Сколько еще дней колокола монастыря Пресвятой Матери Божией звали Торвальда к заутрени? Сколько еще недель провожал он вместе с братьями своими во Христе ушедший день словами «Храни нас в бодрствовании и во сне»? Сколько весен и осеней лицезрел он в плодах земли из монастырского огорода, когда все исчезнувшее вновь возвращалось и превращалось в аллегорию воскресения человека? Что происходит, когда время замедляет бег и прячется за монастырские стены? Для монахов оно течет совсем не так, как для остальных людей. Какое дело монаху Феодосию до того, где теперь бродит — и бродит ли еще? — Торстейн Жуть, что делает епископ Фридрик и жив ли Константин Патсикос или, что вероятнее, он пал под стенами Алеппо? И может быть, исландцев уже окрестили, хотя Торвальд об этом ничего не знает?
Дух истории капризен, он не желает дотошно следовать за календарем, приковывать себя к анналам. А еще можно сказать, что он жаден до жизни. В каком-то смысле он похож на другого Творца: один день для него — как тысяча лет, один год может превратиться при рассказе в один миг или в паузу между словами, а порой бывает и так, что Дух истории тратит на рассказ о событиях гораздо больше времени, чем заняли сами эти события. И все это для того, чтобы показать, что ему виднее, какие события важные, а какие нет, а сам он по-хозяйски обращается с вечностью. Другими словами: проходит много времени, и делить его на годы и дни — как чертить линии по воде: они все равно сливаются.
Прошло достаточно много времени, чтобы Торвальд выучил свой урок настолько хорошо, что уже мог сопровождать старца Симона на его проповедях. Говорил Симон о самом злободневном — растущей вражде между римской и греческой церковью. В те годы как раз было предпринято множество новых попыток к примирению: и посредством переписки, и через посылку посольств, разъезжавших между Римом и Византией, но все напрасно. Истина, которую Запад и Восток понимали по-своему, тонула в спорах, и никакие ученые трактаты, без числа сочиняемые обеими сторонами, дела поправить не могли, а только все запутывали еще больше.
Симону одинаково нравились все дни и все времена года, пока он мог безвыездно спокойно сидеть в монастыре. Диспутов, в которых ему часто приходилось участвовать за пределами монастыря, он не выносил. И все же он не просил избавить себя от необходимости их посещать, ибо был человеком ответственным. В один из дней патриарх Сисиний прислал Симону письмо, в котором сообщал, что из Рима прибыли посланники для беседы, и просил его присутствовать на ней: мол, сейчас не просто нужно, а жизненно необходимо, чтобы человек столь красноречивый, надежный и верный, умный и добрый, честный и справедливый посодействовал делу истины. Чрезмерные похвалы проникают в уши каждого, даже если поверить в них невозможно, даже если тот, к кому обращена лесть, сам по себе человек сдержанный и скромный и не считает себя достойным высоких слов.
Симон попросил Торвальда провести с ним ночь в молитве и бдении, а рано поутру они взошли на корабль, который перевез их в Константинополь. Их провели на переговоры во дворце патриарха. Окна были закрыты плотными синими занавесами, защищавшими от жары и яркого солнца, — и все же в зале было достаточно светло, чтобы писать. Посередине стоял большой стол с малахитовой столешницей. За ним сидели трое папских легатов — все облаченные в красное, гладко выбритые; у себя в Риме они занимали высокие должности. Их помощники заняли места чуть поодаль на длинной скамье. Патриарх отобрал из своей паствы такое же количество священнослужителей, облаченных в черное, длиннобородых; лишь один из них был в сане епископа. В этом крылся вызов. Патриарх хотел показать латинянам, как для него важно, что перед Господом все равны.
Греческий и римский писцы заняли места у конторок, поставленных у нижнего конца стола; по окончании каждого заседания они сверяли свои записи.
Делегаты обменялись приветствиями. Прежде всего стали обсуждать место Папы Римского в числе других пяти великих патриархов в христианском мире. И те, и другие начали с длинных и вежливых речей, подробно и с большой ученостью приводя доводы, хорошо известные присутствующим до того, как они сели за этот стол, — словно каждая сторона считала, что ее слова подобны горячей молитве Господу, которая превратит мрак спора в свет единодушия с благоприятным для нее результатом.
Старец Симон напомнил собравшимся, что и святые люди, и церковные соборы с самого начала считали, что все решения должны выноситься епископами сообща, после обсуждения.
«Лишь тогда, — говорил он, — Церковь оказывается права, когда над ней пребывает Дух Святой, а происходит это, если наследники апостолов сходятся вместе с добрыми намерениями. Отдельный человек, каким бы выдающимся он ни был, пусть бы он даже сидит на престоле апостола Петра в Риме, не может присвоить себе ту власть, которой обладают сообща епископы и патриархи. Отдельный человек не говорит: «Это решение Святого Духа и мое». Отдельный человек не безупречен, тогда как Христос и Дух Святой не могут ошибаться. А так как Церковь есть Тело Христово на земле, она непогрешима и, следовательно, не может выбрать дурное и отринуть верное. Ибо написано: «Когда же приидет Он, Дух истины, то наставит вас на всякую истину»[59]».
Торвальд радовался обоснованности доводов своего учителя, а многоопытные папские легаты внимали этой речи с высокомерием в глазах и во всем своем поведении: вечно, мол, эти греки поручают защищать свое мнение кому-нибудь, кто смотрит не на сам мир, а поверх и мимо него, и излагает свое мнение подобно ребенку. Они могли бы, если нужно, рассказать удивительные истории о том, как Святой Дух от собора к собору менял свою точку зрения, но они знали и то, что заводить об этом речь не стоит. Вместо этого они собрали и преувеличили трудности, всегда сопутствующие созыву хорошо устроенного церковного собора — разве люди уже не единожды не подвергали решения священного собора сомнению именно по той причине, что считали его созванным и проведенным не так, как следовало?
Мир, говорили они, не потерпит насмешек над собой. И он не будет ждать, пока церковники высидят на собраниях годы и дни, ему нужны ответы немедленно, со всей возможной быстротой. Поэтому Папа Римский должен исполнять подобающую ему роль, но, разумеется, с добровольного согласия епископов и патриархов, а также вашего согласия, любезные братья. Ибо Сам Христос сказал Петру, первому епископу Римскому: «Стереги Моих ягнят... Позаботься о Моих овцах[60]. Ты — Петр, и на сем камне Я создам церковь Мою... что свяжешь на земле, будет связано на небесах, и что разрешишь на земле, будет разрешено на небесах...[61]»
Тут настал черед Симона возражать.
«Возлюбленные братья во Христе, — сказал он, — мы не отрицаем, что Римская церковь — первейшая из пяти сестер, мы признаем, что она имеет право на почетное место на вселенском соборе. Но деяниями своими она отмежевалась от нас, гордыней своей она неправедно сделала себя саму единовластной владычицей. Почему должны мы подчиняться ее указам, издающимся без нашего участия и даже без нашего ведома? Если епископ Римский на своем высоком престоле решит низринуть на нас свои наказы и запреты, словно громы с выси небесной, если он решит судить нас и даже править нами и церквами нашими, не спросясь нас, как ему заблагорассудится, — что же это тогда за братство, что за материнская забота о детях? В таком случае мы будем не сыны матери, ведающей Бога, но рабы самовластной царицы. Нет, любезные братья, не шествуют истинной стезей Господней те, что обращают сан, данный им в любви, во власть судить и править».
«Мы никоим образом не желаем расторгнуть наше братство, — отвечали папские посланники, — напротив, мы хотим укрепить его и наше единение во Христе с тем, чтобы никто не сомневался в том, чего желает Божия Церковь».
«Единство, — отвечал Симон, — не достигается проповедью власти, приходящей извне. Оно может идти только изнутри и выражается в святом причастии».
Римлянам пришелся не по нраву такой ответ, могущий означать что угодно. Один из них напомнил присутствующим, что непокорность Евы послужила началом греха и разлада в мире.
«И ничего хорошего не сулит, — сказал он, — то, что град Константина Великого становится непокорной дочерью, которая в легкомыслии своем и гордыне предлагает вскармливать мать свою дочерним молоком!»
А дальше — хуже: речи стали короче, и вежливости в них убавилось. Папские легаты дали ход своему недовольству, заявив, что греки считают, будто лучше них знают Священное Писание. Греки отвечали, что, мол, латиняне желают помнить одни лишь параграфы законов да указов, но избегают Духа животворящего. Слово за слово — и все под откос...
«Мы чтим Христа распятого, — говорили латиняне, — а вы не желаете знать о Нем в жертвенности Его и муке человеческой. Вы превращаете Его в победителя, так что он больше начинает походить на ваших императоров да полководцев».
«Неправда это, — отвечали греки. — Вы не понимаете того, что все творение Господа обрело победу во Христе, и освятилось, и преобразовалось во славу Его». Старец Симон добавлял к этому: «Мы каждый день помним, что человек — соратник Бога, а для вас он жалкое и несчастное существо, словно червь земной».
«Вы робеете взглянуть в глаза злу и греховности этого мира», — возражали папские посланники.
Так можно было долго приводить истинные и не совсем истинные доводы и о важном, и о малозначительном. Обе церкви за годы раздельной жизни создали себе каждая свою веру, их богослужения не были одинаковы, например, возмутительным считалось, что греки используют для святого причастия хлеб заквашенный, а римляне — нет. По этому вопросу шли большие раздоры, не в последнюю очередь в стране болгар, где обе церкви имели своих приверженцев. Также спорили, можно ли есть сыр в пост, мыться по пятницам, можно ли женщинам носить штаны, не глупо ли искать совета в Священном Писании, открывая книгу и тыкая пальцем наугад?
Торвальду все эти разногласия казались пустыми. Но они еще не были самыми тяжкими. Ничто не было таким неподатливым, как одно слово, вкравшееся на Западе в апостольский символ веры.
Уже давно на церковном соборе в Константинополе было постановлено: каждый христианин да верует в Дух Святой, от Отца исходящий, споклоняемый равно Отцу и Сыну. Но каким-то образом на Западе в символе святой веры то тут, то там стали встречаться слова, что Святой Дух исходит от Отца и от Сына. В те дни, когда в стране франков правил Карл Великий, у греков утвердилось подозрение, что это «филиокве»[62] — отравленный плод на древе познания священной науки. Карл Великий велел папе короновать себя императором. Этого византийский император не мог ему простить, ведь царей, королей и князей бывает много, а император в подлунном мире должен быть только один, подобно тому, как в Царствии Небесном есть только один Бог. Этот Карл не только велел читать «филиокве» по своим церквам, но и возымел дерзость обвинить греков в ереси, поскольку они остались верны неизмененному символу веры! Греки сочли, что этот коронованный осел (как они его называли), не умеющий даже читать, слишком задирает нос, но это были еще цветочки, а ягодки пошли потом. Папский престол долго пытался закрывать на этот спор глаза. Но именно сейчас дошло до того, что римская церковь полностью и окончательно взяла «филиокве» в обиход. И именно в этом заключался тот вопрос, который на этих прениях стал самым важным и судьбоносным. Во время спора никто не знает заранее, какому из предметов спора выпадет такая участь, ясно только одно: рано или поздно такой предмет найдется.
Греки сослались на Самого Христа: «Когда же приидет Утешитель, Которого Я пошлю вам от Отца, Дух истины, Который от Отца исходит, Он будет свидетельствовать о Мне..»[63]
«Когда же приидет Утешитель, Которого Я пошлю вам от Отца, — с нажимом повторили за ними римляне. — Если Дух Святой исходит от одного лишь Отца, то это арианская ересь, в которой считается, что Сын ниже отца и имеет иную, нежели Он, природу».
«Правильное учение, — отвечали греки, — таково, что Отец есть исток божественности и начало святого единения трех частей, сходящихся в Троице. Лишь Он один произошел из ничего. Если Сын тоже исток божественности, значит, она имеет два отдельных источника? Думать так нелепо, это все равно что верить в двух богов».
«В этом что-то есть», — подумал Торвальд, продолжая записывать этот спор.
«Господь Иисус, — сказали римляне, — рожден не единожды, но дважды: от Девы Марии во дни Ирода и от Отца до начала времен. Поскольку он уже существовал вместе с Отцом изначально и имеет ту же природу, что и Он, то Дух Святой вечно исходит от них обоих».
«Если посмотреть, то и это верно», — подумал Торвальд.
«Вы принижаете Дух Святой, — говорили греки, — подчиняя Его Сыну, и тем самым выказываете презрение к деяниям Духа Святого в мире и в каждом дитяте человеческом. Дух подготавливает человека к приходу Сына, Сын ведет человека на встречу с Отцом...»
«Вы расчленяете триединого Бога, как вам заблагорассудится, — отвечали римляне, — и превращаете Дух Святой в мелкого божка в женском обличье, а Матерь Божию Деву Марию — в простую женщину...»
Никто уже не знает, длились ли такие речи три дня или все тридцать. Но мы знаем, что они повторяли смену времен года: им была знакома мягкая весна вежливости и уныние осени с гибнущими надеждами, страстная жара лета и зима со стужей ненависти. Сейчас Торвальд ясно ощутил, что сейчас весна вновь заканчивается, и скоро в зале станет ужасно жарко. Ведь прозвучали слова о поклонении божкам, а такие речи были для ушей греков — что шипение коварных змей, так как они считали, что римская церковь смотрит на святые образы неправильно. И Торвальд сделал то, что от человека в его положении не ожидали. Он выпрямился, посмотрел на Симона, словно спрашивая его согласия, взял слово и сказал:
«Любезные братья, прошу прощения, что я перебиваю многоученые прения, в которых, охотно признаюсь, я едва понимаю половину по причине собственного невежества и малознания. Но сейчас мне кажется, что все имеют право высказаться, хотя, возможно, гордыня и чрезмерная горячность помешают вам согласиться с этим.
Позвольте мне, многоученые братья, рассмотреть для примера яблоко, висящее на ветке. Мы можем сказать, что яблоко растет на дереве, или на ветке, или что этот плод произрос благодаря той силе, какую ствол дает отходящей от него ветви. Точно так же мы можем сказать, что Дух Святой исходит от Отца или от Сына или от Отца при содействии Сына».
На участников исторических прений о божественном в Константинополе опустилось молчание. Люди переглядывались и спрашивали: «А это еще кто?» Возможно, кому-нибудь из присутствующих на миг пришло в голову, что этот неизвестный монах действительно указал путь, которым можно пойти, чтобы достичь согласия. Но бесу противоречия и высокомерия на таких прениях раздолье; и хотя все присутствующие хорошо знали, что Бог порой может вложить истину в уста младенцев, им было невыносимо трудно признать такое чудо. Неужели этот писец считает, что легаты самого Папы Римского обратят внимание на такого невежду? Неужели этот ученик старца Симона считает, что греки отклонятся с правильного пути, если он прельстит их своими вкрадчивыми словами?
«Но да будет слово ваше: да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого»[64], — это они все помнили, потому что другого помнить не хотели.
Они не последовали совету Торвальда Странника. Господь позволил этому исландцу проявить себя в нужное время в нужном месте, но, хотя на карту было поставлено многое, Он не наделил его ни нужным для такого случая уважением окружающих, ни влиятельностью, так что все вышло именно так, как вышло. Папские легаты и посланники патриарха сидели в роскошном зале, раздутые амбициями, распухшие знаниями, багровые от гнева — и бесконечно далекие от согласия и от настоящего смирения, так что они не оценили последнего шанса объединить весь христианский мир. С этого собора путь лежал лишь к окончательному разрыву между Римом и Константинополем, который состоялся полвека спустя. Ничто не могло остановить вражду, окончательно расколовшую христианство и позволившую франкам грабить, жечь и разорять Константинополь во время четвертого крестового похода, изрубить иконостас в Айя-Софии и усадить пьяную шлюху на патриарший престол. И дальше все делалось хуже и хуже, вплоть до той поры, когда греки, будучи в большой беде, не получили от Запада никакой помощи, хотя уже были готовы согласиться и на «филиокве», и на все что угодно. Турки шагнули за неприступные стены Константинополя и превратили прекраснейший в мире храм Христов в молельню Магомета.
Пока мы путешествуем по времени и видим, как происходит то, о чем в тот миг никто не подозревал (кроме, пожалуй, Торвальда, да и тот видел это как бы в тусклом стекле), участники прений подобрали нить там, где Торвальд оборвал ее. Греки, называвшие себя ромеями, и римляне, в тех краях прозываемые латинянами, все быстрее и быстрее скользили вниз по склону обид прямо в зловонную лужу порицаний и поношений.
У греков было много козырей, позволявших ответить на обвинения латинян в идолопоклонничестве.
«Ваши итальянские баронишки, — отвечали греки, — превратили папский престол в нужник. Разве потаскушка Марозия[65] не велела удавить любовника своей матери, папу Иоанна Десятого, чтобы потом возвести на римский епископский престол своего, с позволения сказать, сына, прижитого ею во грехе с другим папой, Сергием Третьим? И разве не ее внук Иоанн Двенадцатый — этот кровавый пес, превративший папский престол в лоно разврата, так что женщины не смели ходить к святыне апостола Петра из страха, что его последователь обесчестит их в самом храме святого Петра?»
И вновь тот оптимист, который скажет, что дурное должно проявиться для того, чтобы доброе после этого процветало еще лучше, потерпит позорное поражение. После этих слов все принялись орать друг на друга. Римляне говорили, что они не для того проделали такой долгий путь, чтобы выслушивать ложь и клевету вшивобородых греков, которые живут в гармонии с императором, которого приравнивают к Богу. А между тем смердящие распутники и тайноубийцы отбирают друг у друга константинопольский престол, ослепляют патриархов и принуждают их к нечестивым деяниям.
Через стол летели примеры один другого гаже, давая понять, что разведка и той, и другой стороны хорошо знает свое дело. Никто не призвал к миру, никто не обуздал свой язык и руки, все стучали по столу, сжимали кулаки, и каково же было удивление Торвальда, когда он увидел, что добрейшего из старцев, его наставника Симона, тоже как будто подменили: он кричал, топал ногами и горел огнем гнева.
«Кто грешит против Духа Святого, — орал он, — кто пребывает в гордыне, лжи и вероломстве, он достоин навозной ямы в преисподней!»
...По пути из патриаршего дворца, пока они с Торвальдом шли по улице до Железных врат, Симон словно закрыл рот на замок. Они сели в ожидавшую их лодку, и, когда она понесла их прочь от шума большого города, Торвальд спросил:
«А может такое быть, что Христос хотел, чтобы братья были врагами своим же братьям?»
«Братьям? — с явным раздражением переспросил Симон и не стал продолжать разговор. Но через некоторое время он произнес, как будто все эти минуты искал слова, способные примирить его со свершившимся: — Апостол Павел говорит так: «Надлежит быть и разномыслиям между вами, дабы открылись между вами искусные»[66]».
«Кто думает, что он стоит, берегись, чтобы не упасть»[67], — подумал Торвальд, но промолчал и больше в тот день не произнес ни слова.