы закон запрета. Ее цель – принудить пол к самоотречению. Ее орудие – угроза кары, заключающейся в уничтожении. Отрекись от себя или будешь уничтожен; не показывайся, если не хочешь исчезнуть. Твое существование возможно лишь ценой твоего устранения. Власть воздействует на пол путем запрета, играющего на альтернативе между двумя несуществованиями.

Логика цензуры. Этот запрет, как предполагается, принимает три формы: утверждение, что нечто не дозволено; препятствование тому, чтобы нечто было высказано; отрицание того, что нечто существует. Примирить эти формы друг с другом нелегко – и именно для этого измышляется своеобразная цепная логика, якобы характерная для механизмов цензуры: она связывает несуществующее, недозволенное и неизъяснимое так, что каждое из них становится одновременно принципом и эффектом другого: о том, что запрещено, нельзя говорить так, чтобы оно было сведено на нет в реальности; то, чего не существует, не вправе никак себя проявлять – даже в словах, заявляющих о его несуществовании; то, о чем следует молчать, оказывается изгнано из реальности как безусловно запрещенное. Логика власти над полом предстает в таком случае как парадоксальная логика закона, который высказывает себя в форме веления не существовать, не проявлять себя и молчать.

Единство диспозитива. Власть над полом реализуется одинаково на всех уровнях. Сверху донизу, как в ее общих решениях, так и в ее капиллярных вмешательствах, какими бы ни были аппараты или институты, на которые она опирается, она действует якобы одним и тем же сплошным методом, применяет одни и те же простые и бесконечно воспроизводящиеся механизмы закона, запрета и цензуры: от государства до семьи, от государя до отца, от судебных приговоров до мелких повседневных наказаний, от инстанций социального господства до конститутивных структур самого субъекта – всюду, меняя лишь масштаб, якобы обнаруживается одна и та же общая форма власти. Эта форма – право с его игрой дозволенного и недозволенного, преступления и кары. Власть – в форме ли государя, который формулирует право, отца, который запрещает, цензора, который заставляет молчать, или учителя, который внушает закон, – всегда схематизируется юридически, а ее эффекты определяются как формы повиновения. Перед лицом власти, являющейся законом, субъект, конституируемый в качестве такового – «подчиняемый» [assujetti], – является тем, кто повинуется. Формальной гомогенности власти на всей этой лестнице инстанций соответствует якобы со стороны того, кого эта власть принуждает, – будь то подданный перед лицом монарха, или гражданин перед лицом государства, или ребенок перед лицом родителей, или ученик перед лицом учителя, – общая форма повиновения. С одной стороны – законодательствующая власть, с другой – повинующийся субъект.

За общим сценарием власти, подавляющей пол, и за идеей закона, конституирующего желание, предполагается, таким образом, одна и та же механика власти. Нельзя не удивиться ограничительному характеру ее определения. Странно, что у этой власти так мало ресурсов, что она прибегает к одним и тем же приемам, использует одни и те же тактики, не проявляет изобретательности, словно будучи обречена без конца повторяться. Странно, что эта власть только и умеет говорить «нет», не может ничего произвести, а может лишь проводить границы, словно ее сущность – быть антиэнергией; ее действенность парадоксальным образом сводится к тому, что она не может ничего, кроме как принуждать то, что ей подчиняется, тоже не мочь ничего, кроме того, что она позволяет. И, наконец, странно, что эта власть следует, как кажется, строго юридической модели, всецело сосредоточенной на объявлении закона и действии запрета. Все формы господства, подчинения, субъективации [assujettissement] якобы сводятся в конечном счете к одному – к достижению покорности.

Почему эту юридическую концепцию власти так легко принимают на веру, даже не ища того, что могло мы свидетельствовать о ее продуктивной действенности, о ее стратегическом богатстве, о ее позитивности? Откуда в обществе, подобном нашему, где аппараты власти столь многочисленны, ее ритуалы столь заметны, а ее орудия так в конечном счете надежны, – откуда в обществе, показавшем себя, наверное, самым изобретательным из всех по части ловких и изощренных властных механизмов, – эта склонность ассоциировать власть лишь с негативной и обедненной формой запрета? Что заставляет сводить все диспозитивы доминирования к одному и тому же действию запретительного закона?

Общая и тактическая причина кажется лежащей на поверхности: лишь скрывая значительную часть самой себя, власть может добиться того, чтобы с нею мирились. Ее успех пропорционален степени, в какой ей удается замаскировать свои механизмы. Разве терпели бы власть, будь она насквозь циничной? Секретность – не злоупотребление с ее стороны, она – необходимое условие ее функционирования. Не только потому, что она поддерживает свою секретность для тех, кого подчиняет, но и потому, возможно, что эта секретность необходима им самим: разве они терпели бы власть, если бы не видели в ней всего-навсего предел, поставленный их желанию и повышающий ценность неприкосновенной, пусть и ограниченной зоны свободы? Представление о власти как о простом пределе, поставленном свободе, служит, по крайней мере в нашем обществе, общей формой ее приемлемости.

И этому есть, возможно, историческая причина. Крупные институты власти, возникшие в Средние века, – монархия, государство с его аппаратами – развивались на фоне множества властей, существовавших ранее, и до некоторой степени им в противовес: до них существовали сгущенные, находившие друг на друга, конфликтовавшие друг с другом власти, связанные с прямым или косвенным господством над территорией, с обладанием оружием, с крепостной зависимостью, с отношениями сюзеренитета и вассалитета. И если новые власти сумели привиться, если в результате целого ряда тактических союзов они заставили себя принять, то потому, что преподносили себя в качестве инстанций регулирования, арбитража, разграничения – в качестве способов привести предшествующие власти в порядок, установить принцип их смягчения и распределения в четких границах и в рамках положенной иерархии. Крупные формы власти стали функционировать по отношению к этим множественным и сталкивающимся друг с другом силам, над всеми этими гетерогенными правами как принцип права, обнаруживая при этом триаду свойств: они строились как единый ансамбль, отождествляли свою волю с законом и исполнялись при помощи механизмов запрета и санкции. Формула их правового принципа – pax et justitia – обозначала в свете принятой ими на себя функции мир как запрет на феодальные или междоусобные войны и правосудие как способ прекратить частное разрешение тяжб. Конечно, в развитии крупных монархических институтов дело касалось чего-то совсем иного, чем просто построение юридического здания, но таким был язык власти, таким было представление, в котором эта власть выражала себя и о котором свидетельствует вся теория публичного права, построенная или перестроенная на базе римского права в Средние века. Право не было всего лишь оружием в ловких руках монархов; оно было манифестацией монархической системы и формой ее приемлемости. Со времен Средневековья отправление власти в западных обществах всегда формулируется в терминах права.

Традиция, восходящая к XVII или XIX веку, приучила нас помещать абсолютную монархическую власть в область неправового: произвола, злоупотреблений, прихотей, доброй воли, привилегий и исключений, традиционного продолжения сложившихся порядков. Однако тем самым мы упускаем из виду фундаментальный исторический факт: западные монархии строились как системы права, мыслили себя через теории права и приводили в действие свои механизмы власти в формах права. Старый упрек, брошенный французской монархии Буленвилье[48], – что она воспользовалась правом и юристами, чтобы отменить права и ущемить аристократию, – в целом надо признать обоснованным. В процессе развития монархии и ее институтов сформировалось измерение юридическо-политического, которое, безусловно, не соответствует тому, как власть отправлялась и отправляется, но служит кодом, согласно которому власть преподносит себя и предписывает ее мыслить. История монархии и покрытие действий и процедур власти юридическо-политическим дискурсом шли рука об руку.

И несмотря на усилия, предпринятые ради того, чтобы вывести юридическое из ведения института монархии и освободить политическое от юридического, представление о власти осталось замкнутым в этой системе. Приведу два примера. Критика института монархии во Франции XVIII века не была направлена на юридическо-монархическую систему, она велась против такой монархии, которая, вопреки своим заявлениям, постоянно переходила границы права и ставила себя над законами, во имя чистой, строгой юридической системы, куда могли бы влиться все механизмы власти без риска излишеств и несообразностей. Эта политическая критика пустила все средства юридической мысли, сопровождавшей развитие монархии, на ее осуждение, но она не поставила под вопрос сам принцип, согласно которому право должно быть формой власти, а власть должна всегда отправляться в форме права. В XIX веке заявила о себе другая критика политических институтов, куда более радикальная: ее посыл уже не сводился к тому, что реальная власть уклоняется от правовых установлений; она взялась показать, что сама система права является не чем иным, как способом вершить насилие, направляя его на пользу одних в ущерб другим, и проводить под видом всеобщего закона перекосы и несправедливости господства. Но и эта критика права велась на фоне постулата, согласно которому отправление власти должно по существу и в идеале следовать некоему фундаментальному праву.

Представление о власти в основе своей осталось, при всех различиях эпох и целей, верным духу монархии. В политической мысли, в политическом анализе королю так и не отрубили голову. Отсюда – большое значение, по-прежнему придаваемое в теории власти проблемам права и насилия, закона и беззакония, воли и свободы, а главное – государства и суверенитета (даже если последний связывается уже не с персоной суверена, а с неким коллективным существом). Мыслить власть исходя из этих проблем – значит мыслить ее исходя из конкретной исторической формы, а именно из формы юридической монархии, характерной для наших обществ. Характерной, но, что ни говори, временной. Ведь хотя многие ее варианты уцелели и продолжают существовать по сей день, их постепенно пронизали совершенно новые механизмы власти, явно несводимые к правовому представлению. Как мы убедимся в дальнейшем, это, по крайней мере отчасти, те механизмы власти, которые начиная с XVIII века взяли в свое ведение жизнь людей – людей как живых тел. И если юридическое еще могло служить представлением, пусть, вероятно, и не исчерпывающим, для власти, сосредоточенной прежде всего на изъятии и смерти, то оно абсолютно инородно новым властным методам, в основе работы которых лежит уже не право, а техника, уже не закон, а нормализация, уже не кара, а контроль и которые действуют на уровнях и в формах, выходящих за рамки государства и его аппаратов. Мы уже несколько веков назад вступили в общество такого типа, где юридическое теряет способность служить власти кодом или системой представления. Наш исторический склон уводит нас всё дальше и дальше от царства права, которое начало отступать в прошлое еще тогда, когда Великая французская революция и вместе с нею эпоха конституций и кодексов, казалось, оставляли ближайшее будущее за ним.

Именно это юридическое представление о власти всё еще используется в современных исследованиях отношения власти к полу. Однако дело не в том, чтобы выяснить, действительно ли желание чуждо власти, действительно ли оно предшествует закону, как часто думают, и не является ли, наоборот, закон тем, что его конституирует. Дело в другом. Как бы ни обстояло дело с желанием, его всё равно продолжают соотносить с той же юридической и дискурсивной властью – властью, центральное место в которой занимает изречение закона. Образ власти-закона, власти-суверенитета, созданный теоретиками права и институтом монархии, сохраняет свой престиж. И как раз от этого образа, то есть от теоретического престижа закона и суверенитета, нужно избавиться, если мы хотим предпринять анализ власти в конкретной и исторической динамике ее методов. Нужно построить аналитику власти, чьей моделью и кодом уже не будет право.

Охотно признаю, что эта история сексуальности или, точнее, эта серия исследований исторических отношений между властью и дискурсом о поле следует круговой схеме – в том смысле, что ее направляют два проекта, отсылающие друг к другу. Попробуем освободиться от юридического, негативного представления о власти, перестанем мыслить власть в терминах закона, запрета, свободы, суверенитета – и посмотрим, как тогда следует анализировать то, что в недавней истории происходило с полом, одной из самых, на первый взгляд, запретных вещей в нашей жизни и в нашем теле. Если не по модели запрета и преграждения, то как, с помощью каких механизмов, тактик, диспозитивов власть получает доступ к полу? Или, зайдя с другой стороны, предположим, что при сколько-нибудь внимательном анализе выяснилось: власть в обществах модерна управляла сексуальностью не по модели закона и суверенитета; предположим, что исторический анализ обнаружил наличие подлинной «технологии» пола, куда более сложной и, главное, куда более позитивной, чем обычный эффект «защиты». Если так, то разве этот пример – а его трудно не счесть удачным, ведь здесь власть, казалось бы, следовала модели запрета, как нигде, – не заставляет применить к ней принципы анализа, не опирающиеся на систему права и форму закона? Таким образом, нужно взять за основу новую теорию власти и с опорой на нее сформировать новую решетку исторической расшифровки, но в то же время изучить достаточно детально обширный исторический материал и, исходя из него, продвинуться к новой концепции власти. Помыслить одновременно пол без закона и власть без короля.

Предыдущая главаГлава 8 из 12Следующая глава