– И ничего! Посмотрели внимательно, потом порылись по твоим сусекам и всё, что нам было нужно, мы нашли, Витя! Ты, Витя, оказывается ко всему еще и фетишист!
Сказал я это нарочно грубовато и лениво. Будто речь касалась не о важнейшей и судьбоносной для урода улике, а о какой-нибудь мелкой, и позорной его прихоти. В которой походя уличили его соседа по коммунальной кухне. И это сыграло, и всё получилось! Одной фразой, произнесённой в нужной интонации, найденный в его чемодане компромат в виде двух тряпочек, перешел в категорию надвигающейся катастрофы. Реально грозящей ему концом его жизни. Самой настоящей смертью. А от таких метаморфоз у особей подобного сорта иногда разом слетает то, что у них считается сдержанностью и хладнокровием.
Шабашов сначала уставился на меня с тупым недоумением. Потом его бледное лицо пошло красными пятнами. Он облизнул пересохшие губы, дёрнул похожим на птичью коленку кадыком и, не выдержав, почти выкрикнул:
– Да чего вы ещё от меня хотите?! Что вам еще от меня надо?! – лицо его перекосил злобный ужас.
В кабинете и так никто не шумел, а после этого внезапного вопля стало совсем тихо. До необычайности. Даже Тютюнник, до того сидевший вполоборота к столу и не спеша давивший окурок в пепельнице, заинтересованно поднял голову. Не возмущенно, а внимательно взглянув на перспективного кандидата в покойники. Колычев же не шелохнулся вовсе. Только положил авторучку поперёк лежащего на столе протокола и сцепил пальцы в замок.
– Чего? – поняв, что отвечать придётся мне, переспросил я Шабашова как можно равнодушнее. – Это ты меня что ли спрашиваешь?
– Мне всё равно, кого! Мало вам, что ли?! – голос у теряющего над собой контроль Шабашова сорвался вверх к фальцету. – Мало?! Я уже и так всё вам выложил! Всё, что вам надо было, я рассказал! А теперь вы ещё и это… Вы, что, вы всё, что у вас там набралось, вы на меня списать хотите? Вам меня обязательно под расстрел подвести надо?
Он дёрнулся на стуле, будто хотел встать, но резко передумал и только вцепился руками в свои колени. И тут я понял, что творится в голове, и в душе этого существа. В эти секунды из него пёрла не только злость. Злость у него и раньше проскакивала. И не тупое упрямство. Упрямства в нём как раз поубавилось. В бесцветных глазах сидящего передо мной зверя я увидел дикую до безумия панику. По всей видимости, посидев в камере, пока мы мотались по обыскам и за три с лишним часа придя в себя, он сообразил, что натворил глупостей. Что в результате моего жесткого наезда во время первого допроса он чрезмерно растерялся. И распустил свой язык больше, чем следовало. Для того, чтобы как-то торговаться за свою шкуру и особенно жопу. И теперь тот срыв и та минутная слабость вдруг начали вставать перед ним пониманием страшного. Почти уже возведённой и до ужаса жуткой стеной. У которой для него неминуемо закончится жизнь. Серая и безрадостная, но всё же жизнь…
– Ты чего, Витя, так разошелся? Чего ты так буксуешь? Успокойся! – негромко, но решительно пресёк я его стенания, не желая, чтобы Шабашов провалился в беспросветную и продолжительную истерику. – Никто тебе пока ничего не вешает. Это ты сам себе сейчас своим поведением на шею петлю наматываешь!
– Да пошёл ты… – тоскливо выдохнул он. Уже без прежней, внезапно вспыхнувшей злобы, а скорее, жалобно и обреченно. – Ты же меня тогда сломал, сука… Я потому и наговорил на себя лишнего… сдуру… А теперь вы все… – он мотнул головой на пакеты, разложенные на столе. – Теперь вы за это ухватились и дальше грузите! Теперь мне всё… теперь кранты мне!
Шабашов резко умолк. И с вновь появившейся в глазах ненавистью поочерёдно оглядел всех присутствующих в кабинете.
– Какие еще кранты, Виктор Фёдорович? Что «всё»?! – изобразив непонимание, спокойно спросил его Колычев. Вероятно, так же не желая преждевременного окончания непротокольного, но важного разговора.
Шабашов затравленно перевёл на него испуганные глаза. Он ещё пытался удержать в себе неконтролируемый словесный поток, но язык его уже начал жить своей жизнью. Отдельно от его воспалённого страхом рассудка.
– Сами знаете, чего «всё»! – почти взвизгнул злодей, уже окончательно идя в разнос. – Думаете, я такой дурак? Думаете, ничего не понимаю? За одного, это ещё… – он осёкся, сглотнул, и голос у него стал совсем сиплым. – А если больше… если вы ещё кого-то на меня навесите… – он опять запнулся. – Это ж тогда только… Расстрел тогда! Высшая мера!
Тютюнник, не повышая голоса, отозвался раньше нас с Колычевым:
– Ну вот. Уже гораздо ближе к существу вопроса! А то сидел тут, понимаешь, наивного придурка из себя строил. Ты же, Шабашов, уже сам себя с потрохами сдал! Сам про детские тряпки по слабости духа слился, а теперь виноватых ищешь! Ты забыл, что ли, как сидя на этом стуле, соловьём заливался?
– А я не про это говорил! – снова сорвавшись на безумный визг, замотал головой Шабашов, тыча пальцем в разложенные на столе пакеты. – Не про это! Я не так хотел… Я не то имел в виду!
– Поздно, Витя, – сказал я. – Назад ты уже ничего не отмотаешь! И ты сейчас сам нам тут объяснил, чего ты так боишься! Тебя, Витя, конечно, понять можно, тебе ведь просто к стенке не хочется, так?
– Да, не хочется! И не ври, ничего я вам не объяснял! – выкрикнул он. – Ничего! Суки вы все! Пишите, что хотите! Я вам ничего больше не скажу! И подписывать больше ничего не буду! Всё равно уже! Всё равно… – говоря всё тише и тише, перешел он на сбивчивый шепот.
Шабашов осёкся и вдруг сдулся так же быстро, как до этого взвился в своём паническом гневе. Плечи у него опали. Лицо из бледного стало серым. Он дышал часто и неровно. Как тяжело раненый зверь. А на его виске, прямо под белёсыми сосульками мокрых волос судорожно билась проступающая синевой жилка.
Колычев выдержал паузу и только потом, не дождавшись продолжения, прервал тишину. Заговорив сухо и очень официально.
– Итак. Фиксирую в протоколе, что по существу заданных вопросов относительно содержимого чемодана пояснений давать вы отказываетесь. На прямые вопросы тоже отвечаете отказом. Отдельно отмечаю, что при обсуждении изъятых детских вещей вы проявили ярко выраженное нервное возбуждение. И, что опасаетесь выявления связи изъятых у вас предметов с иными аналогичными преступлениями. Что ж, так и запишем.
– Я не говорил этого! – дёрнулся деморализованный гадёныш, но уже вяло. – Не смейте…
– Смею, гражданин Шабашов, еще как смею! – спокойно ответил Колычев. – Я не твою автобиографию сейчас правлю. Я строго в рамках закона объективную реальность фиксирую!
Я заметил, как Тютюнник усмехнулся одними глазами. Видимо он настраивался на громкий мат и дикий рык. На изматывающие психологические баталии. А сейчас выходит так, что ему, похоже, и орать не придётся. Шабашов сам себя довёл до нужного состояния и кондиции.
Я сидел и смотрел на него, уже понимая окончательно, что найденный чемодан и обнаруженные в нём тряпки полностью подтверждает мои предположения. За ними прячется что-то старое, но не менее страшное. То самое, о чем мне, желая добить ненавистного Матыцына, рассказывал отец Копыловой. Однако, лезть в далёкое прошлое сейчас было не просто рано, а глупо и несвоевременно. Мы ещё вчера днём ухватили удачу за хвост и практически дожали упыря Шабашова по Баунову. Получив от него признание и. Теперь надо было не жадничать и не бежать впереди паровоза. Провести «уличную» и прибить намертво то, что уже находится в руках. Это и есть в приоритете. Когда злодей будет заякорён на все сто процентов, с ним можно будет работать вдумчиво и без спешки. Хоть до самой нашей с Игумновым пенсии.
Колычев, по всей вероятности думал так же. Просмотрев до конца весь спектакль, и удостоверившись, что небо синее, а земля грязная, он удовлетворённо кивнул сам себе. И начал складывать в свой портфель бумаги.
– На сегодня довольно! Вот, держи, Корнеев! – протянул он мне постановление о заключении Шабанова под стражу. – В СИЗО его доставьте!
Приглашенный из коридора сержант шагнул к Шабашову. Тот поднялся тяжело и покорно протянул руки к подставленным браслетам. Выглядел он подавленным, но не раскаявшимся. До такого подарка человечеству судьба не расщедрилась и вряд ли когда это сделает. Когда дверь за ним и конвоирующим его помдежем закрылась, Тютюнник первым нарушил тишину.
– Ну вот, теперь, полагаю, можно и наверх доложить! – с вопросительной полуулыбкой глядя на старшего следователя городской прокуратуры, как бы в никуда, произнёс он. – Владимир Васильевич, вы как считаете?
Колычев некоторое время молча сидел, глядя в свой лист, будто сверял не написанное, а собственные выводы. Потом отложил карандаш и сказал:
– Дело хозяйское, но думаю, что мы на верном пути. Но по чемодану пока всё! Глубже пока не лезем. Пусть сначала эксперты своё слово скажут! И Шабашов тоже пусть эти сутки помаринуется в своих переживаниях, ну и заодно охолонёт. Завтра после обеда навещу его в СИЗО. Попробую окончательно дожать по Баунову.
– Само собой, – ответил я. – Нам бы с бауновским эпизодом не расплескать.
– Именно, Корнеев, именно! – отвечая мне, он почему-то строго посмотрел на Тютюнника. – Отрабатываем пока только это убийство и не распыляемся! Всё остальное потом. Сейчас для всех нас первоочередным является отработка этой линии! Вылизываем до стерильной чистоты! Так, чтобы кот позавидовал! Чтоб по этому эпизоду не то что суд, а комар носа не подточил!
Сначала мы вместе с Антоном доставили Шабашова на тюрьму, где я договорился с ДПНСИ о том, чтобы его определили в одиночку. Либо, если это не получится, то в камеру, где содержатся «строгачи». В отличие от «бакланов» и первоходов, этим свою «правильность» честных арестантов тюремному сообществу доказывать уже не надо. Свою «босяцкую порядочность» они уже давно доказали. Поэтому Витю тиранить они не станут. За стол одновременно с собой могут не пустить, такое да, возможно. Но активно сживать со свету не будут.
Потом я довёз до дома старшего инспектора Игумнова и только после всего этого сам поехал домой.
Когда я открыл дверь в квартиру своим ключом, в ней ещё не спали. И это, признаться, было приятно. Не в том смысле, что хотелось вечерних семейных посиделок и прочих уютных радостей. Просто иногда тяготы и лишения службы переносить легче, когда тебя кто-то ждёт дома. Даже, если это пожилая профессорша с рентгеновским взглядом и беспардонная стихия в обличии нахальной девчонки.
Лиза, как водится, первой услышала возню в прихожей и выскочила в коридор раньше, чем я успел разуться и пройти в ванную.
– Чего так поздно? – подозрительно прищурилась она, поводя носом и принюхиваясь к исходящим от меня запахам. Судя по тому, что не нахмурилась, ничего подозрительного она не унюхала. И не дожидаясь ответа, перешла к второстепенному вопросу – Есть будешь?
– Буду, – честно ответил я. – Есть я сегодня буду быстро, много и жадно. Потом сразу мыться и спать! Пана дома?
– А где ж мне ещё быть? – донёсся из комнаты голос Паны Борисовны, и через секунду в коридор вышла она сама. В домашнем халате, с книгой в руке и с выражением лица, которое у неё появлялось всякий раз, когда она чувствовала, что день у меня случился непростой. – У тебя всё хорошо, Серёжа? Ничего не случилось?
– С чего вы это взяли, Пана Борисовна? – поспешил я её успокоить. – Ничего не случилось. Просто день был длинный и хлопотный. И ещё я голодный, как бобик бесхозный!
– Врёт он. По глазам видно, что врёт! – продолжая разглядывать меня осуждающе, фыркнула Лизавета. – Небось опять у Лидки толстозадой был! А та снова его своим борщом кормила!
– Лиза! – возмущенно возвысила голос Пана. – Что ты такое говоришь?! Ты же приличная девушка, Лиза! Пожалуйста, прошу тебя, выбирай слова!
Однако порицание заслуженного педагога высшей категории большого эффекта не произвели. И в смущение урюпинскую пельменницу не ввергли.
– А что Лиза? Опять Лиза! Что я не так сказала? Ему только дай волю! – строго глядя на меня и не скрывая самых черных своих подозрений, продолжила она подвергать меня остракизму.
Потом всё же смилостивилась. – Иди руки мой! – буркнула девчонка и стремительно развернувшись, устремилась в сторону кухни. Удалялась она, неприлично покачивая уже не совсем подростковыми бёдрами.
Вот за это я её, при всём её настырном нраве и ценил. Да, языком она трещит больше, чем надо, но зато в нужную минуту без промедления включается в заботу обо мне. Проворнее любой жены. Даже, будь та награждена специальной медалью за многократное материнство и чемпионство по домоводству.
Я послушно пошёл в ванную. Пока мыл руки и ополаскивал лицо, слышал, как на кухне уже загремела посуда. И как Пана что-то произнесла тихо и поучающее. И как Лиза на её слова так же, то есть, почти шёпотом, огрызнулась. Видимо, отстаивая свою суверенную правоту. Из всего этого я сделал вывод, что в семье всё по-прежнему. То есть, всё нормально. И что домашняя жизнь нашей ячейки советского общества идёт своим чередом.
Когда я вошёл на кухню, стол уже был накрыт. Не по-праздничному, конечно, но по-человечески, а не как в столовке. Картошка, котлеты и квадратная плошка с салатом. Елизавета стояла у плиты и позвякивала кухонным металлом о посудную керамику. А Пана сидела у края стола, сложив руки, и смотрела на меня уже без первого тревожного прищура. Но всё ещё с беспокойством.
– Садись, Серёжа, – поторопила она. – Бледный ты сегодня какой-то!
– Это от избытка добродетели при исполнении служебного долга! – пояснил я свою мнимую бледность, усаживаясь. – Она всегда так проявляется, у старших лейтенантов, переведённых из следователей в уголовный розыск.
– Не паясничай, Серёжа! – вздохнула Пана, но без раздражения. – Тебе бы отдохнуть несколько дней!
– А я и не паясничаю. Я, можно сказать, выражаю благодарность принимающей стороне. – Вам за сердце ваше доброе, а Лизе за её неземную красоту и за её вкусные котлеты.
Несмотря на суету у плиты, поляну Лиза секла и к разговору прислушивалась. Щеки после моих слов у урюпчанки зарделись и она плюхнула мне на тарелку такую порцию картошки, что я пожалел о высказанном ей комплименте. А она поверх картофельного кургана сверху водрузила еще две котлеты. И только после этого отступила на шаг, с гордостью поглядывая на мою королевскую пайку.
– Ешь! Пока всё горячее. Лидка тебя такими котлетами не накормит!
– Лизавета, – сказал я, взяв вилку, – Если ты и дальше будешь меня так откармливать, то мне скоро придётся форму на два размера больше просить у начальства!
– Ничего, – без всякого смущения ответила она. – Зато с лица на человека будешь похож. А то приходишь в последнее время – одни скулы и глаза злые. Как только твои бабы его терпят?! Особенно Эльвира…
Пана Борисовна всплеснула руками и осуждающе покосилась на в край обнаглевшую девицу.
– Лиза, неужели обязательно всё формулировать именно так?
– А как надо? – моментально взвилась Лиза. – Я, между прочим, правду говорю!
– Правду тоже можно говорить по-разному, – сухо заметила Пана.
– Пана Борисовна, – вмешался я, пока они не свернули на свою обычную тропу моего нравственного воспитания и педагогической словесности, – Не трогайте ребёнка. Тем более, что сегодня этот ребёнок выражается почти прилично. Видимо, взрослеет. Как вы думаете?
– Я давно уже не ребёнок! – немедленно возмутилась Лиза.
– Вот-вот! Именно это дети обычно и говорят в таких случаях! – спокойно ответил я, разрезая котлету.
На минуту воцарилась нормальная кухонная тишина. Я ел. Лиза, не поддавшись на мою провокацию, умолкла и наблюдала, как я ем. Пана следила за обоими.
А я, как ни старался изгнать из головы мысли о работе, всё равно думал, как буду завтра искать доказательства причастности Шабашова к еще двум убийствам. Вопреки указаниям младшего советника юстиции Колычева.