Сегодня мы продолжим разговор о сверхдетерминации. Как я говорил в прошлый раз, сверхдетерминация — это термин, используемый Фрейдом в анализе работы сновидения. Как образуется само сновидение — уже другой вопрос. На элементарном уровне можно сказать, что сновидение сводит различные части реальности вместе. Мы с вами говорили о бриколаже? Это термин, который мы теперь используем в английском благодаря Леви-Строссу. В процессе бриколажа вы собираете различные кусочки и фрагменты и неким образом их соединяете. Во всяком случае, Фрейд понимает сновидение как бриколаж, поэтому при толковании сновидения он изобретает систему свободных ассоциаций. Слово «свободный» звучит замечательно! Можно говорить что угодно! Но на самом деле, по Фрейду, вы никогда не можете говорить всё, что хотите. Даже если вещи, которые вы говорите, кажутся вам безумными, в них всегда будет некий смысл, и поэтому свободные ассоциации не так просты, как может показаться. Возьмите любой фрагмент сна. Допустим, где-то появляется яблоко. Как оно прокладывает свой путь к смыслу? Другими словами, как вы встраиваете его в систему свободных ассоциаций? Следуя путем свободных ассоциаций, в какой-то момент вы обнаружите, что они становятся настолько глупыми, что вы сами подумаете и скажете аналитику: «Я ни о чем не думаю». «А теперь?» — может спросить аналитик. «Ни о чем, — ответите вы. — Я ни о чем не думаю». Ну, очевидно, думаете, в этом и заключается суть сопротивления. Обучение свободным ассоциациям проходит через самодисциплину, позволяющую выяснять, о чем вы на самом деле думаете, даже если кажется, что ни о чем. Скажем, аналитик спросит, что это яблоко делает среди других фрагментов сновидения. Любой из этих фрагментов, если его достаточно тщательно исследовать, приведет к ядру сновидения (сердцевине яблока, так сказать), то есть к желанию, неисполненному желанию. По Фрейду, это неисполненное желание — что-то очень обыденное, повседневное, но при этом скрывающее в себе глубочайшие, еще не сформулированные желания первых лет детства, важнейшие для вашего формирования.
Таким образом, сверхдетерминация обозначает способ, с помощью которого сновидение собирает из всех этих различных элементов нечто, кажущееся единым. Альтюссер заимствует эту идею, хотя он, очевидно, не говорит о снах; он говорит о событиях, о переломных моментах, часто о революциях. Бывают моменты, когда порядок рушится. Внезапно — в условиях всеобщего слома, оппозиции, сопротивления — вещи перестают функционировать. Это может привести к революции, а может — и к подавлению, но в любом случае речь идет о кризисе. Альтюссер хочет сказать (и это урок для коммунистических теоретиков и историков, равно как и для всех остальных), что если мы верим в причинность и историю, то можем подумать, что в какой-то период, когда урожай очень плох и люди голодают, они обязательно совершат революцию. На самом деле история часто это опровергает. Знаменитая революция растущих ожиданий: настоящее недовольство возникает, лишь когда дела начинают идти немного лучше. Если же всё действительно складывается хуже некуда, то ни у кого нет сил что-либо делать, поэтому ничего не происходит, или кажется, что это конец света. Но когда ситуация немного улучшается, вы начинаете задаваться вопросом, почему она не может стать намного лучше, почему всё не может измениться. Хорошо, но это всё еще одна причина. Альтюссер хочет сказать, что необходимо совпадение всевозможных случайностей. Коммунистическая партия долгое время использовала формулу: ситуация либо созрела для революции, либо нет. Одной из иллюстраций, хоть и несколько выбивающейся из хронологического порядка, может послужить май 68-го. Коммунистическая партия должна была решить: является ли эта ситуация революционной? Должны ли мы предпринять попытку захвата власти? Или ситуация еще не созрела? «Созрела» — слово, которое всегда фигурирует в этом контексте. Они решили, что нет, не созрела. В 1917 году, как вы знаете, в Петрограде развернулись репрессии. Многие коммунисты, связанные с партией, бежали или ушли в подполье. Сам Ленин бежал в Финляндию. Большинство членов Центрального комитета считали, что еще не время для революции. Но, вернувшись, Ленин заявил, что революцию надо делать прямо сейчас. «Вы глупы, если думаете, что время не созрело. Время созрело, и мы возьмем власть прямо сейчас». Мы находим это уже в «Апрельских тезисах». Ленин был в радикальном меньшинстве. В октябре даже Сталин был против этой затеи.
Это лишь одна из иллюстраций к вопросу о том, созрела ли ситуация, это всегда означает предугадывание будущего, как будто гадаешь на чайных листьях и видишь, какие элементы там присутствуют. Альтюссер, как ни смешно, говорит, что будущее предугадать невозможно. Никогда не знаешь, сколько потребуется чайных листьев. В качестве примера я приведу то, что в последнее время называют «идеальным штормом», — это очень точное выражение. Есть фильм «Идеальный шторм» с Джорджем Клуни — о рыбацком судне в Атлантике. Очевидно, в море многое может пойти не так. Что-то может быть не в порядке с кораблем. Во время шторма может закончиться топливо или разрушиться та или иная часть корабля. Могут заболеть моряки. Да много чего может случиться! С одной проблемой еще можно справиться. Но «идеальный шторм» — это когда все проблемы сходятся вместе, заявляя о себе одновременно; возникает уникальное стечение обстоятельств, некоторые из которых случайны, а другие можно было предвидеть. Таким образом, альтюссеровское понятие сверхдетерминации описывает ситуацию, когда все так называемые детерминанты собираются вместе в «идеальном шторме», тогда и происходит революция. Вот почему революции случаются так редко.
Эта идея связана с работой Альтюссера о способе производства, так что здесь я хочу подвести черту под этой темой. Не забывайте, что главным критерием для Альтюссера — если хотите, называйте это его идеологией — является конфликт идеализма с материализмом. И я хочу сказать, что этот конфликт неразрешим, поскольку речь идет о разуме и теле, и никто никогда не сможет отказаться от одного в пользу другого, но философы будут предлагать различные виды решений. Идея Канта состоит в том, что тело определяется причинами, тогда как разум свободен, но это два разных измерения, которые не могут пересекаться. Таким образом, у вас есть духовные аспекты — душа и так далее — проблема начал и концов. Эти вещи — своего рода вещи-в-себе; то есть мы знаем об их существовании, но не можем использовать язык причин и следствий, чтобы с ними разобраться. Где-то есть душа, но только как вещь-в-себе. Она за пределами сознания или научного исследования. Что ж, это одна из форм проблемы связи между разумом и телом, и эта проблема может быть не такой, какой мы ее воспринимаем сейчас, но моя позиция заключается в том, что причина, по которой она всегда облекается в идеологическую форму — то есть неразрешима научным способом, — кроется в том, что сознание, как сказал бы Сартр, — это ничто. У нас не может быть теории сознания, ведь мы внутри сознания и не можем увидеть его извне. У рыбы не может быть теории воды, поскольку рыба не существует за ее пределами.
Как бы то ни было, Альтюссер считает, что решение есть: оно предложено Спинозой. Если я правильно его понимаю — а вполне возможно, что это не так, и любой специалист по Спинозе покажет, что моя интерпретация очень груба, и я, конечно, с этим соглашусь, — у Спинозы есть идея о том, что я назову «измерениями». Реальность имеет различные измерения. Их гораздо больше, чем нам известно, но для нас это неважно. Известные нам измерения — это материя и разум, как бы вы их ни называли. И, по Спинозе, эти уровни, эти измерения совпадают, вот только описываются они, скажем так, на двух разных языках. Существуют две разные системы, но на самом деле они тождественны. Когда мы дойдем до идеологии, альтюссеровская имитация Спинозы примет форму, в которой идеология представляется как мысль — а значит, она ментальна, — но в царстве тела она существует как аппарат. Эти две вещи тождественны. Но как так получается?
Это теория идеологии, но сначала давайте разберемся со способом производства. Здесь сходятся несколько вещей. Это своего рода идеальный шторм. Например, немаловажным будет влияние Мао Цзэдуна. Альтюссер использует два его эссе — «Относительно практики» и «Относительно противоречия». Эти маоистские работы стали очень важными в 1960-е, и особенно — представление о том, что идеи переводимы в практики. Практики будут материалистической версией идей. Что это значит? Пожалуй, вы можете получить некоторое представление об этом из одного из наших наиболее общих лозунгов 1960-х: «Личное — это политическое». Две эти вещи совпадают. Ваши действия в повседневной или в частной жизни неким образом совпадают с вашей политической жизнью — или же они являются критикой ваших, по видимости, абстрактных политических идей. Иными словами, между практикой и идеями существует корреляция (используя не самое удачное слово). Так что этим отчасти объясняется повсеместное присутствие слова «практика» в 1960-е. В те годы всё становится практикой, которая, в противовес субстанции, подчеркивает в вещах роль процесса. С этой точки зрения, характерной для середины 1960-х, Бодрийяр не так уж и неправ, когда говорит, что марксизм — это продуктивизм. В 1960-е всё чаще встречается представление о производстве как о форме действия, форме практики или процесса.
Итак, мы прочитали об эпистемологии Альтюссера — о Всеобщности I, II, III[88]. О производстве знания — того, что по-французски называется science. Во Всеобщности I вы берете устоявшуюся и принятую идею, но берете ее в качестве знания. Вы применяете к ней Всеобщность II, которая является скорее инструментом, и, конечно, мы знаем, что в данном контексте этот инструмент называется марксизмом. И из материалов Всеобщности I вы производите научную идею, которая является Всеобщностью III. И как только у вас есть Всеобщность III, вы можете вернуться назад и увидеть, что Всеобщность I, которую вы считали научной, на самом деле является в некотором роде глубоко идеологической. Полагаю, известные аналогии — алхимия и химия. В определенный момент алхимия выглядит как систематический набор идей и операций. Научная мысль воздействует на алхимию, создавая нечто совсем иное — химию. Точно так же Альтюссер берет массу общественных идей и предубеждений, которые применимы к ситуациям, но не являются, так сказать, научными. Он использует свои инструменты анализа и показывает, что они не научны, то есть, проще говоря, не материалистичны. Так будет функционировать понятие способа производства — но функционировать повсюду. Студенты и писатели, например, хотят сказать: мы — работники, «работники культуры». Эта знаменитая фраза из 1960-х годов означает тех, кто производит что-то в области культуры. Вы производите теорию культуры из культуры. Секс-работники — тоже работники. Все что-то производят, за исключением, пожалуй, рантье. Известно, что в английском языке они называются coupon-clippers («стригущими купоны»), так как ежемесячно получают свой доход, отстригая купоны, получая проценты и так далее.
Легко смеяться над этим, но я думаю, что это отражает более глубокую проблему — проблему интеллектуала. Мы живем в антиинтеллектуальном обществе, и никому не нравится об этом говорить. У интеллектуалов особый статус. Они всегда находятся за пределами своего класса. В каком-то смысле они — классовые предатели. Но это не значит, что они всегда бунтари. Интеллектуалы могут защищать систему, но люди, управляющие системой, всегда знают, что это всего лишь интеллектуалы. Им платят, но на самом деле интеллектуалам доверять нельзя. И, конечно, это верно и для другой стороны. Коммунистическая партия прекрасно знала, что даже интеллектуалам, которые ее поддерживали, нельзя доверять. У интеллектуалов особый статус в том, что касается классов. Как же это оправдать? Альтюссер находится как бы на краю Коммунистической партии, с которого ее и критикует. Он интеллектуал. Как получилось, что система платит ему за то, чтобы он был профессором в одном из важнейших французских учебных заведений? И откуда проистекает авторитет этой критики? Я бы сказал, что в этих обстоятельствах речь идет об интеллектуальном феномене, который недостаточно изучен, как говорили в 1960-е годы. Но Сартр дает нам подсказку. Он говорит, что они были мелкобуржуазными интеллектуалами (на жаргоне того времени интеллектуалов относили к классу мелкой буржуазии, что не слишком осмысленно), но они знали, что существуют массы, и факт наличия всех этих людей, не включенных в систему, притягивал их. Так что их мышление изменилось. Их отношение к собственным идеологиям, интеллектуальным конвенциям и ценностям, на которых они выросли, изменилось под влиянием этого ощущения социальной реальности, массы далекой и гораздо большей, чем они.
В какой-то мере это можно наблюдать и на международном уровне. В былые времена, когда существовал Советский Союз, обладавший реальной властью в других частях света, некоторые регионы воодушевляло одно только знание, что где-то существует социализм. Да, не здесь, в Африке или Латинской Америке, но где-то. Есть эта далекая сила притяжения феномена, который вам до конца не известен, но вы знаете, что он существует. И я бы сказал, что кто-то вроде Альтюссера уж точно знал — ведь он состоял в Коммунистической партии и много контактировал с рабочими, — что существует масса людей, чьи интересы партия не всегда полностью представляет, и Альтюссер исходил из этого недовольства. Он также знал о Китае, который для многих, включая Брехта, воплощал более подлинную революцию. Идея о том, что Альтюссер был свободно парящим интеллигентом в общепринятом смысле, ошибочна. Конечно, некоторые критики были или остаются одинаково далекими как от коммунизма, так и от американского либерализма; они пребывают в пустоте, но находят других людей тех же убеждений и способны образовать коллектив. Уверенность в идеях всегда имеет некую коллективную основу, и сама идеология отражает этот факт. Так что право Альтюссера на критику (и право Маркса на анализ капитализма в целом) в каком-то смысле отсылает его к понятию науки, но, с другой стороны, есть и коллективное чувство, что существуют реальные люди, с которыми вы так или иначе солидарны. Вот почему слово «солидарность» имеет для левых совершенно особый смысл.
Таким образом, две эти проблемы — проблемы субъекта и объекта. Проблема идеологии — это проблема субъекта, а проблема способа производства — проблема объекта. Как эти две проблемы соединить? В предисловии к работе «К критике политической экономии» Маркс в первый и последний раз очень грубо объясняет эти вещи в терминах базиса и надстройки. Базис и надстройка образуют оппозицию, всегда доставлявшую немало хлопот. Перри Андерсон говорит, что мы должны достойно ее похоронить. Но необязательно считать ее догмой — вместо этого можно думать о ней как о проблеме. Как соединить базис и надстройку? Каковы отношения между базисом и надстройкой в данной исторической ситуации? Эти отношения можно представить в виде дробной модели, где есть верхний термин и нижний термин. Это двойная запись: означающее и означаемое, надстройка и базис.
Я уже упоминал, что во всех философских работах этого периода, начиная с Сартра, всегда присутствует вопрос о разрыве. Вам не нужны сущности как единые, однородные образования. Вы хотите разрывов. Хотите разрезов. Вам нужно нечто большее, чем напряжение. А еще вам нужны разрывы во времени, а также разрывы в объекте, как и в субъекте. Субъект, говорит Лакан, — это материя разрывов, зазоров, béances, дыр, как бы вы ни называли все эти явления, где вещи не сходятся. Их можно обнаружить даже в XIX веке. Маркс утверждает общественную формацию, в которой мы должны отделить производственный базис общества от всех его надстроек. Забавно, что в самом базисе тоже имеется разрыв между двумя измерениями производства. Есть производительные силы, а есть производственные отношения. Субъект и объект, разум и тело есть уже в теле, в базисе. Производственные отношения — это классовые отношения; производительные силы — это технология. Марксизм — не технологизм, но если вы знаете историю и терминологию рабочего движения, вам известно, что не является он и рабочизмом (workerism). Профсоюзы могут быть такими же препятствиями для революционных движений, как и технологии. Там, в базисе, вы снова сталкиваетесь с этой проблемой, и эти разрывы будут множиться. Вот почему я постоянно возвращаюсь к этой модели гомологий, аналогий и уровней, ведь, исходя из старого способа осмысления всего этого, базис — конечная детерминирующая инстанция. У вас есть все эти уровни: культура, философия, государство, право, — а затем, в самом низу — конечная детерминирующая инстанция, базис, производство. Предполагается, что они параллельны, аналогичны, если не идентичны. Альтюссер пытается сказать, что они не параллельны. Каждый из них развивается полуавтономно, и нельзя просто установить между ними отношения подобия. На этом пути Альтюссер всё равно сталкивается с противоречием, связанным с тем, что он называет экспрессивной причинностью, означающей связь элементов каждого уровня с элементами других уровней. На днях я приводил в пример барокко, но поиск единого стиля общества обнаруживается во всевозможных исторических периодах, а среди марксистов — в однородности с тем, что происходит в базисе.
Энгельс, смотревший на всё это с гораздо большей долей здравого смысла, в старости написал несколько писем, которые очень важны для теории. Вы понимаете, что марксизм не был изобретением Маркса. Рядом с каждым пророком есть идеолог; пророк говорит что-то непонятное, а идеолог превращает его слова в систему с лозунгом и политикой. Это справедливо и в отношении государственных деятелей. Полагаю, иногда эти роли совпадают, но очень редко. Так что Маркс, как я уже сказал, не является основателем марксизма. Действительно, однажды Маркса достали его последователи и он сказал: я не марксист. «Если все вы марксисты, то я не марксист». Поэтому именно Энгельс превращает труды Маркса в систему. Поздние письма Энгельса очень полезны — они немного уточняют то, что он обнаружил у Маркса, и в одном из них он описывает «зигзагообразные отношения» (его термин) между базисом и надстройкой. Порой базис не является причиной надстройки. Всё может быть наоборот. Надстройка может влиять на базис, производя новые научные открытия, которые затем внедряются в производство и изменяют его.
Для тех из вас, кто интересуется музыкой, есть очень интересная книга одного французского мыслителя, которая вошла бы в наш список, будь у нас больше времени. Альтюссер писал эссе об искусстве и о живописи, о Кремонини и Брехте{53}. Писали об искусстве и остальные теоретики, которых мы обсуждаем. То же самое можно сказать и об этом мыслителе, хотя он — экономист. Он был советником президента Франсуа Миттерана. Единственный раз меня пустили в Елисейский дворец, когда я брал у него интервью. Во время беседы он просил: «Потише! Le président находится в соседней комнате, он слышит всё, что мы говорим». В общем, это Жак Аттали, написавший книгу под названием «Bruits» (в английском переводе — «Шум»{54}), и она о музыке. Он попытался подойти к вопросу о базисе и надстройке с другой стороны. Не базис является причиной надстройки. Надстройка предвосхищает базис. Так и музыка каждого периода по своей организации, по своим проблемам предвосхищает экономическое развитие следующего периода. Это две самые абстрактные формы знания, музыка и экономика, и они встречаются здесь каким-то странным, круговым образом.
Так возникает проблема, от которой Альтюссер пытается избавиться, говоря, что одинокий час последней инстанции никогда не наступает. Нет такой вещи, как чистый базис, который мог бы заявить о себе в вашем опыте. Скорее, между всеми этими вещами существуют структурные отношения различия. Это трудно осмыслить, поскольку, когда вы говорите «различие», вы склонны думать, что между ними нет никакой связи. Это вещи, которые связаны глубинным, структурным образом, но при этом отличаются друг от друга. Каждая из них автономна. Я попытался выразить эту логику при помощи лозунга: различие связывает[89]. Различие — это форма отношения, а не разделения и абсолютной дизъюнкции; и если вы знаете Гегеля, вы в курсе, что закон тождества и различия таков, что они диалектически тождественны. Вы определяете тождество вещи, акцентируя внимание на том, что отличает ее от всего остального. И, стремясь выявить различие, в итоге вы определяете тождество. Стало быть, между тождеством и различием происходит постоянное движение вперед и назад, от которого невозможно избавиться, что и проявляется в попытке Альтюссера соединить эти вещи.
Теперь зайдем немного дальше. Каковы условия, при которых надстройка неким образом окажется «доминантной». Ну, это мы наблюдаем повсюду в истории! Капитализм — единственная система, где доминирует базис, где очевидно, что обществом управляет экономика. И даже это, скорее всего, не так, поскольку в наше представление об экономике и рынке входит множество неэкономических характеристик капитализма. Так что в каком-то смысле можно, наверное, сказать, что социализм — единственная система, в которой базис и правда является доминантным. Мы уже используем два термина, придуманных Альтюссером: доминанта и детерминанта. Как я уже говорил, в «Grundrisse» Маркс описывает всевозможные детерминанты способов производства. В «Капитале» он говорит, что детерминанта всегда экономическая, но экономика не всегда одна и та же[90]. Бодрийяр скажет, что это безумие, потому что вы не можете говорить об экономике до общества, которое фактически ее изобретает. Если вы импортируете экономику в другие общества, вы искажаете их реальность. Ну, даже если он этого не скажет, здесь мы снова обнаружим диалектику, когда эти термины — которые должны быть разными в каждый исторический момент — тем не менее используются применительно ко всем обществах, как если бы те были одинаковыми. Но отнюдь не очевидно, что во всех этих других обществах организующим принципом выступает экономика, поэтому необходимо использовать другие организующие принципы. Скажем, в случае феодализма, Средневековья доминанта — не экономика, а церковь, религия. А в случае греческого полиса, города-государства, доминантой является (очень строго ограниченное) политическое, «демократия» и рабство.
Кто-то спросил о довластных обществах, и эта тема станет популярной в 1960-е. Я уже упоминал, что после Леви-Стросса все вдруг стали интересоваться утопическими обществами и вопросом о власти. Что такое власть? Как может существовать общество без власти? Откуда берется государство? Если вам не нравится такая постановка вопроса, вы спрашиваете, какую форму принимает надстройка в простом обществе, где вы и не стали бы искать надстройки. Что ж, она принимает форму родства. Во многих из ранних обществ родство является доминантным организующим принципом. Если бы у вас было настоящее общество охотников и собирателей, то можно предположить, что доминантным принципом было бы понятие самой природы как враждебной силы, как огромной опасности, которой всё подчиняется. В этом можно убедиться, прочитав «Лесной народ» Колина Тёрнбулла. Лес — это природа. Лес — то, что мы называем религией, но если вам не нравится, что мы используем слово «экономика», то нельзя использовать и слово «религия», поскольку это тоже более поздний продукт. Итак, у нас есть общества с разными доминантами, а есть общества с… одинаковыми детерминантами? Не совсем, поскольку, очевидно, существует гигантская разница между охотой и собирательством, средневековыми сервами, обрабатывающими землю, и другими формами производства. Бодрийяр скажет, что нельзя использовать слово «производство» применительно ко всем этим обществам, потому что они разные. Да, разумеется, они разные, но тем не менее у них есть структурный базис.
Все эти различные производства надо, следовательно, как-то помыслить в качестве форм базиса. Это очень важная идея Альтюссера, принимающая различные формы в его работах. Реймонд Уильямс интересно ее развил{55}. Рассматривая культуру, он пишет, что следует говорить об остаточных и зарождающихся силах в обществе. Остаточные силы — это старые силы, институты, которые всё еще действуют, взгляды и мнения. Англия и Польша — общества, где старые феодальные представления о социальной иерархии и аристократии в той или иной форме сохраняются, влияя на людей. В Америке это не так заметно. Зарождающиеся силы — новые виды мышления, новые социальные организации, новые субъективности, которые еще не нашли своего места в обществе. И затем Уильямс перенимает грамшианскую терминологию: гегемония (доминанта). Это действующая в данном обществе идеология. Стало быть, эти понятия можно рассматривать по-разному и с разных точек зрения.
Теперь ясно, почему Мао Цзэдун был настолько интересен Альтюссеру. В известном эссе Мао «Относительно противоречия» представлена мысль, которая покажется нам весьма очевидной и простой: есть антагонистические противоречия, а есть неантагонистические противоречия. Это внезапно меняет всё — с революционной точки зрения. В 1949 году Мао Цзэдун может сказать, что присутствие бизнесменов на нашей стороне хотя и вступает в противоречие с социалистическими позициями, эти бизнесмены, однако, являются нашими союзниками. Вы видите, как понятие неантагонистических противоречий почти по-грамшиански может сделать альянсы возможными. Грамши описывает гегемонию как систему союзов между группами, которые заинтересованы в сохранении существующего положения вещей, и, конечно же, у другой стороны есть свои собственные союзы, сформированные вокруг желания перемен. Эта концептуальная схема позволяет Грамши быть замечательным аналитиком и надстроек, и базиса. Он берет разнообразные фрагменты культуры и показывает, как все различия классов и классовых фракций объединяются стратегически. Это похоже на предложенное Мао понятие непротиворечия. Противоречие, таким образом, — это, конечно, сама классовая борьба. Всё это классовая борьба, но есть две ее разновидности. Политический, стратегический и тактический гений Ленина, в отличие от Сталина и прочих, состоял в том, что в 1917 году Ленин увидел в российском царистском обществе глубинную взаимосвязь между двумя силами, абсолютно заинтересованными в избавлении от старого строя, — крестьянами и солдатами. Земля и мир. Таким образом, противоречие между городом и деревней неантагонистично, поскольку обе группы разделяют желание покончить с войной и царизмом. Но через десять лет оно превратится в антагонистическое противоречие, поскольку многие крестьяне не захотят отдавать продукты своего труда на снабжение городов, даже если города будут голодать, и так возникнет то, что я считаю второй советской революцией. Это знаменитая сталинская революция, коллективизация сельского хозяйства. Что бы вы об этом ни думали, я считаю, что нужно признать тот факт, что интересы крестьян больше не совпадают с интересами города.
Всё это постоянно меняется, но я хочу обратить ваше внимание — раз мы сейчас не рассматриваем классы — на то, что противоречие и непротиворечие оказываются нашими старыми друзьями — сгущением и смещением. Антагонистическое противоречие означает объединение обеих этих сил. Вы знаете, что революции действуют путем дихотомизации. Постепенно, по мере того как революция развивается, все вынуждены занимать ту или иную сторону, даже те, кто этого не хочет. Вы вынуждены занять позицию. Либо вы за революцию, либо отправляетесь в Майами. Невозможно окончательно выйти из этой ситуации, которая становится всё более поляризованной. И в этом смысле поляризация, сгущение создает так называемое антагонистическое противоречие, в то время как неантагонистические противоречия возникают бок о бок, как в метонимии, вступая в отношения. И вот мы снова встречаем наших старых друзей — метафору и метонимию, сгущение и смещение, но здесь они действуют в самом сердце как маоизма, так и альтюссерианства. Я думаю, что это одна из оригинальных черт этой мысли.
Перейдем к идеологии, она ужасно важна, а мы до сих пор ничего о ней не сказали. К своему изумлению, перечитывая замечательную книгу Уоррена Монтага, я увидел — так сказать, со спинозистской точки зрения, — что на самом деле вопрос об идеологии можно интерпретировать двояко. Есть два значения идеологии. Идеология в марксистской традиции — это ложное сознание, противостоящее науке и истине. Вы можете видеть, как кто-то живет в рамках, заданных ложным сознанием и самообманом. Но как жить в координатах, заданных наукой? В романе Музиля «Человек без свойств» представлен один из взглядов на эту проблему. Можно ли как-то жить в координатах науки и быть абсолютно прозрачным? Единственное, что полностью подавляется в альтюссерианстве — а недавно я цитировал письмо Альтюссера, — это опыт, пережитое и прочувствованное, экзистенциальное. Так или иначе, из альтюссерианства всё это сурово изгоняется. Считается, что это наследие гуманизма необходимо искоренить, как и всего Сартра, предположительно работавшего с идеалистическим, гуманистическим, экзистенциальным марксизмом. Избавьтесь от этого и вернитесь к истинному марксизму. Но когда Альтюссер доходит до идеологии, ему все-таки приходится иметь дело с субъективностью.
Наука — неподходящий ответ, поэтому надо придумать что-то другое, позволяющее установить связь между индивидуальным субъектом и обществом, что опять же является очередной версией связи разума и тела. Общество — тело, к которому мы принадлежим, но что нам с ним делать? Как я уже сказал, еще до всего этого идеология существует в двух смыслах. Да, это могут быть ваши мнения, отвратительные, бессознательные, расистские или сексистские мнения. Но есть и позитивная форма идеологии, которая время от времени встречается в самых разных обстоятельствах, — это идеология практики, работы. Например, у всех серьезных врачей обязательно есть какая-то общая идеология, которая заключается в их практике, в их отношении к пациентам, к телу, к вещам, с которыми им приходится сталкиваться. Для них это будет нечто общее, объединяющее, а для непрофессионалов — совсем другое. Если вернуться в прошлое, можно предположить, что первыми светскими интеллектуалами Средневековья были сапожники. Сапожник — всегда подозрительный тип. Люди собираются в его мастерской и обсуждают идеи. Почему? Существует ли идеология сапожного дела? Потому что вы используете кусочки кожи и нить, соединяя вещи? В конце концов, кузнец — не интеллектуал племенного общества, а маг, он самый сильный, может даже физически; работа с огнем дает не просто статус, а способ осмысления мира, которого нет у других людей. Поэтому каждая профессия — у нас, преподавателей, разумеется, своя — может стать позитивной объединяющей силой, но как это работает в нашем контексте?
Я придерживаюсь лакановского взгляда на этот вопрос, но затем я обнаружил — а Монтаг не очень одобрительно относится к Лакану, — что существует и спинозовское прочтение. Знаменитое высказывание Альтюссера звучит так: «Идеология представляет собой воображаемые отношения индивидов с реальными условиями их существования»[91]. Любой, кто, подобно нам, посмотрит на это с лакановской точки зрения, узнает термины «воображаемое» и «реальное», а затем спросит себя, где во всём этом Символическое. Даже без Символического то, что мы здесь видим, — очень умная новая версия идеологии, где идеология — не ложное представление о реальности. Это картина нас самих внутри реальности. Протонарратив, фантазия. Взгляд на то, как мы в качестве образа нашей самости — помните, что самости воображаемы, да? — вписываемся в имеющийся у нас образ реальности. И то и другое — воображаемое. Weltanschauung, или мировоззрение, кажется метафизическим способом мышления о мире в целом, но альтюссеровская идеология так не работает. Weltanschauung — чисто интеллектуальная картина целого, в которой нет самости, картина псевдообъективная, но альтюссеровский взгляд включает в себя нашу самость, то, как мы представляем себя в этом мире, если понимать под самостью воображаемую картину себя, в некотором очень общем смысле следуя Сартру и Лакану. Самость всегда присутствует в этой картине мира, которая представляет собой идеологию.
И как раз поэтому идеология вечна. Все думают, что это самая странная вещь, которую только можно себе представить. Почему у идеологии нет истории? Или — еще лучше — вопрос, который очень беспокоит Коммунистическую партию: почему идеология будет существовать всегда? В социалистической утопии у нас всё еще будет самость, а за пределами этой самости всё еще будет существовать реальность. Поэтому человеческое животное всегда будет вынуждено воображать эту самость вплетенной в паутину связей и картировать свои отношения с обществом. У него не будет прозрачной картины общества, каким бы прозрачным ни было всё остальное. Возможно, мы получим более прозрачное представление о себе. Но идеология будет означать, что мы должны знать, где находимся. Мы должны проецировать картину себя вовне, и это будет нарративная картина, потому что она говорит нам, что делать. Именно здесь и появляется интерпелляция.
Кто-то из вас спрашивал о расе и интерпелляции. Обычный читатель, исходя из иллюстрации, предложенной самим Альтюссером, поймет интерпелляцию как указание на присутствие полиции. Монтаг напоминает, что это время масштабных демонстраций 1960-х и 1970-х годов, поэтому, конечно же, полицейский попросит у вас документы, идентифицирует и классифицирует вас. Как рабочего, иммигранта, чернокожего, женщину и так далее. Целый набор идеологических классификаций, на которых основано наше общество, будет включен в эту интерпелляцию. Кажется, Альтюссер говорит, что мы принимаем эту классификацию. Хотя, конечно, мы не обязаны ее принимать. Я могу сказать: «Нет, в моей классификации вы — свинья, а я — работник культуры, а не праздный интеллектуал». Но, думаю, дело в том, что вы оказываетесь зажаты внутри системы классификаций. Вы можете противостоять одной, но тогда вам придется найти для себя другое место. В определенном смысле эта система классификации является удушающей. У общества свои задачи и ниши, а вы вынуждены соответствовать своей собственной нише, даже если вам кажется, что она не ваша. Конечно, свободно парящим интеллигентам не хочется думать, что они как-то связаны с классами, но если расширить классы до классификации, становится понятно, почему вы не можете выбраться из этой системы. Это ваше бытие-для-других, ваша видимость. Вы — бытие-для-других, а значит, у других припасено для вас имя и слово. Думаю, это и есть интерпелляция. Я такой-то и такой-то, а это означает, что да, именно так меня видят другие люди. Это моя классификация. И что же мне теперь со всем этим делать? Таким образом, у нас есть ситуация, в которой можно занимать различные позиции.
Отличие этого описания от альтюссеровского заключается в том, что эта система классификации работает с Символическим, а следовательно, Символический порядок входит в идеологию лишь постольку, поскольку идеология специфицирует эту систему классификации. От Леви-Стросса мы знаем, как тесно связан Символический порядок со всевозможными системами классификации. И теперь мы видим, что идеология помещает нас в эту систему. Может, мы сумеем осознать эту систему классификации, понять, где мы должны находиться в качестве воображаемой самости, и изменить свое отношение к этой позиции. Мы можем увидеть, что есть определенные условия существования, но в эти условия может прорваться Реальное, и эта ситуация будет сильно отличаться от простого принятия системы. Все эти вещи могут вступить в игру, но Монтаг не идет по этому пути. Опираясь на Спинозу, он заявляет, что нас интерпеллирует сама идеология. Не думаю, что эти два прочтения так уж далеки друг от друга, но в спинозистском прочтении есть измерение, о котором я никогда не догадывался и которое кажется мне интересным.
Именно в этом смысле идеология будет существовать всегда, ведь в обществе всегда будет существовать система классификации. И как раз поэтому людей так раздражали альтюссерианцы, поскольку они говорили: «О, вы мелкобуржуазный такой-то и такой-то» — и это звучит как нападение. Проблема в том, что все считают само собой разумеющимся, что быть идеологическим — это плохо, потому что всякий раз, когда вы кого-то классифицируете, вы на него нападаете. В определенном смысле именно это всегда и делает язык. Язык овеществляет людей. Отсюда постоянные попытки найти эвфемизмы, чтобы предложить некий способ отношения к людям и группам, который позволил бы избежать того, что уже действует в языке, и как раз поэтому в политике идентичности — возвращаясь к Гегелю — есть и политика различия. В политическом плане эти два понятия тождественны, и в любом случае политическая проблема вращается вокруг отделения. Если вы настаиваете на отличии группы через сартровское утверждение этой группы, как в «Черном Орфее» или у Фанона, то в некотором смысле вы ее и отделяете. Тогда возникает большая политическая проблема: каковы связи между этими различными видами идентичностей? Существует ли некая либеральная толерантность, позволяющая всем этим идентичностям работать вместе? Думаю, на практике так получается не всегда.
Но всё это связано с вопросом об интерпелляции, который, на мой взгляд, следует рассматривать и в терминах языка, и в терминах овеществления. Всё это присутствует в альтюссеровском понятии идеологии. Однако его мысль заключается в том, что от этих проблем никогда не избавиться. Может ли стать решением ассимиляция? Решением Маркса была ассимиляция. По его словам, если вы не хотите быть втянутыми в антисемитскую политику, то иудаизм должен исчезнуть, как христианство и прочие религиозные различия, — все они должны исчезнуть в революционном гражданском обществе. Конечно, говорят, что этот момент у Маркса — глубоко антисемитский, что Маркс — еврей, который себя ненавидит, еврей-антисемит. Я предпочитаю удержать здесь глубинную двусмысленность, заложенную в самой природе мысли Маркса, но, конечно, этот момент относится к числу дискуссионных.
Тут-то и возникает вопрос о надстройке и аппаратах государства. Кто осуществляет интерпелляцию? Помните, что для Альтюссера этот вопрос должен быть материалистическим, поэтому, очевидно, ответ: институты (я не буду сейчас использовать слово «аппарат»). Они установлены в обществе таким образом, что указывают вам ваше место. Они создают систему классификации. Дело в том, что эти институты включают в себя не только систему образования (и не забывайте, что существуют всевозможные варианты дисциплинарной организации учебного процесса, да, в такой централизованной стране, как Франция, но и в Англии, где детей классифицируют в одиннадцать или двенадцать лет — посредством экзаменов они проходят отбор, который определяет направление их дальнейшего обучения), но и множество других. Религия, например. Полагаю, несколько лет назад люди не стали бы так на этом настаивать, но, взглянув на Ирландию и Смуту{56}, на евангелистов здесь или в Южной Америке, вы поймете, что религия — мощная сила идеологического воспроизводства. Ну и наконец, семья. Фрейдистская идея Сартра заключается в том, что о классах и внешнем мире вы узнаете прежде всего через семью. Класс появляется через семейные практики, точно так же как сексизм, патриархат, положение пола и гендера в семье. Все эти вещи, несомненно, будут аппаратами, воспроизводящими идеологию в новых формах, потому что каждое новое поколение будет модифицировать этот предсуществующий идеологический материал.
В определенном смысле, как всегда говорилось, репрессивные аппараты государства связаны со сферой идеологии. И Паскаль, и Руссо скажут, что ваши отношения с полицией начинаются, как только вы научитесь узнавать форму, которую носят полицейские. Последним не нужно ничего делать. Им даже не нужно доставать дубинку, потому что их форма напоминает вам о том, что они обладают монополией на физическое насилие, как говорил Макс Вебер, и этого достаточно. И к чему это относится — к надстройке или к базису, к телу или к разуму? Очевидно, что многое из этого связано с надстройкой, и более важный вопрос, который хочется задать, состоит в следующем: как в таком случае можно мыслить государство как надстройку. Как рассматривать закон и власть как надстройку? Разве они не должны быть чем-то материальным, относящимся к базису? Едва задав этот вопрос, мы впадаем в функционализм. Все считают, что функционализм — это плохо. Я не совсем понимаю почему, ведь в каком-то фундаментальном смысле надстройка определяется как то, что увековечивает базис. Мне больше нравится иллюстрировать эту ситуацию на примере иммунной системы. Вот иммунная система. Надстройка — ее часть. Как только в базис попадает болезнь или вирус, надстройка начинает работать сверхурочно, пытаясь спасти базис. Она не хочет, чтобы базис подвергся некоему глубинному изменению. Так что, на мой взгляд, все эти вещи функциональны в том смысле, что они органически — хотя это слово тоже никому не понравится — связаны друг с другом, подобно тому как органически связаны друг с другом части тела.
Как я предположил, Альтюссер представляет тут свою версию того, что Грамши называет гегемонией. Здесь Альтюссер столкнется с реальной проблемой, потому что он должен уважать Грамши как одного из великих теоретиков коммунистического движения, поскольку Грамши занимает главенствующее положение для любого коммуниста. Но при этом Альтюссера не может не беспокоить грамшианский гуманизм и диалектические склонности Грамши. Тем не менее оба размышляют о том, как идеология — или, скажем так, культура — функционирует в целях воспроизводства системы и поддержания ее существования, как в данный момент, так и через поколения, что, надо сказать, не очень хорошо удавалось социалистическим обществам, но, возможно, и наше общество еще не до конца с этим разобралось. С нашей точки зрения, хотелось бы знать, какое место во всём этом отводится коммодификации и консюмеризму. Какую надстройку производят эти явления? В этот момент можно вернуться к самому факту индивидуации. Я сказал, что сама структура общества формирует вас как индивида с собственной судьбой или, как выразился бы Хайдеггер, собственной смертью. Идеологично ли это? Да, разумеется, ведь речь идет о производстве представления о самости, отделенной от всех остальных. Это сила разрушения общности. Но консюмеризм предполагает и другой тип отношения к себе, который может включать в себя даже фрейдистские привязанности — приобретение объектов и так далее. И это необходимо учитывать в любых новых разработках этой темы.
Таковы два великих вклада Альтюссера в теорию. Есть еще произведение искусства, применительно к которому альтюссерианская позиция артикулируется в эссе Машре о Ленине и Толстом[92]. В связи с этим я скажу лишь одну вещь. Вспомните, что одним из главных врагов для многих постструктуралистов, начиная с Лакана и Альтюссера, является единство или унификация. Им нужны разрывы и зазоры. Машре и Альтюссер подвергают критике единство произведения искусства. Новая критика с самого начала учила нас, что произведение — единое целое; критика должна была продемонстрировать эту целостность. Машре и альтюссерианцы считают, что искусство — ворох различных сырых материалов. Оно складывается из всех этих вещей и маркируется неким единством, в котором отражается наша иллюзия единства субъекта, распространяющаяся на единство опыта и социальное единство. Стало быть, понятие унификации в искусстве является идеологическим. Хайдеггер стремился к деструкции метафизики, а Деррида — к ее деконструкции. Альтюссер и Машре предлагают подвергнуть искусство демонтажу (unconstruction). В буквальном смысле: поочередно всё разобрать и увидеть, откуда взялось понятие унификации произведения. Может, у нас будет время вернуться к этой теме в другой раз.