О чем думал Торвальд, когда в своих странствиях решил сделать остановку в Киеве? Он долго жил в главной христианской стране — Византии; может быть, ему стало любопытно, как обстоят дела у народа, который крещен недавно? Возможно, он и себе отводил какую-то роль в приобщении Киева к христианству? А может статься, он сам не знал, зачем пришел сюда и поставил себе домик в Яру.
Он не искал встреч с людьми, но не прогонял никого, кто приходил к нему. Он знал, что одиночество не способно излечить чувства от смятения, и в то же время верил, что гость может принести в дом радость.
Некоторые из приходящих к нему считали Торвальда мудрецом и пророком; ведь порой он находил в них достоинства, о существовании которых они даже не подозревали. Это касалось в основном людей, которые считали себя ниже всех. Торвальд обращался с ними так, как если бы они были достойны самого лучшего.
«Ты хочешь, — сказал Торвальд одному из своих гостей, — найти верное средство прогнать все черные думы и страшные соблазны. Разумеется, есть много способов одолевать их и обращать в бегство. Но ты никогда не прогонишь их окончательно. Если кто-нибудь придет и скажет, что может забрать у тебя все злые мысли, — не верь ему».
После разговоров с ним люди неизбежно становились другими — сначала в собственных глазах, потом в общении с окружающими. Хотя, конечно, бывали среди гостей Торвальда и такие, кто не воспринимал его слова и даже не пытался сделать над собой усилие, чтобы понять его.
О Торвальде ходили разные рассказы, и было непонятно, как же их понимать, но от этого они еще сильнее врезались им в память.
Один купец пришел к Торвальду и спросил, как ему молиться, чтобы вымолить благополучное возвращение корабля, который он ожидал из Корсуни. Торвальд немного помолчал, а потом сказал: «Разве ты не знаешь, что Бог устал? Мы призываем Его лишь для того, чтобы попросить о подмоге или услуге, но никогда не даем Ему ничего, что облегчило бы Его бремя. Послушай моего совета, дай Ему немножко отдохнуть».
Один богач пришел к Торвальду и хотел, чтобы его похвалили за добродетельное житье. «Я соблюдаю строгие посты, — хвастался он, — вкладываю в свои уста лишь хлеб и соль. Порой я жую с ними луковку-другую, но больше ровным счетом ничего». — «Возмутительно, — сказал Торвальд. — Мне бы хотелось, чтобы ты ел хлеб с медом и жирное мясо, а запивал вином». — «Почему?» — удивился богач. «Если ты довольствуешься хлебом и солью, — сказал Торвальд, — то ты, видимо, считаешь, что беднякам в пищу достаточно воды и песка. А если б ты сам вкладывал в уста мясо и мед, то, может быть, хлеб ты отдал бы им».
Как-то во двор Торвальда вошел юноша — смущенный, заикающийся, одетый в тряпье, изможденный. Явился он издалека; у него был великий замысел: ехать в Корсунь изучать богословие, и он просил милостыню ради поездки. Торвальд выслушал его, затем взял серебряную монету, которую кто-то из гостей просил его потратить на благое дело. Но едва юноша протянул за ней руку, радуясь дару, Торвальд засунул монету в кошель, который носил у себя на поясе. После этого он взял плетеную корзину, положил в нее три луковки и каравай хлеба и подал юноше. Тот принял ее с благодарностями, но все же был разочарован. «Не понимаю», — сказал он. «Чего ты не понимаешь?» — спросил Торвальд. «Не понимаю, почему ты передумал давать мне серебро», — сказал юноша. «Сейчас я тебе объясню, друг мой, — сказал Торвальд. — Я хотел научить тебя и одному, и другому. Первое: что в твоем возрасте не нужно стесняться просить о помощи. Принимать помощь не стыдно. То, что дают тебе другие, все равно принадлежит не им самим. Но вместе с тем я хотел преподать тебе урок, который тебе следует как можно скорее затвердить: не надо рассчитывать на чудо».
Однажды утром Феодора вышла за городские стены; с нею был вольноотпущенник, которому она доверяла. Она не успела сообразить, куда направляется, а ноги уже сами несли ее по тропинке, ведущей к Яру. О чем-то они с Торвальдом Странником не договорили. Может быть, о Боге? Но вероятнее всего — хотя она ни за что не призналась бы в этом самой себе, — ей хотелось поговорить Торвальдом о том, как ей холодно в этом городе, в этом мире: без детей, без икон, без любви. У нее был дом — и все же она была бездомна, у нее было серебро и были слуги, и все же она была нищая. Но по мере приближения к домику в Яру она испытывала все большее смущение, и гордой дочери предводителя варяжской дружины уже было впору сомневаться, сможет ли она вымолвить хоть слово, когда увидит Торвальда.
Феодора спустилась по тропе, идущей по склону, и приблизилась к дому Торвальда. Калитка в изгороди была открыта; она попросила вольноотпущенника подождать и вошла внутрь. Липы, давшие приют пчелам, бросали тень на помост близ дома. Она остановилась в этой тени и вдруг услышала голоса. Сделала несколько шагов вперед и увидела сквозь листву, что Торвальд сидит рядом с женщиной, одетой в черное.
«Отче, — говорила женщина; в голосе ее слышались слезы, — он был такой хороший мальчик, такой маленький и милый. Зачем ему нужно было умирать? Почему я не утонула вместо него?»
«Он бы этого не хотел, — говорил Торвальд. — И его сестры не смогут без тебя обойтись».
«Я не уследила за ним, — говорила женщина. — Он уже не был несмышленышем, но часто забывал, где находится».
«В этом нет твоей вины, — отвечал Торвальд. — Помни это. Ты не могла постоянно не спускать глаз с мальчика».
«Я оступилась, я согрешила, — сказала она. — Отец Ферапонт говорит, что я грешница, но если я раскаюсь и понесу наказание, я вновь увижу моего мальчика».
«Поверь мне, — сказал Торвальд, — Бог не хочет наказывать тебя за то, что ты сделала или не сделала».
«Отец Ферапонт, — продолжала женщина, — говорит, что дети тоже отмечены печатью греха, а мой Глеб ничего дурного не сделал. Я знаю, в нем не было зла, я тебе скажу, отче, это видел всякий, кто смотрел в его большие голубые глаза и слышал, как он разговаривает».
«Дети невинны, — твердо произнес Торвальд и обнял женщину за плечи. — Не сомневайся в этом».
«Если б я еще хоть разочек могла увидеть, как он подбегает, услышать, как он зовет меня, увидеть, как он мне улыбается», — говорила женщина: она вовсе не хотела прекращать бередить свою рану. Ее горе было так велико, что подчиняло себе все ее мысли. Возможно, сейчас ей казалось, что ее самая лютая вина в том, что со временем она позволит горю ослабнуть, даст затупиться его язвящему жалу. Мать оплакивала свое дитя и не желала, чтобы ее утешали, но все же она искала успокоения.
«Зачем Бог так поступает со мной? — простонала она, горько вздыхая. — Зачем Он гневается на меня? Зачем Он так жесток, что забрал то, что Сам дал мне?»
Торвальд не просил ее замолчать. Он не говорил, что Господь милосерден, а пути его неисповедимы. Феодора, словно приросшая к месту, услышала, как он сказал совсем другое.
«Господь не бросает маленьких детей в Днепр, — спокойно произнес он. — Но я не собираюсь защищать Его от твоих упреков. И я не буду просить тебя простить Его или людей, которые не знали, что у тебя произошло. Я знаю, как твое горе велико, я и названия ему подобрать не могу. Я знаю, что ты гневаешься. Что я могу сказать? Давай гневаться вместе. Кричи Ему, пусть Он услышит, каково тебе. Я буду кричать с тобой, если захочешь. А если хочешь, я буду сидеть здесь и молчать вместе с тобой».
Торвальд, конечно, мог, как это сделали бы многие проповедники, сказать скорбящей матери, что Господь рано или поздно обращает все к лучшему. Но он не стал выводить сидящую возле него женщину на эту тропу — и от этого Феодора прониклась к нему еще большим уважением. Ей стало совестно, что она принесла сюда свои горести — такие незначительные по сравнению с тем, что испытывала мать, потерявшая сына. Чем дольше она стояла под деревьями, слушая плач несчастной, тем мельче казались ей собственные тревоги, невзгоды и неудачи.