Частушки — неотъемлемая составляющая русской молодежной крестьянской культуры конца XIX — начала XX века. Тогда многие знатоки фольклора и профессиональные филологи высокомерно называли их «проявлением упадка народной песенной традиции», «порождением фабрично-заводской среды»...
На самом же деле, думается мне, в то время, на рубеже столетий, кардинально изменился ритм жизни всего народа. Устарел поэтический язык прежних песен: они перестали затрагивать тончайшие струны душ людских. Многое в них (отдельные слова и целые выражения) становилось уже просто непонятным, а значит, и сами песни не находили отклика в сердцах, не согревали их. Словом, песня — как жанр народного творчества — начала вымирать...
Другое дело, что и отпущенный частушкам срок жизни на родине оказался невелик: по сути ~ до начала 1940-х годов, то есть до тех пор, пока сохранялась (пусть хоть и в агонизирующих своих остатках) крестьянская Русь...
В расцвете своем частушка привнесла в русский быт и фольклор множество новых элементов: ярких, подпитанных повседневностью и вместе с тем (применяя модный ныне неологизм) — «креативных». В них нашли выражение и сила ума, и талант нашего народа, и стиль новой жизни.
Пей-ка, милый, водочку,
Люби меня в охоточку!
Пей, ума не пропивай, —
Люби меня, не забывай!
Крестьянские девушки и парни, неизвестные авторы частушек, сочиняли их только в контексте своей личной жизни, применительно к конкретному случаю, событию — празднику, вечеринке, посиделкам... Это — непосредственный отклик на что-нибудь мимолетное, мгновенное, но остро затронувшее автора. Да и сам размер частушки (обычно — не более четырех строк) не допускает многословия, в отличие от тех же — довольно-таки длинных, протяжных, а нередко и заунывных — народных песен. При исполнении частушек предстает нечто совсем иное. Это — четкий ритм русской плясовой, отмечаемый дробью каблучков, когда «красна девица» стремительно врывается в общий круг и отвечает сопернице — быстро, резко, остро и весело. И при этом — предельная концентрация на том, что необходимо «выпустить» с языка в течение всего лишь каких-то там секунд:
Запевала я частушку,
Запевать всегда пора.
Без частушки на вечерке,
Что в лесу без топора.
Причем если в самом начале XX века частушки нередко представляли собой некие «мини-клоны» (фрагменты, от-рывки, укороченные цитаты) народных песен, то к концу своего саморазвития — это уже вполне законченная фольклорная форма, основанная на каком-то реальном жизнен-ном эпизоде, конкретном случае, на личностном «матери-але» (размышлении, чувстве, эмоции). Без частушек стали немыслимы любые молодежные деревенские вечерки, игрища, посиделки — вплоть до середины минувшего столетия.
А ритм и тон частушки задавались, как правило, популярными плясовыми мелодиями: ранее — «Барабушкой», затем — «Семеновной»...
Великое множество частушек построено — в соответствии и с фольклорно-песенным каноном — на антитезе. Например, сначала как бы панорамно обозревается окружающая природа, а затем проводится параллель со своими думами и чувствами:
Черный вóрон на вершине,
Сера утка на воде.
Моя милка черноброва
Часто видится во сне.
Раньше реченька бежала,
Теперь высохла она;
Раньше девушка любила,
Теперь бросила меня.
Хотя этот прием вовсе не обязателен. Сплошь и рядом встречаются и просто какая-то констатация, и меткая характеристика, и откровенное признание, и даже некое подобие мини-портрета (нередко — шаржированного):
Милая, заветная,
По косе заметная,
Рожку жнет на полосе,
Алеет ленточка в косе.
Отметим, что стихотворные размеры частушек более позднего периода «подгонялись» уже под литературно-тонические образцы. Ведь многие крестьянские парни и девушки к тому времени овладели грамотой и даже получили образование (правда, в большинстве своем — лишь начальное). В этот период все отчетливее проявляются в частушке элементы упадка, в чем существенное ее отличие от русской народной песни, полностью прошедшей и достойно завершившей крут своего развития.
В частушке начинал ощутимо превалировать фабрично-трактирный привкус — с ярко выраженной вульгарно-эротической компонентой. Ситуация, благодаря жесткой государственной цензуре, не выходила из-под контроля властей, но на бытовом уровне за словом в карман не лезли — оставшиеся в памяти народной многочисленные «охальные» частушки убедительно свидетельствуют о том, что «секс в России был-таки всегда».
Впрочем, свойственное нашему народу острое чувство юмора и здесь «сглаживало острые углы», ретушировало очень уж явные и откровенные «неприличия»:
Стоит милый на крыльце
С выраженьем на лице.
Выражает то лицо,
Чем садятся на крыльцо.
Что-то под ноги попало —
Коробок со спичками.
Не тебя ли, моя милая,
В овине пичкали?
Мою милку сватали,
Меня под лавку спрятали.
Я под лавочкой лежу,
Да милку за ноги держу.
Главная тема частушек — любовь и все, что происходит и творится вокруг этого чистого и бессмертного чувства: симпатия, свидания, ревность, измена, разлука.
Мы с цветочком расставались
В поле на дороженьке,
Опустились белы руки,
Подкосились ноженьки.
Серый камень, серый камень!
Серый камень семь пудов!
Серый камень так не тянет,
Как проклятая любовь!
Частушки распевали и по дороге — с посиделок, и под окнами милой — поздним вечером, и просто — в «хорошей компании»... При этом едко высмеять кого-нибудь — дело обычное:
Вот идут, вот идут
Наши ухажеры.
Половина — дураков,
Остальные — воры.
У меня миленок есть,
Срам по улице провесть:
Люди все ругаются,
Лошади пугаются.
Заряд беспощадной иронии и едкого сарказма мог быть обращен автором и на собственную персону:
Юбку новую порвали
И подбили правый глаз.
Не ругай меня, мамаша, —
Это было в первый раз!
Хулиган-мальчишка я,
Не любят девушки меня,
А любят бабы-вдовушки —
Отчаянны головушки.
Шёлды-ёлды, две щеколды
И еще шелды-елды,
Пил бы, ел бы, щё хотел бы,
Не работал николды!
Из частушек и сейчас пробивается к нам поразительная сила молодой русской жизни предвоенной (до 1941 года) эпохи: духовная мощь и душевное здоровье, неистощимое трудолюбие и безмерное терпение, глубинный здравый смысл и свежесть чувств — все то, что в последующие годы ушло в небытье...
Принудительный и практически неоплачиваемый, полурабский колхозный труд, кровавая мясорубка и голодная пандемия войны, окончательно добившей крестьянство, сталинский террор, откровенный фискальный грабеж со стороны государства, то есть — целенаправленное (в течение многих «советских» десятилетий) уничтожение отечественной деревни, конечно же, не могли не изменить (причем — кардинально, убийственно-жестко) и образ жизни, и мировосприятие, и психологию русского народа.
Заметим при этом, что «политических» частушек (во всяком случае — откровенно критической направленности) во все советские годы появлялось сравнительно не так уж и много. Но они все-таки (что, согласимся, совсем не удивительно) «имели место быть».
Ну вот, например, про коллективизацию:
Все окошечки закрыты:
Там колхозники живут —
Из поганого корыта
Кобылятину жуют.
Колхоз, колхоз,
Какое тебе звание? —
Без рубашки, без штанов
Идем на собрание.
Понятно, что за такие «тексты» можно было и лагерный срок получить, а то и головы лишиться...
Примечательный эпизод в этой связи вспоминал Вятчанин, ученый-биолог и краевед Г. А. Котельников — о праздновании 7 ноября 1934 года в деревне Щенниковы (ныне Молотниковское сельское поселение Котельничского района Кировской области).
На сцене сельского клуба — президиум с председателем колхоза «Путь к социализму» во главе. В зале на скамьях — крестьяне-колхозники. На стене — портреты большевистских «вождей», из них самый большой (под стеклом) — с изображением «мудрого, родного и любимого» Сталина.
После доклада и самодеятельного концерта — танцы. Молодежь плясала истово, от души. И один здоровенный парень по имени Николай в кадрили, приблизившись к стене, как и полагалось по распорядку танца, крепко топнул ногой, а потом вдруг увидел на полу сорвавшийся со стены портрет «великого вождя» — с разбитым на осколки стеклом... Парни, будучи выпившими, поначалу этому факту и внимания не уделили, и значения не придали. Но к завершению празднования между ними, как заведено и частенько приключалось в таких ситуациях, завязалась потасовка, переросшая затем в большую драку...
По «горячим следам» всех этих событий председатель колхоза, как и положено, настрочил заявление — в райотдел НКВД, дабы там разобрались что к чему. Разумеется, не оставили без внимания и упавший портрет «отца народов». Кое-кто из земляков, кстати, осуждающе поговаривал: «Уж зачем он шибко-то так топнул ногой, даже сам товарищ Сталин не выдержал — оборвался?!»
Итог деревенского праздника подвел суд, по решению которого Николай получил два года лагерей...
Есть во всей этой истории моменты, характерные для нашего народа в целом: и свойственное только русским стремление к безусловному оправданию высших властей, и донос председателя колхоза — лишь бы самому «не погореть» (ведь кто-то может и опередить с «сигналом» — и тогда «не отмажешься»), и покорная (не холопская ли?) безропотность могучего парня, «без вины виноватого» перед государственной машиной — со всеми ее рулями, колесиками и винтиками, готового покорно снести любую (пусть самую несправедливую) кару, которую эта слепая, бездушная молох-машина ему уготовит и назначит...