В начале 1884 года Кантор думает, что нашел доказательство. И снова оказывается не прав. Ему начинает казаться, что он вообще не продвинулся, и тут начинаются проблемы. Весной 1884-го у него случается нервный срыв, который длится месяц, разрушает его психику, тревожит жену и пугает детей.
Историки расходятся во мнениях относительно точной причины его срыва. Это мог быть тяжелый эпизод клинической депрессии, механизмы которой плохо изучены даже сегодня. Некоторые приписывают это влиянию отца, чьи отношения с сыном нанесли ему некую психологическую травму. Другие списывают это на проблемы с Кронекером. Третьи говорят, что причиной мог быть просто стресс. Тяжелая профессорская карьера. Насыщенная семейная жизнь. Разочарование от неспособности доказать континуум-гипотезу.
Некоторые эксперты цинично утверждают, что неприятие теории множеств при жизни Кантора и его последующие проблемы с душевным здоровьем (если допустить, что первое стало причиной второго) обернулись высшим благом для человечества: трудности заставили Кантора работать на износ и создать великие труды – пусть даже ценой его душевного здоровья. Один из биографов, американский историк Джозеф Уоррен Даубен, даже говорит, что психологические проблемы подстегивали продуктивность Кантора, подпитывая его прорывы во время маниакальных фаз. «Далекие от того, чтобы играть лишь негативную роль, – напишет Даубен 100 лет спустя, – они, возможно, питали ту энергию и целеустремленность, с которой он продвигал свою теорию».
Для меня это жестокий, холодный взгляд – сродни попыткам оправдывать травлю, заявляя, что издевательства делают человека сильнее. Была бы у нас теория множеств без Кронекера? Да. Была бы у нас теория множеств без проблем с психикой у Кантора? Думаю, да. Порочная узость утилитаризма с его принципом «цель оправдывает средства» часто делает мир хуже вопреки этому кредо. Даже лучшие намерения не должны служить оправданием для ужасных вещей.
Кроме того, здесь есть и куда более мрачная сторона. Даже добиваясь колоссальных успехов в математике, Кантор постоянно мучим трагическим чувством неудачи. Он ушел очень далеко и очень быстро, но по пути был вынужден защищать свой труд от множества неистовых критиков. Хуже того, тяжелые личные и профессиональные травмы причиняют ему такие душевные страдания, что его приходится раз за разом помещать в клинику.
Все это оказывает пагубное воздействие на любящую семью Кантора. Именно поэтому попытки оправдать его безумие «пользой для математики» выглядят так возмутительно. История часто отводит близким великого человека роль массовки. Они лишь декорации, не заслуживающие внимания, если только не помогают лучше понять главного героя. Но все они – живые люди, со своей жизнью и чувствами. И случай Кантора – не исключение. Семья любит его, и именно эта любовь лежит в основе его трагедии.
Когда у человека случается нервный срыв, это наносит глубокую травму его семье и друзьям: они вынуждены с ужасом наблюдать, как тот, кого они знают, меняется, иногда становясь совершенно чужим. Один невролог, с которым я однажды беседовал в Сан-Франциско, сказал мне, что многие психические заболевания бьют как несколько разных болезней: одна поражает самого больного, а другая – его близких.
Но Кантор не прекращает борьбу. В 1884 году, проведя весной месяц в лечебнице, он решает уладить отношения с Кронекером. Он приходит к выводу, что главные претензии Кронекера не личные, а философские – и касаются лишь отдельных аспектов его работы. Поэтому Кантор пишет Кронекеру.
«Я придерживаюсь мнения, что большая часть того, что я сделал в науке за последние годы, не так уж сильно противоречит требованиям, которые вы предъявляете к „конкретной“ математике, как вам кажется». Это вопрос подачи, утверждает он, а не сути.
Кронекер отвечает короткой, вежливой запиской. Он вспоминает прежние, счастливые времена. Золотые дни. Кантор был тогда юным аспирантом с горящими глазами и щетиной на щеках, учившимся у ног Кронекера. Именно этого Кантора он помнит. Именно его он любит.
Кантор принимает эту ностальгию за оливковую ветвь, за попытку Кронекера – какой бы нарциссичной она ни была – пойти ему навстречу. Луч теплого, целительного света. Смогут ли они, захотят ли они оставить прошлое позади?
Увы, нет.
Пока письма шли друг другу, Кантор с удвоенной силой бился над континуум-гипотезой. И снова полный провал. Он опускал руки на пару дней, потом его накрывало новой волной энергии, он бросался в бой, ему казалось – вот оно! – и он слал восторженное письмо Миттаг-Леффлеру: я нашел доказательство! И какое простое! Невероятно простое!
«Когда я приведу все в порядок, я пришлю детали», – пишет он. Но к моменту, когда письмо доходит до Швеции, он уже отправляет следом другое: «Не берите в голову!» Опять ложный след, опять кроличья нора. Он снова ныряет в работу. Но через несколько недель понимает, что гнался за призраком. Показать нечего – остался лишь вкус пепла на губах и горчайшее разочарование.
Наконец, в начале 1885 года он спешно пишет две статьи для журнала Миттаг-Леффлера. Однако реакция оказывается совсем не той, на которую он рассчитывал. Другу статьи не нравятся. Слишком философские, говорит Миттаг-Леффлер, – и не в лучшем смысле. Вспомните Карла Фридриха Гаусса, говорит он, великого немецкого математика прошлого поколения, которого все боготворят. Гаусс открыл неевклидову геометрию в начале XIX века, но спрятал ее в ящик стола и так и не решился опубликовать, зная, что она слишком опережает время.
Вспомните Гаусса, предупреждает Миттаг-Леффлер. Гаусс понимал, что для неевклидовой геометрии еще слишком рано. Было рано для Гаусса, и сейчас рано для Кантора. Публиковать эти статьи сейчас было бы опрометчиво, это «нанесет большой урон вашей репутации среди математиков», пишет Миттаг-Леффлер.
«Я прекрасно знаю, что вам это, по сути, безразлично, но время еще не пришло», – говорит он. На сто лет раньше срока! Сейчас это никто не поймет. «Если ваша теория будет дискредитирована таким образом, пройдет немало времени, прежде чем она снова привлечет внимание математического мира».
Все это ранит Кантора. Предательство – самая горькая обида. Кантор вдруг понимает, что Миттаг-Леффлер – единственный математик, который, как он думал, был на его стороне, – тоже его бросает. «На сто лет раньше срока…» Кантор с сарказмом жалуется в письме другому математику: «Мне, видимо, придется ждать 1984 года».