Не нужно описывать сексуальность как некий строптивый порыв, по природе чуждый и по необходимости непокорный власти, которая, со своей стороны, всеми силами стремится его покорить и часто оказывается неспособной обуздать его полностью. Скорее, сексуальность предстает как очень насыщенный передаточный узел для отношений власти между мужчинами и женщинами, молодыми и стариками, родителями и детьми, учителями и учениками, клириками и мирянами, правительством и населением. В отношениях власти сексуальность – отнюдь не самый бесполезный элемент, а, напротив, один из особенно богатых инструментальными возможностями: она может быть использована во множестве маневров, служа опорной точкой или шарниром для всевозможных стратегий.
Нет одной глобальной стратегии, подходящей для всего общества и одинаковым образом обращенной ко всем проявлениям пола: так, идея, будто весь пол часто и разными способами пытались свести к его репродуктивной функции, к его взрослой и гетеросексуальной форме, к его матримониальной легитимности, несомненно, упускает из виду множественность целей, которые преследовали политики пола, направленные на людей разного пола, разного возраста, разных социальных классов, и множественность средств, которые они использовали.
В первом приближении можно было бы выделить начиная с XVIII века четыре больших стратегических ансамбля, сооружающих вокруг пола специфические диспозитивы знания и власти. Они не возникли в этот момент с нуля, но обрели связность, достигли такой действенности в порядке власти и такой продуктивности в порядке знания, которые позволяют описать их как относительно автономные.
Истеризация тела женщины: тройной процесс, в котором тело женщины было подвергнуто анализу – квалифицировано и дисквалифицировано – как тело, насквозь пронизанное сексуальностью; интегрировано на основании патологии, присущей только ему, в поле медицинских практик; и, наконец, введено в органическую коммуникацию с общественным телом (которому оно должно обеспечивать регулярное плодоношение), с семейным пространством (базовым и функциональным элементом которого оно должно служить) и с жизнью детей (которую оно зачинает и обязуется гарантировать в силу биологическо-моральной ответственности, длящейся всё время воспитания). Мать с ее негативным образом «нервической женщины» представляет самую яркую фигуру этой истеризации.
Педагогизация пола ребенка: двойное утверждение, что почти все дети предаются или способны предаваться некоторой половой активности и что эта половая активность, будучи ненадлежащей, одновременно «естественной» и «противоестественной», несет в себе физические и моральные, коллективные и индивидуальные угрозы. Дети определяются как «пограничные» половые существа, пребывающие на опасном пороге, еще в преддверии пола и уже в нем. Родители, семьи, воспитатели, медики, позднее – психологи должны постоянно опекать этот зародыш пола, драгоценный и угрожающий, опасный и находящийся в опасности. Эта педагогизация особенно ярко выразилась в войне с онанизмом, продлившейся на Западе около двух столетий.
Социализация репродуктивного поведения: экономическая – всевозможные стимулы или препоны, «социальные» или фискальные меры, призванные регулировать деторождение в супружеских парах; политическая – возложение на эти пары ответственности перед всем обществом (численность которого нужно ограничить или нарастить); медицинская – обоснование патогенного влияния практик контроля рождаемости на индивида и весь человеческий вид.
Психиатризация извращенного удовольствия: половой инстинкт изолируется в качестве биологически и психически автономного; предпринимается клинический анализ всех форм аномалий, которым он может быть подвержен; ему приписывается роль нормализации или патологизации всего поведения индивида; разрабатывается технология коррекции его аномалий.
Итак, в процессе роста озабоченности полом на всём протяжении XIX века вырисовываются четыре фигуры – четыре первостепенных объекта знания, четыре мишени и опорные точки познавательных процедур: истеричка, ребенок-мастурбатор, мальтузианская пара и взрослый извращенец. Каждая фигура коррелятивна одной из перечисленных стратегий, и каждая стратегия пронизывает и использует своими средствами сексуальность детей, женщин и мужчин.
Что выразилось в этих стратегиях? Борьба с сексуальностью? Стремление взять ее под контроль? Попытка сделать ее более управляемой и замаскировать все ее слишком разнузданные, демонстративные, непокорные проявления? Способ сформулировать о ней ровно такой объем знаний, который был бы приемлемым или полезным? На самом деле в них выразилось скорее само производство сексуальности. Не стоит видеть в сексуальности некое природное свойство, которое власть стремится укротить, или таинственную область, c которой шаг за шагом снимает покров знание. Сексуальность – это имя, подходящее для конкретного исторического диспозитива: не глубинная реальность, к которой с трудом ищутся подходы, а обширная поверхностная сеть, где стимуляция тел, интенсификация удовольствий, побуждение к дискурсу, формирование знаний, активизация процедур контроля и форм сопротивления сцепляются друг с другом согласно нескольким большим стратегиям знания и власти.
Полагаю, можно признать, что во всех обществах половые отношения служили почвой для диспозитива супружества, который составляли система брака, закрепление и продолжение родства, передача имени и имущества. Этот диспозитив супружества вместе с механизмами принуждения, которые его поддерживали, и часто сложным знанием, к которому он взывал, начал утрачивать свое значение в силу того, что экономические процессы и политические структуры перестали находить в нем адекватное орудие или достаточно прочную опору. Западные общества модерна изобрели и внедрили – этот процесс стал особенно заметным с XVIII века – новый диспозитив, который наложился на предыдущий и начал вытеснять его, не отменяя совсем. Это диспозитив сексуальности: подобно диспозитиву супружества, он подключается к половым партнерам, но совершенно другим способом. Можно противопоставить два диспозитива друг другу почленно. Диспозитив супружества строится вокруг системы правил, определяющих, что разрешено и что запрещено, что предписывается и чего не допускается; диспозитив сексуальности функционирует согласно мобильным, полиморфным и ситуативным техникам власти. Диспозитив супружества нацелен в первую очередь на воспроизводство отношений определенного типа и на поддержание закона, который ими управляет, а диспозитив сексуальности, напротив, способствует постоянному расширению областей, подверженных контролю, и форм этого контроля. Для первого предмет заботы – связь между партнерами, имеющими строго определенный статус; для второго – ощущения тела, качество удовольствий, характер впечатлений, какими бы слабыми и незаметными они ни были. И наконец, первый плотно сомкнут с экономикой, так как он может играть важную роль в передаче и обращении богатств, а второй связан с нею множеством сложных передатчиков, главным в числе которых является тело, производящее и потребляющее тело. Словом, диспозитив супружества кажется подчиненным гомеостазу социального тела, который он призван поддерживать; отсюда – его преимущественная связь с правом и то, что приоритетом для него является «воспроизводство». А для диспозитива сексуальности смысл существования заключен не в том, чтобы воспроизводиться, а в том, чтобы разрастаться, обновляться, расширять владения, изобретать, всё глубже проникать в тела и всё тщательнее их исследовать, всё полнее контролировать население. Таким образом, в противовес сценарию подавления сексуальности современными формами общества можно выдвинуть три или четыре тезиса: сексуальность связана со сравнительно новыми диспозитивами власти; с XVII века нарастает ее экспансия; механизм, поддерживающий ее с тех пор, не ориентирован на воспроизводство, а с самого начала связан с интенсификацией тела – с его валоризацией в качестве объекта знания и элемента отношений власти.
Было бы неточно говорить, что один диспозитив пришел на смену другому. Однажды диспозитив супружества, возможно, уступит место диспозитиву сексуальности, но сегодня последний только стремится перекрыть собой первый и еще не вытеснил его, даже не сделал бесполезным. К тому же исторически диспозитив сексуальности сформировался вокруг диспозитива супружества и исходя из него. Его завязью послужили практики покаяния, а затем – экзаменовки совести и духовного руководства: вначале, как мы видели[49], в центре внимания суда покаяния был пол как опора отношений – вопросы касались дозволенных и недозволенных сношений (прелюбодеяния, связей вне брака, связей с лицом, не подходящим по крови или статусу, законного или незаконного характера соития); затем, с появлением нового пастырства и его утверждением в семинариях, коллежах и монастырях, произошел переход от проблематики отношений к проблематике «плоти», то есть тела, ощущения, характера удовольствия, самых сокровенных движений похоти, тонкостей наслаждения и сладострастия. «Сексуальность» родилась постепенно из техники власти, изначально сосредоточенной на супружестве, и с тех пор – по сей день – функционирует с оглядкой на систему супружества и с опорой на нее. Семейная ячейка в том виде, в каком она была валоризована в XVIII веке, способствовала формированию вдоль двух своих главных осей – «муж – жена» и «родители – дети» – основных элементов диспозитива сексуальности (женское тело, раннее половое развитие детей, контроль рождаемости и, конечно, в меньшей степени, спецификация извращенцев). Неверно понимать семью в ее современной форме как социальную, экономическую и политическую структуру супружества, которая исключает или, по меньшей мере, сковывает сексуальность, ограничивает ее, насколько это возможно, сводя лишь к полезным функциям. Наоборот, роль семьи заключается в том, чтобы предоставлять сексуальности точку закрепления и служить ей постоянной опорой. Семья обеспечивает производство такой сексуальности, которая, будучи инородной прерогативам супружества, вместе с тем предоставляет доступ в системы супружества совершенно новой, не известной им прежде тактике власти. Семья – это канал обмена между сексуальностью и супружеством: она переносит в диспозитив сексуальности закон и юридическое измерение, а в режим супружества – экономию удовольствия и интенсивность ощущений.
Смычка диспозитивов супружества и сексуальности в форме семьи позволяет понять целый ряд фактов: во-первых, то, что семья стала с XVIII века непременным вместилищем аффектов, чувств, любви; во-вторых, то, что именно в семье сексуальность нашла самую благодатную почву для своего развития; и в-третьих, что по этой причине сексуальность рождается «инцестуозной». Вполне возможно, что в обществах, где преобладают диспозитивы супружества, запрет инцеста является функционально необходимой нормой. Но и в таком обществе, как наше, где семья – это самый активный очаг сексуальности, где именно требования сексуальности, очевидно, поддерживают и продлевают существование семьи, инцест занимает центральное место по совсем иным причинам и в иной форме: как нечто, постоянно искомое и отвергаемое, неотступно преследующее и призываемое, как жуткий секрет и необходимое связующее. Он дает о себе знать как предмет строгого запрета в семье, поскольку она еще функционирует как диспозитив супружества, и в то же время он постоянно требуется семье для того, чтобы она могла быть очагом непрерывного возбуждения сексуальности. Столь острый в последние сто с лишним лет на Западе интерес к теме запрета инцеста, едва ли не единодушное согласие по поводу того, что этот запрет является социальной универсалией и одним из обязательных этапов пути к культуре, говорят, возможно, о том, что в нем видели средство защиты – но вовсе не от инцестуозного желания, а от расширения и импликаций диспозитива сексуальности, внедренного, но обнаружившего, наряду с множеством преимуществ, тот недостаток, что ему безразличны законы и юридические формы супружества. Признание власти этого правила из правил над всяким обществом, а значит, и над нашим, должно было гарантировать, что диспозитив сексуальности, со странными эффектами которого начали разбираться, – в их числе была и аффективная интенсификация семейного пространства, – не сможет ускользнуть от старой доброй системы супружества и право даже в новой механике власти останется неприкосновенным. Ведь общество, которое изобрело с XVIII века столько технологий власти, чуждых праву, парадоксальным образом боится эффектов этих технологий и их пролиферации, а потому стремится перекодировать их в правовые формы. Если признать, что порогом любой культуры является запрет инцеста, то сексуальность оказывается испокон веков под знаком закона и права. Этнология, так долго и неустанно трудившаяся над транскультурной теорией запрета инцеста, сослужила большую службу всему современному диспозитиву сексуальности и тем теоретическим дискурсам, которые он плодит.
Происшедшее с XVII века можно расшифровать так: диспозитив сексуальности, который вначале развивался в стороне от семейных институтов (в духовничестве, в педагогике), мало-помалу начал тяготеть к семье. Его потенциально инородные, неприемлемые, а возможно, и опасные для диспозитива супружества черты (осознание этой опасности выразилось в часто адресовавшихся духовникам упреках в несдержанности, а также, немного позднее, в широкой дискуссии о том, частным или публичным, институциональным или семейным должно быть воспитание детей[50]) оказались восприняты семьей – конечно, семьей реорганизованной, суженной и интенсифицированной, если сравнить ее новые функции со старыми, которые она выполняла в диспозитиве супружества. Родители, супруги становятся главными в семье агентами диспозитива сексуальности, который снаружи опирался на медиков, педагогов, позднее – на психиатров, а внутри стремился дублировать и в скором времени «психологизировать» или «психиатризировать» супружеские отношения. В этот момент и появляются новые персонажи: нервическая женщина, холодная жена, равнодушная или преследуемая тлетворными обсессиями мать, муж – импотент, садист, извращенец, дочь – истеричка или неврастеничка, рано развившийся и уже пресыщенный ребенок, молодой гомосексуал, не желающий вступать в брак или пренебрегающий женой. Всё это смешанные фигуры расстроенного супружества и ненормальной сексуальности; они вносят смуту сексуальности в порядок супружества и дают системе супружества повод для того, чтобы отстаивать внутри порядка сексуальности свои права. От семьи в это время исходит немолчный запрос на помощь в разрешении злосчастных конфликтов сексуальности и супружества; плененная диспозитивом сексуальности, который вторгся в нее извне и потрудился над тем, чтобы утвердить ее в современной форме, семья обращается к медикам, педагогам, психиатрам, а также к кюре и пасторам – ко всем возможным «экспертам», – с длинными жалобами на свои сексуальные мучения. Всё выглядит так, словно ей внезапно открылся ужасный секрет того, что ей однажды внушили и с тех пор не переставали повторять снова: она, нерушимый ковчег супружеского завета, оказалась зерном, из которого разрослись все превратности пола. И вот, по меньшей мере с середины XIX века, семья выслеживает в себе малейшие признаки сексуальности, выпытывает у себя самые трудные признания, заставляет слушать себя всех, кто знает в половых вопросах толк, открывает всю себя без остатка бесконечному изучению. Семья – кристалл в диспозитиве сексуальности: она кажется излучающей сексуальность, хотя на самом деле отражает и преломляет ее. Благодаря прозрачности и игре отражений, которые она разбрасывает вовне, семья служит одним из ценнейших тактических элементов этого диспозитива.
Но без обострений и проблем не обошлось. И, конечно, здесь в центре вновь оказывается фигура Шарко. Он многие годы был самым авторитетным из тех, к кому семьи, измученные переполнявшей их сексуальностью, обращались в поисках третейского суда и заботы. Принимая детей, привезенных родителями, жен, привезенных мужьями, мужей, привезенных женами со всего света, он первым делом прилагал усилия (и часто советовал своим ученикам поступать так же) к тому, чтобы изолировать «больного» от его семьи, по возможности не слушать ее ради чистоты наблюдения[51]. Ему нужно было отделить область сексуальности от системы супружества и применить напрямую к ней медицинскую практику, техническое оснащение и автономию которой гарантировала неврологическая модель. Таким образом медицина возвращала под свою опеку и подчиняла правилам своего специфического знания ту самую сексуальность, которой она же сама советовала семьям уделять особое внимание как их важнейшей задаче и серьезной опасности. А семьи, в свою очередь, как неоднократно отмечает Шарко, с большим скрипом «уступали» врачу ими же приведенных пациентов, устраивали осаду клиник, где тех держали в изоляции, и без конца мешали своими вторжениями работе врача. Однако им не стоило беспокоиться: терапевт вмешивался как раз для того, чтобы вернуть им индивида, сексуально совместимого с семейной системой, причем это вмешательство, хотя оно и работало с сексуальным телом, не позволяло ему выразиться в эксплицитном дискурсе. Об этих «генитальных причинах» говорить не стоит: такая фраза, произнесенная Шарко вполголоса, достигла в один из дней 1886 года знаменитейшего уха нашей эпохи[52].
В пространстве этой игры и обосновался психоанализ, внеся, однако, значительные изменения в режим тревог и перестраховок. Вначале он неизбежно вызвал к себе недоверие и враждебность тем, что довел урок Шарко до крайности и принялся обследовать сексуальность индивидов за пределами семейного контроля; он извлекал эту сексуальность на свет, не прикрывая ее неврологической моделью; мало того, своим анализом семейных отношений он ставил их под вопрос. Но затем тот же психоанализ, который, казалось, в своих технических процедурах помещал признание о сексуальности вне семейного суверенитета, обнаружил в самом сердце этой сексуальности – как принцип ее образования и ключ к ее пониманию – закон супружества, запутанные игры брака и родства, инцест. Гарантия того, что в глубине сексуальности каждого человека обнаружится отношение «родители – дети», позволила укрепить смычку диспозитива сексуальности с системой супружества в тот момент, когда всё, наоборот, свидетельствовало о ее ослаблении. Риска, что сексуальность окажется по природе чуждой закону, не было: ведь закон определял само ее образование. Родители, не бойтесь вести детей к психоаналитику: он объяснит им, что, так или иначе, они любят именно вас. Дети, не жалейте так уж о том, что вы не сироты и что в глубине себя вы всегда находите свою Мать-Объект или суверенный знак Отца: именно через них вы получаете доступ к желанию. Отсюда, после стольких колебаний, – огромный спрос на психоанализ в обществах, где диспозитив супружества и система семьи нуждались в укреплении. Ведь одна из важнейших черт всей этой истории диспозитива сексуальности заключается в том, что, возникнув в связке с классической христианской технологией «плоти» на базе систем супружества и правил, которые ими руководили, сегодня он сменил свою роль на противоположную и сам стал служить опорой старому диспозитиву супружества. На отрезке от духовничества до психоанализа диспозитивы супружества и сексуальности, медленно поворачиваясь друг относительно друга вот уже более трех веков, поменялись позициями: в христианском пастырстве закон супружества кодировал плоть в процессе ее открытия, с самого начала снабжая ее старым юридическим каркасом, а с появлением психоанализа сексуальность сама стала наделять правила супружества телом и жизнью, насыщая их желанием.
Областью анализа для различных исследований, которые станут продолжением настоящего тома, как раз и будет этот диспозитив сексуальности: его образование на базе христианской тематики плоти; его развитие по линиям четырех больших стратегий, развернутых в XIX веке (сексуализация ребенка, истеризация женщины, спецификация извращенцев, регулирование населения) и все как одна проходящих через семью, в которой нужно увидеть не мощное орудие запрета, а решающий фактор сексуализации.
Первый момент мог бы быть соотнесен с необходимостью сформировать «рабочую силу» (а потому – никакой бесполезной «траты», никакого распыления энергии, все силы – только на труд) и обеспечить ее воспроизводство (брак и упорядоченное деторождение). А второй – с эпохой Spätkapitalismus[53], когда эксплуатация наемного труда уже не нуждается в жестком физическом принуждении, которое применялось в XIX веке, а политика тела уже не требует сокрытия пола или его сведения к репродуктивной функции, прибегая скорее к его многоканальному отведению в цепочки, контролируемые экономикой, – как принято говорить, к сверхрепрессивной десублимации.
Но если политика пола не столько пускает в ход закон запрета, сколько приводит в действие целый технический аппарат, если имеет место не подавление пола, а, скорее, производство «сексуальности», то эту разбивку нужно отбросить, отвязать анализ от проблемы «рабочей силы» и без колебаний отказаться от диффузного энергетизма, который служит опорой для представления о сексуальности, подавляемой по экономическим мотивам.