Русский народ очень недоверчив и подозревает всех иностранцев, которые расспрашивают о политике или религии. Он совершенно предан невежеству, не имеет никакой образованности ни в гражданских, ни в церковных делах. И, видя в науках чудовище, боится их, как огня, оправдывая, таким образом, древнее изречение: «Одни невежды враги наук» (Коллинс, с. 1).
Московитяне без всякой науки и образования... все одинаково вовсе не знают прошедшего, кроме только случаев, бывших на их веку, да и то еще в пределах Московского царства, так как до равнодушия не любопытны относительно иноземных; следовательно, не имея ни примеров, ни образцов, которые то же, что очки для общественного человека, они не очень далеко видят очами природного разума. Где же им обучать других, когда они сами необразованны и не в состоянии указывать перстом предусмотрительности пути плавания, пристани и бухты, когда не видят их сами? А что московитяне изгоняют все знания в такую продолжительную и безвозвратную ссылку, это надобно приписать, во-первых, самим государям, которые заодно с Лицинием[53] ненавидят их из опасения, что подданные, пожалуй, наберутся в них духа свободы да потом и восстанут, чтобы сбросить с себя гнетущее их деспотическое иго. Государи хотят, чтобы они походили на спартанцев, учившихся одной только грамоте, а все прочие знания заключались бы у них в полном повиновении, в перенесении трудов и в умении побеждать в битвах. Потому что последнее едва ли возможно для духа простолюдина, если он будет предвидеть опасности чрезвычайно изощренным знаниями умом. Во-вторых, это следует приписать духовенству: зная, что науки будут преподаваться на латыни и могут быть допущены не иначе, как вместе с латинскими учителями, оно боится, чтобы этими широкими воротами, если распахнуть их настежь, не вошел и латинский обряд, а учителя его не передали на посмеяние народу его невежество и не представили бы в полном свете несостоятельность вероучения, которым оно потешается над его легковерием. А в-третьих, виной тому старые бояре по зависти, что молодежь получит такие дары, которых из пренебрежения не хотели брать они сами, а от этого они справедливо лишатся исключительного обладания мудростью, которое не по праву отвели себе сами, и будут отстранены от общественных дел в государстве (Майерберг, с. 111–112).
Они имеют Св. Писание на своем языке, то есть на славянском; очень уважают псалмы Давида; в церквах никогда не проповедуют; а по праздникам читают отрывки из Ветхого или Нового Завета; но таково невежество народа, что не найдется и трети, которая знала бы «Отче наш» и «Верую во единого». Можно сказать, что невежество народа есть мать его благочестия; он ненавидит науки, и особенно язык латинский, не знает ни школ, ни университетов. Одни священники наставляют юношество чтению и письму, чем немногие, впрочем, занимаются (Маржерет, с. 260).
О степени просвещения монахов можно судить по епископам, которые суть самые избранные лица из всех монастырей. Я говорил с одним из них в Вологде и (желая испытать его знания) дал ему Священное Писание на русском языке, открыв первую главу Евангелия от Матвея. Он принялся читать весьма хорошо. Тут спросил я его прежде всего, какую часть Священного Писания он прочел теперь? — Он отвечал, что не может сказать наверное. — Сколько было евангелистов в Новом Завете? — Он отвечал, что не знает. — Сколько было апостолов? — По его мнению, двенадцать. — Каким образом надеется он быть спасенным? — На этот вопрос отвечал он мне сообразно учению русской церкви, что не знает еще, будет ли спасен или нет, но если Бог пожалует или помилует и спасет его, то он будет этому очень рад; если же нет, то нечего делать. — Я спросил его, для чего он постригся в монахи? — Он ответил: «Для того чтобы покойно есть хлеб свой». Вот просвещение русских монахов, о котором хотя и нельзя судить по одному человеку, но по невежеству его можно отчасти заключать и о невежестве прочих (Флетчер, с. 100).