Камера была устроена по тому самому принципу, по которому строятся все свидетельские помещения во всех учреждениях такого рода во всех странах и во все времена, — принципу мягкого давления, при котором ни одна деталь не нарушает закона, не оставляет следов, не даёт повода для жалобы, но в сумме всё помещение работает так, чтобы человек, в нём оставленный, через час начал сходить с ума, а через три — был готов рассказать всё, что знает, и кое-что из того, чего не знает, лишь бы оказаться по другую сторону этой бетонной коробки.
Я знал этот принцип изнутри, потому что в той жизни сам находился в таких допросных комнатах только с другой стороны, и сейчас, сидя на синей скамье спиной к шершавой холодной стене, я ловил себя на профессиональном узнавании каждой детали обстановки и на той тонкой иронии, которая бывает у фокусника, попавшего на представление другого фокусника и видящего все швы изнанкой. Лампа дневного света на потолке за решёткой — мигала на одну долю секунды чаще, чем должна была, и эта микроскопическая ошибка ритма раздражала зрительный нерв на уровне ниже сознательного, заставляя глаза непроизвольно искать источник дискомфорта. Стены были выкрашены в светло-серый цвет, ровно тот его оттенок, который воспринимается мозгом как «никакой» и выматывает быстрее яркого цвета, потому что глазу не за что зацепиться. Камера наблюдения в углу под потолком — чёрная, с красным огоньком записи, расположенная так, что человек сидящий не мог её игнорировать и одновременно не мог посмотреть в неё прямо, потому что ракурс заставлял либо задирать голову неудобно, либо сидеть всё время с ощущением, что тебя снимают сбоку. Стол был привинчен к полу четырьмя толстыми болтами, стул отсутствовал, потому что свидетелю стул не положен — положена скамья, которая через сорок минут начинает напоминать о себе ноющей болью в копчике. И воздух в комнате был сухой, чуть тёплый, без движения, такой, в котором собственное дыхание через час начинает казаться чужим.
Я смотрел на свои ладони и считал минуты по тому, как подсыхала на них кровь.
Сначала она была липкой, тянулась за ногтями, когда я сжимал и разжимал пальцы, и под этой плёнкой кожа моя оставалась тёплой и живой, и от запаха крови — медного, плотного, с тонкой ноткой чего-то кисловатого, что бывает у венозной крови, попавшей под открытый воздух, — у меня в носу стоял лёгкий зуд, который я гнал. Потом плёнка начала схватываться по краям, превращаться в коричневую полупрозрачную корку на сгибах пальцев, и я слышал собственным телом, как этот процесс шёл, как на разных участках кожи он шёл с разной скоростью, как на ладонях, где крови было больше всего, корка ещё оставалась мягкой и прогибалась под нажимом большого пальца, а на тыльной стороне кисти, где кровь только мазнула, она уже трескалась мелкими сухими чешуйками и осыпалась серо-коричневой пылью на тёмные джинсы. По этой динамике я понимал, что прошло около часа, плюс-минус минут десять, потому что для крови такой плотности и температуры это нормальное время на обращение в корку.
Час.
За час в этой стране, в этом веке, в этой жандармерии можно было сделать многое — вызвать прокурора, оформить начальный протокол, передать дело по принадлежности, согласовать юрисдикцию, известить род Драгомировых. Но за час ко мне никто не зашёл, не предложил воды, не открыл дверь, не сказал, сколько ещё ждать, и эта пустая планомерная тишина сама по себе была формой допроса, которой меня кормили вместо вопросов.
Я закрыл глаза.
В темноте под веками сразу же возник кадр, который я весь этот час пытался разложить на детали и который теперь возвращался ко мне сам, без приглашения, — Максим у разбитого окна, развёрнутый на четверть, удивлённое лицо, чёрный принт на белой ткани, тёмное пятно размером с монету, и за его спиной пустой парк, голые ветки, серый октябрьский воздух. Я крутил этот кадр в голове, как крутят медальон в пальцах, рассматривая его то с одной стороны, то с другой, и каждый раз цеплялся за одну и ту же деталь — за то, что Максим поворачивался ко мне в момент удара. И каждый раз эта деталь складывалась в одну и ту же мысль, которую я уже принял как факт там, в машине, и от которой теперь не мог уйти, потому что факты, однажды принятые мозгом, не выходят оттуда обратной дорогой.
Стрелок ждал поворота головы.
Стрелок такого уровня не тратит магический заряд впустую, не делает пробный выстрел, не работает по силуэту в полутёмной комнате через тонированное бронированное стекло, если у него нет уверенности в цели. Он ждёт, пока цель повернётся лицом, чтобы видеть то, что он должен увидеть. И в моём случае это означало одно — он не был уверен, кто именно из двух фигур в кабинете нужная, и подбирал момент, в который тот, кого он видит в прицел, развернётся к нему лицом и подтвердит сам себя. Максим в эту секунду повернулся первым. Если бы он не повернулся — стрелок продолжал бы ждать.
Я открыл глаза и посмотрел на свои ладони ещё раз.
Кровь на них была не моей. Кровь Максима, который сейчас, в эту самую минуту, лежал в реанимации какой-нибудь московской клиники с трубкой кислорода во рту, и держался, или не держался, и я узнаю это позже, когда меня выпустят отсюда, если меня вообще выпустят сегодня. И от этой мысли у меня под рёбрами поднялось то особое холодное чувство, которое в той жизни я научился переводить в работу, потому что оставлять его внутри необработанным означало позволить ему сожрать меня изнутри за несколько дней.
И отдельной строкой, в дальнем углу головы, лежала ещё одна мысль — про пулю.
Не пуля в обычном смысле, конечно, — то, что вылетело из неизвестного устройства и прошло через бронированное стекло, не было свинцовым цилиндром в гильзе, это было что-то другое, магическое, имевшее форму пули только функционально. Но след оно оставило бы в груди Максима в виде материального объекта — фрагмента, осколка, конденсированной структуры, которая после удара затвердевает в плотном теле и становится извлекаемой при операции. Этот фрагмент сейчас находился либо в груди Максима, либо уже в металлическом лотке хирурга, который только что вынул его пинцетом, и отсюда фрагмент должен был уйти в одно из двух мест — в жандармерию, на экспертизу, или в Канцелярию, скорее всего именно туда, все же это не обычное покушение. Хотя, в моем случае было бы лучше, если бы дело вела жандармерия. Охранный и документальный процесс тут намного проще. Я должен был до нее добраться, когда я выйду отсюда живой и свободный. Потому что если приложить к этому фрагменту ладонь и активировать дар, я увижу след. Увижу руки, которые держали оружие. Увижу лицо за прицелом. Увижу, может быть, даже заказчика, если фрагмент впитал в себя достаточный отпечаток магии того, кто его направлял. Услышу мысли или разговор.
Эту мысль я носил в себе тихо и максимально глубоко, потому что она была моим собственным козырем, единственным реальным козырем в той игре, в которую меня втянули, и сообщать о существовании этого козыря следователю было бы той же ошибкой, что показывать карты сопернику в покере на вторую сдачу. Соня знала про мой дар, потому что Соня видела меня в работе. Канцелярия в общих чертах знала, потому что Канцелярия меня сертифицировала. Но они не знали, что я могу читать след с физического носителя такой плотности и такой конкретики — этого я никому не показывал. И сейчас, сидя в свидетельской камере, я твёрдо положил себе одно: ни жандармерии, ни Канцелярии не говорить об этом ничего, ни намёком, ни просьбой о доступе к материалам. Это моё. Это я выну сам, тогда, когда смогу, и тогда, когда буду уверен, что вынимаю это для себя, а не для тех, кто сейчас держит меня в этой коробке.
Лампа над головой моргнула. Загудела на полтона ниже, потом на полтона выше, потом выровнялась и пошла своим обычным сбойным ритмом.
Я выдохнул.
Сейчас задача была одна — выбраться отсюда. Всё остальное — пуля, стрелок, заказчик, Максим, Женя, Соня, Ксюша, Света, Катя, ждущие меня в поместье, — всё это решалось после того, как я перешагну порог этого здания и вдохну воздух с улицы. До тех пор я обязан был сидеть, держать лицо, отвечать правильно и выводить себя по одной нитке — со скамьи в коридор, из коридора в холл, из холла на улицу.
В двери, наконец, щёлкнул замок.
Я не повернул головы. Сидел, как сидел, ладони полусогнуты, спина к стене, лицо нейтральное. Так встречают входящего, не дёргаясь, не вскакивая, не показывая, что час ожидания тебя вымотал, потому что любое движение в эту секунду читается следователем как фон для будущего разговора, и человек, дёрнувшийся при щелчке замка, уже проиграл первые три минуты допроса до того, как прозвучал первый вопрос.
Дверь открылась.
Вошёл ротмистр Левашов. За ним, шаг в шаг, младший — молодой жандарм в синем мундире, с тёмной кожаной папкой под мышкой и стопкой бланков в руке. Левашов кивнул мне коротко и сухо, как жандарм детективу, без пренебрежения, но и без уступки, и прошёл к столу. Сел. Младший устроился сбоку, отдельным маленьким стулом, который притащил с собой из коридора, разложил перед собой бланки, отвинтил колпачок с авторучки. Левашов положил папку перед собой. Открыл. Глянул в неё, скорее ритуально, чем для дела, потому что я видел, что внутри папки было всего несколько листов, и Левашов наверняка знал их содержание наизусть.
— Господин Крайонов, — сказал он, и голос его был тем же, что и в кабинете, — без эмоций, профессионально сухим, голосом человека, проводившего этот первый блок допросов десятки раз в месяц и научившегося произносить вступительные формулы так, чтобы они звучали одновременно официально и нейтрально. — Имперская жандармерия, Подольский отдел. Я ротмистр Левашов, веду первичный сбор показаний по факту покушения на наследника графа Драгомирова. Допрос будет записан, в письменном виде и аудио. Ваше согласие обязательно — подпишите протокол согласия после ответов. От участия в допросе вы вправе отказаться, в этом случае будете задержаны до прибытия адвоката. Вы будете отвечать на вопросы?
— Буду, — сказал я, и услышал собственный голос — низкий, без посадки, тот самый голос, которым в той жизни я говорил «буду» десятки раз, входя в роль, и который выработался у меня за годы как автоматическая профессиональная маска. — Адвоката не нужно.
Левашов кивнул. Младший записал что-то в верхнем углу первого бланка. Ручка скрипнула едва слышно.
— Ваше полное имя, отчество, фамилия. Титул. Год рождения.
— Крайонов Роман Аристархович. Барон. Тысяча девятьсот девяносто четвёртого года.
— Место постоянного проживания.
— До сегодняшнего дня — съёмная квартира. С этой недели — родовое поместье, Подольский район, имение Крайоновых. Если нужен точный адрес для записи, я продиктую.
— Пока не нужно. Род занятий.
— Частный детектив, лицензия Имперской канцелярии, регистрационный номер у вас в системе.
Левашов повёл бровью на «у вас в системе», но не возразил, потому что возражать было нечего — они действительно могли поднять мой регистрационный номер за тридцать секунд, и оба мы это знали. Младший писал. Авторучка шла по бумаге ровно, мелким почерком, без помарок.
— Назначение вашего присутствия в ресторане «У Кариба» сегодня в одиннадцать ноль-ноль утра.
— Завтрак с Максимом Викторовичем Драгомировым.
— Цель завтрака.
— Личный разговор. Друг семьи. Мы давно знакомы, и Максим попросил встретиться вне дома, чтобы поговорить о семейных делах.
— Поясните формулировку «друг семьи». Через какое родство, через какой канал знакомства.
— Через знакомство наших отцов. Граф Виктор Михайлович и мой отец, барон Аристарх Крайонов, сотрудничали при жизни моего отца. После его гибели контакт с домом Драгомировых поддерживался семьёй на бытовом уровне. С Максимом я общался лично, периодически встречались, обсуждали разные вопросы.
Я не лгал ни в одной фразе, возможно, слегка приукрашивал. Я только обходил то, что не следовало проговаривать вслух, — что Максим был моим клиентом по предыдущему делу, что меня вытащили к нему не дружеские, а профессиональные отношения, что между нами лежал контракт о расследовании. Эти подробности я опускал не из страха перед протоколом, а потому, что вытаскивание их в протокол моментально превратило бы личную встречу в служебную и сменило бы юрисдикцию допроса с уголовной в гражданскую с полной экспертизой моих архивов агентства. И этого мне было не нужно совсем, особенно сейчас, когда в архивах лежали файлы, которые я ещё не успел вычистить от лишних следов.
— Княжич Решетников Евгений присутствовал на завтраке. Поясните его роль.
— Друг. Он подвозил меня в то утро, узнал про встречу, спросил, не помешает ли его присутствие, я сказал, что не помешает, согласовал с Максимом по телефону. Максим не возражал.
— Зачем княжич Решетников был согласован с пострадавшим?
— Потому что Максим знает Женю. Они тоже знакомы через семейный круг. Я не приводил постороннего на чужой завтрак.
Левашов кивнул. Посмотрел в папку — недолго, ритуально, опустил глаза и поднял.
— Личная охрана пострадавшего, господин Морозов Владимир. Вам он знаком?
— До сегодняшнего утра я с ним не пересекался именно напрямую. Знал, что у Максима есть охранник по фамилии Морозов, видел его несколько раз на расстоянии. Близкого знакомства нет. Обменивались приветствиями и классическими фразами, ничего более.
— Опишите ход вашей встречи с момента прибытия в ресторан до момента происшествия. Детально.
И вот здесь начался блок, в котором я работал уже не на автомате и не в режиме общих ответов, а в режиме точного контроля каждой фразы, потому что любая мелочь могла сложиться в общую картину протокола так, как мне было невыгодно. Я рассказал про подъезд к ресторану, про парковку, про охранника на входе, опустив при этом фейсера с экшн-камерой, потому что фейсера я хотел оставить в собственном расследовании, если придется встретиться с таким снова, а не сдать в жандармерию первой строкой. Рассказал про холл, про метрдотеля, про то, как нас провели в кабинет, про расположение мебели. Описал Максима — что он ждал нас уже за столом, что был один, без личной полной охраны в самой комнате, что Владимир стоял у двери. Описал начало разговора — общие фразы, кофе, сахар, ничего, что выходило бы за рамки обычного завтрака между знакомыми.
Дойдя до самого выстрела, я начал говорить медленнее, потому что на этом блоке Левашов вытащил из папки отдельный лист с заранее подготовленными вопросами, и я слышал, как младший за маленьким столом перевернул бланк, готовясь записывать дословно.
— Что говорил пострадавший непосредственно перед моментом удара?
— Он начал говорить и не закончил. Тема — личная. Я не успел понять, о чём именно он собирался рассказать.
— Поясните «начал и не закончил». В каком слове, в какой фразе оборвалось.
— На вступительных оборотах. Что-то вроде «слушай, я должен тебе сказать», за этим должна была идти основная фраза, но её он не произнёс. Между вступлением и основной фразой он встал из кресла и начал ходить по кабинету.
— Зачем ходил.
— Не пояснял. Так делают люди, которые собираются с духом перед серьезным разговором. Я не торопил.
— Подойдя к окну, он находился спиной к стеклу или лицом к стеклу?
— В момент удара он стоял спиной к стеклу, лицом ко мне. Я сидел напротив за столом, лицом к окну.
— Опишите момент удара.
— Стекло разлетелось целиком, вся плоскость, без локального пробоя. Звук — низкий басовый удар, не похожий на огнестрельный выстрел в обычном смысле. Магическое усиление. Скорее всего направленный импульс высокой плотности, прошедший сквозь бронированное стекло как сквозь обычное. Дистанция, по моей оценке, не менее ста метров, угол сверху, позиция стрелка — возвышение по другую сторону парка.
Левашов поднял глаза и задержал на мне взгляд на секунду дольше, чем требовалось для записи ответа. Я видел, как в его серых глазах что-то едва заметно сдвинулось. Гражданский свидетель не описывает выстрел через бронированное стекло такими формулировками. Гражданский свидетель говорит «было громко, я испугался, не помню, что было дальше». Я говорил иначе, и Левашов это услышал. Все таки детектив, лучший ученик полицейской академии. Ему повезло с таким свидетелем. Но прокомментировал он это не вслух, а только тем, что его авторучка остановилась на полсекунды над листом, прежде чем продолжить запись.
— Кому, по вашему мнению, могла быть выгодна гибель Максима Драгомирова?