Салон начинается тогда, когда в объявленный день без специального приглашения собирается определенная группа людей, чтобы побеседовать, обменяться мнениями, помузицировать. Ни карт, ни застолья, ни танцев такие собрания не предусматривали. Традиционно салон формировался вокруг женщины — она вносила ту атмосферу интеллектуального кокетства и изящества, которые создавали непередаваемую атмосферу салона.
«В Москве дом княгини Зинаиды Волконской был изящным сборным местом всех замечательных и отборных личностей современного общества, — вспоминал С. П. Шевырев. — Тут соединялись представители большого света, сановники и красавицы, молодежь и возраст зрелый, люди умственного труда, профессора, писатели, журналисты, поэты, художники. Все в этом доме носило отпечаток служения искусству и мысли. Бывали в нем чтения, концерты, дилетантами и любительницами представления итальянских опер. Посреди артистов и во главе их стояла сама хозяйка дома. Слышавшим ее нельзя забыть впечатления, которое производила она своим полным и звучным контральто и одушевленною игрою в роли Танкреда в опере Россини. Помнится и слышится еще, как она в присутствии Пушкина и в первый день знакомства с ним пропела элегию его, положенную на музыку Геништою:
Погасло дневное светило,
На море синее вечерний пал туман...
Пушкин был живо тронут этим обольщением тонкого и художественного кокетства».
Музыкантша, поэт, художница, Зинаида Волконская была всесторонне одарена и прекрасно образованна. Она владела трудным искусством хозяйки салона — умела организовать непринужденную беседу, построить вечер так, что всем казалось, будто это сплошная импровизация. Здесь серьезная музыка соседствовала с разыгрываемыми шарадами, стихи — с эпиграммами и шутками. Однажды по неловкости один из гостей Зинаиды Александровны сломал руку колоссальной гипсовой статуи Аполлона, которая украшала театральную залу. Пушкин тут же откликнулся эпиграммой:
Лук звенит, стрела трепещет,
И клубясь, издох Пифон,
И твой лик победой блещет,
Бельведерский Аполлон!
Кто ж вступился за Пифона,
Кто разбил твой истукан?
Ты, соперник Аполлона,
Бельведерский Митрофан.
Но «Бельведерский Митрофан» был не так уж прост — он ответил тут же эпиграммой:
Как не злиться Митрофану?
Аполлон обидел нас:
Посадил он обезьяну
В первом месте на Парнас.
Шутки были «с перцем», но на салонные эпиграммы не принято было обижаться, если честь не затронута. Дружеское общество допускало легкое подтрунивание — такие словесные игры особенно ценились остроумными собеседниками. Племянник А. А. Дельвига сохранил забавный рассказ о приключении в салоне своего дядюшки: «Один из самых частых посетителей Дельвига в зиму 1826–1827 годов был Лев Сергеевич Пушкин, брат поэта. Он был очень остроумен, писал хорошие стихи, и, не будь он братом такой знаменитости, конечно, его стихи обратили бы в то время на себя общее внимание. Лицо его белое и волосы белокурые, завитые от природы. Его наружность представляла негра, окрашенного белою краскою. Он был постоянно в дурных отношениях со своими родителями, за что его Дельвиг часто журил, говоря, что отец его хотя и пустой, но добрый человек, мать же и добрая, и умная женщина. На возражение Льва Пушкина, что «мать его ни рыба, ни мясо», Дельвиг однажды, разгорячившись, что с ним случалось очень редко и к нему нисколько не шло, отвечал: «Нет, она рыба!» Конечно, спор после этих слов кончился смехом».
Каждый салон отличался своим подбором посетителей, своим «характером». Если к княгине Волконской собирались наслаждаться музыкой и поэзией, а у Дельвига собиралось общество друзей-литераторов, то в петербургских домах Елизаветы Михайловны Хитрово и ее дочери графини Фикельмон, жены дипломата, собирался салон великосветски-политический. Петр Андреевич Вяземский вспоминал: «В летописях петербургского общежития имя Е. Μ. Хитрово осталось так же незаменимо, как было оно привлекательно в течение многих лет. Утра ее (впрочем, продолжавшиеся от часу до четырех пополудни) и вечера дочери ее, графини Фикельмон, неизгладимо врезаны в памяти тех, которые имели счастие в них участвовать. Вся животрепещущая жизнь — европейская и русская, политическая, литературная и общественная — имела верные отголоски в этих двух родственных салонах. Не нужно было читать газеты, как у афинян, которые также не нуждались в газетах, а жили, учились, мудрствовали и умственно наслаждались в портиках и на площади. Так и в двух этих салонах можно было запастись сведениями о всех вопросах дня, начиная от политической брошюры и парламентской речи французского или английского оратора и кончая романом или драматическим творением одного из любимцев той литературной эпохи. Было тут обозрение и текущих событий, был и premier Pétersbourg[14] с суждениями своими, а иногда и осуждениями, был и легкий фельетон, нравоописательный и живописный. А что всего лучше — эта всемирная, изустная, разговорная газета издавалась по направлению и под редакцией двух любезных и милых женщин. Подобных издателей не скоро найдешь. А какая была непринужденность, терпимость, вежливая и себя и других уважающая свобода в этих разнообразных и разноречивых разговорах!»
Совершенно другими были вечера известного литератора Владимира Александровича Соллогуба, автора нашумевшей в свое время повести «Тарантас». По рождению Соллогуб принадлежал к высшему обществу, и женился он на дочери Μ. Ю. Виельгорского, человека именитого, гофмейстера двора и прекрасного музыканта; дом Соллогуба располагался на Михайловской площади в Петербурге — ныне рядом с Русским музеем. Общество, которое собиралось у него, даже нельзя назвать салоном в строгом смысле этого слова. Соллогуб вспоминал: «...Кроме моих собратьев и других артистов, у меня бывало на вечерах множество людей сановных, придворных и светских; их привлекало, во-первых, то, что они могли вблизи посмотреть на это в те времена диковинное явление — «русских литераторов», им по их воспитанию на иностранный лад совершенно чуждое, но в особенности потому, что я устроил эти вечера единственно ввиду того, чтобы собирать у себя именно этих писателей, живописцев, музыкантов, издателей тогдашних газет и журналов и вообще людей, близко связанных и с родным, и с иностранным искусством, и потому нисколько не желал, чтобы люди чисто светские бывали на этих вечерах. Этого, разумеется, было достаточно, чтобы «весь Петербург» стремился ко мне. Теперь мне часто становится смешно, когда я вспоминаю все ухищрения, употребляемые в то время некоторыми дипломатами, убеленными сединами сановниками, словом, цветом тогдашнего петербургского общества, чтобы попасть ко мне. О женщинах нечего и говорить: с утра до вечера я получал раздушенные записки почти всегда следующего содержания: «Милейший граф, я так много наслышалась о ваших прелестных вечерах, что чрезвычайно интересуюсь и желаю побывать на одном из них! Прошу, умоляю вас, если это нужно, назначить мне день, в который я могу приехать к вам и увидеть вблизи всех этих знаменитых и любопытных для меня людей. Надеюсь... и так далее». Но женщинам самым милым и высокопоставленным мне приходилось наотрез отказывать, так как их появление привело бы в бегство не только мой милый зверинец, но и многих посетителей кабинета. Только четыре женщины, разумеется, исключая родных и Карамзиных, допускались на мои скромные сборища: графиня Ростопчина, известная писательница, графиня Александра Кирилловна Воронцова-Дашкова, графиня Мусина-Пушкина и Аврора Карловна Демидова. Надо сказать, что все они держались так просто и мило, что нисколько не смущали моих гостей. Между нами было условлено, что туалеты на них будут самые скромные; они этому, хотя нехотя, подчинились, и раз только Аврора Карловна Демидова, которой, едучи на какой-то бал, вздумалось завернуть к нам по дороге, вошла в гостиную в бальном платье. Правда, платье было темное, бархатное, но на обнаженной шее сиял баснословный демидовский бриллиант, стоивший, кажется, более миллиона рублей ассигнациями.
— Аврора Карловна, что вы это надели, помилуйте! Да они все разбегутся при виде вас! — идя ей навстречу, смеясь, закричал я, указывая на ее бриллиант.
— Ах, это правда! — с таким же смехом ответила мне Демидова и, поспешно отстегнув с шеи ожерелье, положила его в карман».
Замкнутость салона, отделение «своих» от «чужих», без чего невозможно создать обстановку непосредственности и доверенности, того особого игрового пространства, которое отличает салон от ученого собрания и призвано стимулировать творческое соревнование — все это характерные черты каждого салона, со времени их возникновения во Франции во времена Ришелье, то есть в первой половине XVII века. Таким был салон маркизы Рамбуйе, возникший в Париже в 1617 году. Эта дама противопоставила свой маленький двор пышному великолепию королевского дворца. В ее салоне собирались самые знаменитые, остроумные и талантливые люди Франции. При этом они могли быть не имениты. Так, одним из самых почетных гостей маркизы был поэт Вуатюр, сын дижонского виноторговца, один из самых талантливых и известных людей своего времени. Салон Рамбуйе объявил себя республикой — в противовес абсолютной монархии. Вход сюда открывали только личные заслуги. Переступая порог дома, участники игры оказывались не в Париже, а в Афинах, добровольно отказываясь от всех преимуществ, дарованных им светом, и принимая имена литературных героев — Альцест, Валер, Зарфея, Маналинда. Надо всем господствовал вкус, а вкус, как считали в это время, прерогатива женщин — отсюда господство женщины в салоне.
Женщины в салоне Рамбуйе были погружены в философские изыскания и ученые статьи. Они отрицали замужество и признавали только чистую, платоническую любовь — опять противоречие с королевским дворцом, погрязшим в разврате. Это была оппозиция. Оппозиция проявлялась и в том, что литературно-салонная поэзия вырабатывала ясный современный французский язык в противовес академической рутине. В этом задачи, которые стояли перед французским обществом в начале XVII века, сходятся с задачами, стоящими перед русской культурой конца XVIII — начала XIX века, — выработка литературного языка, способного объединить страну. Правда, во Франции времен кардинала Ришелье и «трех мушкетеров» это было связано с массой диалектов, носители которых ринулись в Париж, создавая ситуацию взаимного неудовольствия и непонимания; в России это объяснялось засильем французского языка, которым пользовались образованные дворяне, ведь даже пушкинская Татьяна, «русская душой», «изъяснялася с трудом на языке своем родном».
В салоне H. Μ. Карамзина с самого начала французский язык был запрещен. Со смертью Николая Михайловича в 1826 году карамзинский салон не прекратился. Хозяйкой салона вместе с Екатериной Андреевной, вдовой писателя, стала его дочь Софья Николаевна. Анна Федоровна Тютчева, дочь поэта и фрейлина императрицы, так вспоминала о салоне Карамзиных:
«Салон Е. А. Карамзиной в течение двадцати и более лет был одним из самых привлекательных центров петербургской общественной жизни, истинным оазисом литературных и умственных интересов среди блестящего и пышного, но мало одухотворенного петербургского света...
Я познакомилась с этим салоном лишь в самые последние годы жизни Екатерины Андреевны, уже в то время, когда самые выдающиеся писатели, входившие в него, как Пушкин, Дашков, Баратынский, Лермонтов, сошли со сцены. Но традиции остроумной беседы и умственных интересов сохранялись по-прежнему, и в этой скромной гостиной, с патриархальной обстановкой, с мебелью, обитой красным шерстяным штофом, сильно выцветшим от времени, можно было видеть самых хорошеньких и самых нарядных петербургских женщин в элегантных бальных туалетах прямо с придворного бала или пышного празднества, расположившимися на красной оттоманке за затянувшейся до четырех утра беседой. Вельможи, дипломаты, писатели, светские львы, художники — все дружески встречались на этой общей почве: здесь всегда можно было узнать самые последние политические новости, услышать интересное обсуждение вопроса дня или только что появившейся книги: отсюда люди уходили освеженные, отдохнувшие и оживленные. Трудно объяснить, откуда исходило это обаяние, благодаря которому, как только вы переступали порог салона Карамзиных, вы чувствовали себя свободнее и оживленнее, мысли становились смелей, разговор живей и остроумней. Серьезный и радушный прием Екатерины Андреевны, неизменно разливавшей чай за большим самоваром, создавал ту атмосферу доброжелательства и гостеприимства, которой мы все дышали в большой красной гостиной. Но умной и вдохновенной руководительницей и душой этого гостеприимного салона была несомненно Софья Николаевна...»
Обычно в гостиной, где собирались гости, мебель стояла уголками, так что все общество то распадалось на группы по нескольку человек, занимаясь своими частными разговорами, то объединялось, обращая внимание на гостя, которым сегодня «угощали», — был ли это дипломат, поэт или заезжий музыкант. Создать такое пространство, в котором каждый чувствовал бы себя наилучшим образом, — особое искусство хозяйки, и Софья Николаевна обладала им в высшей степени: «Перед началом вечера Софи, как опытный генерал на поле сражения и как ученый стратег, располагала большие красные кресла, а между ними легкие соломенные стулья, создавая уютные группы для собеседников; она умела устроить так, что каждый из гостей совершенно естественно и как бы случайно оказывался в той группе или рядом с тем соседом, которые лучше всего к ним подходили. У нее в этом отношении был совершенно организаторский гений. Бедная и дорогая Софи, я как сейчас вижу, как она, подобно усердной пчелке, порхает от одной группы к другой, соединяя одних, разъединяя других, подхватывая остроумное слово, анекдот, отмечая хорошенький туалет, организуя партию в карты для стариков, jeux d'esprit[15] для молодежи, вступая в разговор с какой-нибудь одинокой мамашей, поощряя застенчивую и скромную дебютантку, одним словом, доводя умение обходиться в обществе до степени искусства и почти добродетели...
Гости собирались каждый вечер. В будни бывало человек восемь, десять, пятнадцать. По воскресеньям собрания бывали гораздо многолюднее: собиралось человек до шестидесяти. Обстановка приема была очень скромная и всегда одна и та же. Гостиная освещалась яркой лампой, стоявшей на столе, и двумя стенными кенкетами на противоположных концах: угощенье состояло из очень крепкого чая с очень густыми сливками и хлеба с очень свежим маслом, из которых Софья Николаевна умела делать необычайно тонкие тартинки, и все гости находили, что ничего не могло быть вкуснее чая, сливок и тартинок карамзинского салона».
Салон Карамзиных объединял самых разных людей одних умственных интересов. Это был салон смешанного типа — здесь интересовались и политикой и литературой. Но это не был салон политический — здесь не решались государственные вопросы, и посетители салона вряд ли влияли на политику России. Зато литераторы почитали за большую честь стать завсегдатаями его. В. А. Соллогуб вспоминал, как однажды он встретил здесь Лермонтова перед его отъездом на Кавказ: «Лермонтов сидел у чайного стола; вчерашняя веселость с него «соскочила», он показался мне бледнее и задумчивее обыкновенного. Я подошел к нему и выразил ему мое желание, мое нетерпение услышать тотчас вновь сочиненные им стихи.
Он нехотя поднялся со своего стула.
— Да я давно написал эту вещь, — проговорил он и подошел к окну.
Софья Карамзина, я и еще двое-трое из гостей окружили его, он оглянул нас всех беглым взглядом, потом точно задумался и медленно начал:
На воздушном океане
Без руля и без ветрил
Тихо плавают в тумане...»
В 1830-х годах в Москве приобрел популярность салон Каролины Павловой. «Над Каролиной Карловной хотя несколько подсмеивались, однако поэтический ее талант и ее живой и образованный разговор могли делать ее салон приятным и даже привлекательным для литераторов», — вспоминал Борис Николаевич Чичерин, впоследствии профессор Московского университета. Дом писателя Николая Филипповича Павлова и его жены поэтессы Каролины Карловны на Рождественском бульваре был местом, чрезвычайно привлекательным для молодежи. «По четвергам у них собиралось все многочисленное литературное общество столицы. Здесь до глубокой ночи происходили оживленные споры, Редкин с Шевыревым, Кавелин с Аксаковым, Герцен и Крюков с Хомяковым. Здесь появлялись Киреевские и молодой еще тогда Юрий Самарин. Постоянным гостем был Чаадаев, с его голою, как рука, головою, с его безукоризненно светскими манерами, с его образованным и оригинальным умом и вечною позою. Это было самое блестящее литературное время Москвы. Все вопросы — и философские, и исторические, и политические, все, что занимало высшие современные умы, обсуждалось на этих собраниях, где соперники являлись во всеоружии, с противоположными взглядами, но с запасом знания и обаянием красноречия... — писал Чичерин. — Однажды я сказал Ивану Сергеевичу Тургеневу, что напрасно он в «Гамлете Щигровского уезда» так вооружился против московских кружков. Спертая атмосфера замкнутого кружка, без сомнения, имеет свои невыгодные стороны; но что делать, когда людей не пускают на чистый воздух? Это были легкие, которыми в то время могла дышать сдавленная со всех сторон русская мысль».
Чичерин прав: в 1830— 1840-е годы салоны все больше превращались в литературные кружки. Центром собрания была теперь не очаровательная женщина, но объединяющие собиравшихся умственные интересы. А. А. Фет вспоминал салон поэта Ф. Н. Глинки: «Не помню хорошо, каким образом я вошел в почтенный дом Федора Николаевича и Авдотьи Павловны Глинок. Вероятно, это случилось при посредстве Шевырева. Нетрудно было догадаться о небольших материальных средствах бездетной четы, но это нимало не мешало ни внешнему виду, ни внутреннему значению их радушного дома. В небольшом деревянном домике, в одном из переулков близ Сретенки, мне хорошо памятны только три, а если хотите, две комнаты: тотчас направо от передней небольшой хозяйский кабинет, куда желающие уходили курить, и затем налево столовая, отделенная аркой от гостиной, представлявшей как бы ее продолжение. Зато это был дом чисто художественных интересов. Здесь каждый ценился по мере своего усердия к этому вопросу, и если, с одной стороны, в гостиной не появлялось чванных людей напоказ, зато не было там и неотесанных неуков, прикрывающих свою неблаговоспитанность мнимою ученостью».
Эти литературные кружки, сменившие салоны, стали знаком нового времени, времени толстых журналов и демократических кружков.
Княгиня Голицына была в свое время замечательная и своеобразная личность в петербургском обществе. Она была очень красива, и в красоте ее выражалась своя особенность. Она долго пользовалась этим преимуществом. Не знаю, какова она была в первой своей молодости; но и вторая, и третья молодость ее пленяли какою-то свежестью и целомудрием девственности...
Дом ее, на Большой Миллионной, был артистически украшен кистью и резцом лучших современных русских художников. Хозяйка сама хорошо гармонировала с такою обстановкою дома. Тут не было ничего из роскошных принадлежностей и прихотей своенравной и скороизменчивой моды. Во всем отражалось что-то изящное и строгое. По вечерам немногочисленное, но избранное общество собиралось в этом салоне — хотелось бы сказать: в этой храмине, тем более что и хозяйку можно было признать не обыкновенной светской барыней, а жрицей какого-то чистого и высокого служения. Вся постановка ее, вообще туалет ее, более живописный, нежели подчиненный современному образцу, все это придавало ей и кружку, у нее собиравшемуся, что-то, не скажу, таинственное, но и не обыденное, не завсегдашнее. Можно было бы думать, что здесь собирались не просто гости, а и посвященные. Выше сказали мы: собирались по вечерам. Найдется и тут поправка: можно было бы сказать — собирались medianoche, в полночь. Книги-ню прозвали в Петербурге Princesse Nocturne. Впрочем, собирались к ней не поздно, но долго засиживались. Княгиня не любила рано спать ложиться, а беседы длились обыкновенно до трех и четырех часов утра...
Чаадаев назначил один день в неделю для приема знакомых своих в послеобеденное время, то есть от часа до четырех, в доме, им занимаемом на Басманной. Туда с поспешностью и с нетерпением стекались представители различных мыслей и нравов. Бывали тут и простые слушатели или зрители даваемых даровых представлений. Иные, чтобы сказать, что и они были в спектакле, другие потому, что сочувствовали развлечениям подобного лицедействия. Утренний салон или кабинет Чаадаева, этого Периклеса, по выражению друга его, Пушкина, был в некотором и сокращенном виде Ликей, перенесенный из Афин за Красные ворота.