Двенадцать судов отчалили из Корсуни с варяжским войском на борту. Попутный ветер нес их на юг, но Торвальду все казалось, что плывут они медленно. Каждый день длился для него как три, но не из-за дурноты, как во время первого его путешествия по морю, а из-за нетерпения. Покидая Исландию, он не знал, что ему предстоит, а теперь был уверен, что в Миклагарде, на берегах Босфора, где сужается море, его ожидает нечто очень важное — может быть, самое главное в жизни.
Те, кто рассказывал о плаваниях варягов в минувшие века, не особенно расписывали города и замки, встречавшиеся им на пути, да и на природу не обращали много внимания. Они сообщают всего-навсего, что дома там были просторные, города большие, поля широкие, а если упоминают, что в том месте, куда попал герой, было красиво, — это уже можно считать многословием. Они исходят из того, что каждый замок — или крепость, река, лес — похож на другие, и не стоит особо задерживаться на них, когда надо скорее рассказать о словах и поступках героя. Дух истории далеко не во всем согласен с такой скупой манерой. Разумеется, он знает, что один-единственный город — а тем более величайший город мира! — можно описывать так долго, что повествование замрет; кто захочет рассказать обо всем, тот претендует на то, чтобы оказаться в положении человека, решившего выпить море. Но все же Дух истории желает, при всей своей скромности, добавить краски в тот факт, что Торвальд Странник, рожденный на берегах у пределов мира, где начинается сумрак полярных морей, приплыл в город, на протяжении веков считавшийся главным чудом света. Улицы там были как глубокие горные теснины, площади — как ущелье Альманнагьяу[42], церкви — как горы близ Гиль-ay, а людские толпы — как селевые потоки. Здесь, в Миклагарде, на небольшом полуострове, разом собралось столько народу, сколько жило в Исландии от самого заселения страны и до дней епископа Йоуна Арасона[43].
Торвальд увидел длинную вереницу дромонов[44], готовых изрыгнуть на врагов христианского Бога греческий огонь; он впервые видел столь большой флот. Он увидел окружавшие город огромные стены с пятью сотнями башен и усмехнулся про себя: видел бы такую постройку Баурд из Бьяртнарборга — у него бы лицо вытянулось от зависти! Он увидел свод Айисив, громадные дворцы и бесконечные стены ипподрома и спросил сам себя: «Возможно ли такое на свете?» Он ходил между лотками под портиками в длинном Срединном переулке и дивился тому, что туда стеклись разом все товары в мире. Но воспринимал все это он со спокойным сердцем — вероятно, он увидел и услышал слишком много всего сразу. Или может быть, он уже не мог удивиться больше, чем когда впервые прибыл в Хедебю с Торстейном; ведь человек лишь раз в жизни «теряет невинность» и осознает, что жизнь где-то может быть совсем не такая, как в его родных краях.
Иные из чудес Миклагарда при ближайшем рассмотрении мало тронули его. Например, длинный ипподром, широкий, с высокими стенами, где днями просиживали десятки тысяч горожан, делая ставки на быстроногих лошадей, искусных возничих и силачей; они делились на партии согласно тому, кому они желали победы: у одной партии цвет был голубой, у другой — зеленый. За соперничеством партий, как котел с ядовитым зельем, скрывалась борьба за благосклонность императора — в сущности, та борьба, которую позже назовут политической. Торвальд мало что знал об этом, но он слышал, как нарастает и затихает рев толпы, словно неистовый прибой; все это показалось ему пустой суетой.
«Иные колесницами, иные конями, а мы именем Господа Бога нашего хвалимся»[45].
Торвальд был в столице христианства, в новом Риме, городе императора, почитаемого наравне с апостолами, среди народа, взявшего на себя роль Божиего избранника после того, как евреи не приняли Сына Его единородного, и после того, как Господь низринул старый Рим за его грехи и заблуждения. Вот в какое место прибыл наш герой; поэтому его не интересовали развлечения и прочая суета.
«Возрадовался я, когда сказали мне: «пойдем в дом Господень»[46].
В свое первое воскресенье в Миклагарде Торвальд отправился на богослужение в Айя-Софию. Он прошел между десятижды десятью колоннами из редкостного мрамора, вошел под величайший купол мира и увидел большой алтарь из золота, а со всех стен на него взирали святые, в золоте и серебре, украшенные каменьями. Перед ними сияли десять тысяч свечей, а сверху спускался свет Божественной мудрости в образе краснокрылой женщины и строгий лик Господа Христа, который всем правит и все знает.
И все же эта величественная постройка была не чем иным, как созданием рук человеческих, пусть даже эти стены и образа отрывались от земли и тянулись к небесам. Но когда началась Божественная литургия, Царствие Божие снизошло на людей и творения их рук. Тогда свершилась великая перемена, все земное освятилось Святым Духом — сладчайшим цветом православной веры. Восемьдесят священников в роскошном облачении и двести певчих запели на разные голоса. Они наполнили душу Торвальда смешанной со страхом торжественностью в молитве «Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный». Собрание смертных пело в Херувимской, что они сами чудесным образом стали ангелами, и в эпиклезе[47] призвали Господа, чтобы он ниспослал Святой Дух, — и так Он и сделал. Ано схомен тас хардиас! ~ Горе имеем сердца! Хотя Торвальд до сих пор многого не понимал и не разбирал слов под этим великим куполом, кроме Христовой молитвы «Кирие элейсон»[48], — в этот миг он ощутил, что все, чему его до сих пор учили, истинно и верно.
Он стоял посреди вечности, распростершейся и над тем малым разумением, которым он уже обладал, и над мудростью, которая придет потом. В высшем смысле история о посланниках князя Владимира не врала, даже если сама была вымыслом: нигде в мире не было подобного великолепия, и невозможно было сказать, на земле ты или на небе. Бог ходил меж людей, как всегда, незримый, а люди ходили по дому Господнему, будто были у себя дома, навещали своих друзей и заступников на святых иконах и приветствовали их поцелуем, крестным знамением, коленопреклонением, а потом им давали отведать Тело и Кровь Христову с ложки. А священники то входили, то выходили из Царских врат, словно гонцы со срочными донесениями. Самый торжественный момент одновременно был и самым обычным, будним.
Торвальд ни тогда, ни потом не смог бы объяснить другим, что в тот миг творилось в его душе. Возможно, он посчитал бы неправильным даже пытаться сделать это. Тому, кого благодать и величие Господа потрясают, как тростинку на ветру, дарована тайна, которую нельзя осквернять малозначительными словами. Это непроизвольно понимает всякий, кому Господь дал заглянуть за порог Царствия Своего.
Торвальд был не слишком хорошо готов, недостаточно твердо знал молитву, чтобы обуздать брожения разума, не дающие переживаниям охватить всю душу целиком — разве что на краткий миг. Но в краткий миг благодати он преисполнился новой надежды и воли, и в нем возникло желание выйти из варяжской дружины и посвятить себя служению Богу. Перед ним словно открылся путь, по которому следовало идти дальше. Торвальд поднял глаза к своду, к Христу Вседержителю, который смотрел на него не в крестных муках и не в молитвенной милости, которую призывали пением тысячи людей в церкви, — Он мерил оценивающим взглядом земного червя из Своего небесного судилища. И тут случилось самое худшее: на Торвальда нахлынуло все, что было в его жизни прежде, — словно для того, чтобы заставить его отказаться от пути, который только что открылся ему. Он прежде всего вспомнил миссионерство в Исландии, которое ни к чему не привело из-за его горячности и неумения обуздать свою ненависть. И тут же пришла новая мысль: нет, он недостоин надеть святое облачение и причащать других, он не способен достойно служить Господу. Он всего лишь невежественный чужеземец в этом городе, где любой мясник да булочник лучше него разбирается в тайнах Святой Троицы...
Но, возможно, и его жребий неплох: не умеешь того, что хочешь, — желай того, что умеешь. А он прекрасно владеет оружием, и значит, главное для него теперь — обратить оружие на добрые дела. И разве не правильно, не почетно обнажать его на защиту столицы христиан на земле, которой угрожает опасность? И освобождать христиан в восточных странах, вынужденно склонившихся под злой властью беса Магомета?
Торвальд был вторым по главенству после Хёскульда в прибывшей в Миклагард варяжской дружине. На одном корабле с ними приехал сын Владимира Ярослав (варяги называли его Ярислейвом), который должен был заключить с императором Василием новый договор о передвижениях купцов, налогах на пушнину и многом другом. Через три дня после того, как Торвальд побывал на своем первом богослужении в Айя-Софии, он в свите княжича отправился на встречу с императором во дворец Магнавра — императорскую Палату приемов.
Двор басилевса, императора ромейского, больше всего напоминал пирамиду, идущую кверху сужающимися ярусами. Эта пирамида насчитывала двадцать тысяч чиновников, и у каждого была своя работа. Каждый носил громкий титул, у каждого была одежда особого фасона, смотря по тому, насколько он был приближен к императору, который лишь один имел право носить порфиру гиацинтового оттенка.
Чем ближе к тронному залу в Магнавре, тем больше киевским посланникам навстречу попадалось придворных и тем пышнее они были одеты. Когда распахнулись позолоченные медные двери, Ярислейв вошел первый, ведомый двумя евнухами. Император Василий сидел на троне вдали от них. Приближаясь к нему, посланники должны были трижды пасть ниц.
Когда они склонились перед его величеством в первый раз, два хора пропели императору многая лета под аккомпанемент золотых и серебряных органов; воздух наполнился прекрасными звуками, которые отдались эхом, и люстры задрожали на усеянных каменьями цепях. Перед императорским троном возвышалось дерево из позолоченной бронзы, на его ветвях теснились всевозможные птицы из того же материала. Золотые львы несли стражу возле трона, а сам трон был огромен. Когда посланников повели в глубь зала, птицы на дереве запели, каждая на свой лад. Когда они склонились во второй раз, львы у трона принялись бить по полу хвостами, испуская из разверстых пастей с дрожащими языками жуткие звуки, — и тут Торвальд увидел то, о чем пелось в песне о Тристраме: оказывается, можно создавать людей и зверей из мертвой материи так искусно, что они выходят как живые! В третий раз простерлись посланники ниц, и тут свершилось небывалое: прежде император сидел на уровне их взгляда, но теперь трон по какому-то непонятному волшебству поднялся, и император сидел под самым потолком и взирал на них сверху; хоры пели, органы издавали звуки, львы ревели, птицы щебетали. А наверху восседал Василий Второй, впоследствии вошедший в историю как великий истребитель болгар. Это был он собственной персоной — царь ромейский, полководец ангелоподобный, защитник мира, герой веры, оплот христианства, изапостолос — равноапостольный, а также прочая. С высоты своего трона он сказал немного, но все поняли, что он оставил невысказанным:
«Тебе, сын Владимира, царя варваров, так уж и быть, дозволяется предстать пред моим ликом, но помни: ты — червь во прахе земном, а я — под небесами!»
Но только в этот миг помыслы Ярослава были больше заняты тем, каким образом он сам станет унижать своих хёвдингов, когда воссядет на киевский престол. И Торвальд тоже не превратился в трепещущую тростинку и презренного червя перед этим величественным зрелищем. Он ощутил одновременно торжественность и опасение. Разумеется, перед ним было большое празднество, хорошо подготовленное и великолепно исполненное. Пришедший на него мог гордиться тем, что ради него так постарались. А еще Торвальд чувствовал гордость, поскольку ему было суждено стать дружинником Василия, а значит — частью величайшей на земле власти. Но и опасения его тоже были связаны с этой властью, которая была так ошеломляюще велика: вдруг она рано или поздно низринет его самого во прах?
Он не понимал, что столь несхожие мероприятия, как богослужение в Айя-Софии и аудиенция у императора Василия, в понимании жителей Миклагарда были звеньями одной цепи, которую греки натянули между небом и землей. Сидящий на троне редко когда был рожден для царствования: часто его путь к императорским регалиям кишел изменами и был обагрен потоками крови. Но при коронации на него изливалась вода благодати, смывавшая с него скверну всякого греха. Он был не просто первым среди царей — он был равноапостольным. Всякая власть от Бога — тем более власть над главным христианским государством, освященная Тем, Кто сотворил для людей законы наряду со всем прочим, что нужно им. Как Церковь была иконой, образом Царствия Небесного, так Константинополь был иконой небесного Иерусалима. И как люди падали ниц перед иконой Христа Вседержителя в Айя-Софии, также они поклонялись живой иконе в Магнавре. Хотя в конечном итоге: разве не создан всякий человек по образу и подобию Божию, а значит, является Его иконой?
Так одно вытекало из другого согласно доводам, которые никому не пришло бы в голову поставить под сомнение. И все это делало греков превосходнейшим народом в мире, независимо от того, жилось им плохо или хорошо; а еще все знали, что у царя много ушей, и карающая длань его сильна, а еще больше ушей у Бога, приставившего к каждому человеку ангела, который следит за каждым его словом и поступком и ничего не забудет, когда душа будет призвана к ответу на пути в вечную обитель.
Тем вечером во дворце был устроен пир. За каждым столом сидели по двенадцать человек, и поверх одежд у каждого был шелковый плащ. Они ели лакомства, оливки, имбирь, пили вино. Органы играли, хоры пели, индийские факиры давали разрубить себя напополам и вновь вставали целыми, китайские шуты клали себе на голову длинные качающиеся жерди, а по ним лазили вверх-вниз ловкие юноши; в перерывах между номерами читали сочинения Иоанна Златоуста. Было много шума, но не было веселья. Император Василий склонился над своим кубком и ковырял в ухе золотой ложечкой. Ему было скучно. Он пытался забыть шутов и трубачей, еду и питье, лесть и похвалы, сосредоточив свои помыслы на предстоящей войне: как лучше распределить силы, если биться он собирается и на западе, и на востоке; какую часть войска ему возглавить лично; каких правителей можно склонить на свою сторону подкупом, а каких придется убрать с дороги?
Василий был одним из самых великих правителей Византии, он подчинил ей Болгарию на севере и множество земель на востоке до самого Каспийского моря. Никогда еще византийская армия не была мощнее, казна полнее, а родовитая знать не трепетала перед императором столь сильно. Это не мешало Василию быть злым, совершенно не ценить красоту, не уметь веселиться; он никому не доверял, не имел ни друзей, ни жены; он никогда не умывался. Таков был человек, державший во времена Торвальда Странника в своих руках бóльшую часть мира. Его власть была настолько совершенной, что он не задумывался, что после него может прийти кто-то другой, и поэтому не озаботился ни тем, чтобы родить сына, ни тем, чтобы назначить преемника. И много позже, в день, когда Василий отправился к праотцам, государство начало приходить в упадок и не отклонялось от этого курса, покуда вовсе не исчезло.