Он высунул голову наружу...
Случилось это примерно месяца через два после обвала; таким образом, прошло достаточно времени для того, чтобы люди смогли произвести все замеры и подсчеты; развернули рулетку из плотной прорезиненной ткани с отмеченными черными полосами делениями, растянули ее над камнями сначала в длину, затем в ширину. Потом один из мужчин вскарабкался на самую высокую глыбу, чтобы таким образом определить толщину завала; этим занимались землемеры, поднявшиеся в Дерборанс вслед за врачами, представителями властей и просто любопытными.
Пятьдесят миллионов кубических метров.
По окончании подсчетов были нанесены изменения на карты местности и на одном из листов в общинном журнале вместо слов «пастбища» и «плодородные земли» было записано «непригодные земли».
Проделанная работа потребовала много времени. Любопытных с каждым днем становилось все меньше, природа совершенно успокоилась, вновь стала безмятежной, неподвижной, безразличной — так что ничто не мешало землемерам благополучно довести до конца начатую работу. Из города прибыли специалисты, они тщательно обследовали весь ледник, чтобы убедиться в отсутствии каких-либо трещин, которые грозили бы новыми опасностями. Но белое ледяное покрывало, укрывшее обширные плоские пространства, было идеально ровным, гладким, без прорех.
Тучи пыли над этой местностью постепенно рассеялись, и теперь Дерборанс был хорошо виден отовсюду. Воздух стал абсолютно прозрачным, и нужно было лишь повыше запрокинуть голову, чтобы увидеть место, откуда произошел обвал. Прежде на этом месте был большой выступ под толстым слоем льда, ощетинившимся острыми глыбами; теперь вместо выступа была вмятина: выпуклая поверхность стала вогнутой. Все содержимое этой огромной вмятины разом обрушилось на пастбища, которые тем самым перестали быть таковыми, на людей, населявших эти места, навечно похоронив их здесь, на все живое здесь, внизу, переставшее быть живым. Теперь здесь царили безмолвие и неподвижность смерти; единственное, что еще двигалось здесь, — это грязевой поток из песка, земли и воды, все еще стекающий вниз из вмятины; но он был бесшумен, и движение его было едва различимым, нужно было хорошенько присмотреться, чтобы заметить его.
Были собраны средства и частично возмещен ущерб семьям, потерявшим скот. Им также выделили новые пастбища на землях, принадлежавших общине, взамен потерянных в Дерборансе.
А в общем-то все свелось лишь к небольшому изменению на карте да незначительному исправлению в общинном журнале; да и эти изменения, судя по всему, были временными, так как пострадавшие во время обвала пастбища уже начали окрашиваться в зеленый цвет.
А ведь зеленый цвет — это трава, а трава — это жизнь.
В горах остался лишь старый План со своим стадом, как тень от облака, постоянно перемещавшимся по горным склонам.
Овцам приходится постоянно переходить с места на место, так как растительность в этих пустынных местах очень скудная; тоненькие травинки пробиваются меж камней и сквозь трещины в них, как на мощенных булыжником мостовых или дворах; и овцам приходится на ходу по одной выщипывать эти травинки. Так стадо и бродит с утра до вечера, и очертания его постоянно меняются: то оно квадратное, то остроконечное, то прямоугольное, то треугольное. Издали это похоже на тень от гонимого ветром облака. Оно то плавно скользит, то изгибается на возвышениях и впадинах, становясь то вогнутым, то выпуклым; копытца как капли дождя стучат по камням, а жующие челюсти шуршат, как слабые морские волны о прибрежную гальку.
Старый План, неподвижный, как старое дерево в зимнюю стужу, стоит в стороне и наблюдает за стадом. Он в длинной рубахе, в старой шляпе с обвислыми обтрепанными полями; время от времени он мотает длинной белой бородой и хохочет:
— Дь... дь... я… Никого вокруг! Никого? Вы в этом уверены? Вы так думаете?
Он разражается хохотом, затем продолжает:
— Землемеры убрались, и правильно сделали.... Ну и что из того?..
Потом опять:
— Дь… я... дьяв..
Сверху срывается камушек, катится по камням, как будто рассыпается смехом.
— Слышу, слышу, — говорит План. — Мы ведь с тобой понимаем друг друга.
По горам прокатывается эхо, как будто отовсюду, со всех сторон одновременно слышится раскатистый хохот.
— Вот видишь, — отвечает он горе, — мне даже не нужно называть тебя — ты прекрасно знаешь свое имя. .
Постепенно горы успокаиваются, вновь становятся безмолвными. А он все продолжает:
— Ты-то знаешь, в чем дело. И я знаю... — обращается он к горе. — Знаешь ты и того, кто тебя толкает на это, ведь так? Дь — я — в. . И их ты тоже слышишь по ночам, как и я, этих несчастных, его пленников. А ночью, когда я сижу в моей каменной хижине, а ты там, наверху, что они делают, а? Они никак не могут успокоиться, все жалуются и плачут. Они сохранили форму тел, а внутри ничего нет... как пустые скорлупки... Но по ночам они шумят... и их даже можно увидеть, правда ведь?
Горы опять оглашаются хохотом.
И в это время высовывается голова. Но обломки скал, громоздящиеся вокруг, совершенно скрывают ее.
Он высунул голову.
Случилось это месяца через два после обвала.
Заметить его мог разве что зоркий орел, без устали кружащий в вышине и всматривающийся вниз своим маленьким серым глазом, для которого расстояние — ничто, который мгновенно замечает малейшее движение, без труда отличает живое от неживого, и стоит какому-нибудь зверьку, зайцу или сурку, вылезти из норы — он тут как тут.
Никто его не заметил, так мал и неприметен он был посреди этой огромной каменной пустыни.
Лишь орел мог бы его увидеть, потому что голова его двигалась среди неподвижных камней. Лишь орел, медленно парящий на неподвижно застывших крыльях, которые он, как паруса, изгибает под тем или иным углом в зависимости от направления ветра и плотности воздуха; он парит, то удаляясь, то приближаясь, то спускаясь к земле, то вновь взмывая ввысь, на недосягаемую высоту, откуда громадные камни, устилающие дно гигантской ямы, кажутся рассыпанным гравием.
Голова показалась там, на дне ямы, среди камней, в похожем на чернильную каплю на серой промокашке маленьком пятнышке тени на каменной пустыне, ослепительно блестящей в лучах солнца, появившегося над горным хребтом два часа назад.
Только с большой высоты можно было заметить его, вернее, его голову, потому что вначале появилась одна только голова.
Орлу пришлось бы немного спуститься с заоблачных высот, где он как раз застыл, готовясь к стремительному падению. Но на полпути он наверняка прервал бы свой быстрый спуск: орлы не охотятся на людей, они их боятся.
Но ему нечего бояться этого обессиленного, похожего на тень человека, появившегося будто из-под земли в одной из щелей меж беспорядочно нагроможденных камней, вышедшего из темноты, из вечной ночи, из неизмеримых глубин, движимого волей к жизни, стремлением к свету.
Он светлым пятном выделяется на фоне окружающей его тени; у него очень бледная кожа: белое лицо, шея, белые плечи.
Он поднимает голову, вытягивает шею. Но ничего не может разглядеть с того места, где находится: лишь голубой, гладкий небесный купол, туго натянутый над головой, как голубая бумажка на банке с вареньем.
Он карабкается вверх по трещине, расширяющейся кверху, упираясь коленями в стены и подтягиваясь на руках; виден он не весь, так как находится в тени, но вот голова его появляется на самой границе солнца и тени.
Он ослеплен, он останавливается.
Теперь видно, что у него длинные, почти до плеч волосы.
Он обеими руками раздвигает пряди, падающие ему на лицо, отводит их назад, за уши, и они прилипают, как мокрые.
Он пытается открыть глаза, но веки упорно смыкаются.
Он отвык от света, от солнца; приходится привыкать заново, и это нелегко, так как солнце не только радует глаза, но и больно режет их, не только приятно согревает, но и обжигает.
Это — как глоток спирта для непьющего человека: кровь прилила к голове, гудит в ушах, и он не понимает, доносится ли этот шум извне или же звучит у него в голове: он почти утратил способность слышать, видеть, различать цвет и форму предметов, определять расстояние, утратил вкус и обоняние.
Он то закрывает глаза, то открывает их, затыкает уши пальцами, трясет головой, как выскочившая из воды собака. Но мало-помалу внешний мир с его ласковым солнцем и яркими красками все же проникает в его сознание, оживляет почти угасшие чувства, по телу разливается тепло, как будто его закутали в мягкую пуховую шаль.
Он жадно хватает ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.
Воздух, вкусный душистый воздух наполняет легкие, желудок, растекается по всему телу, возвращая силы; и он делает усилие, подтягивается еще, упираясь в два больших камня, наполовину засыпанных обломками, наконец достигает поверхности, откуда открывается вид во все стороны, и во весь рост растягивается на огромной плоской глыбе.
Теперь уже все его тело купается в солнечных лучах. А сколько места, господи, — сколько душе угодно!
Он вытягивает ноги, раскидывает в стороны руки, поднимает их вверх — они ни во что не упираются, кругом лишь воздух, мягкий, упругий, податливый, как губка, воздух.
О, как хорошо! Как хорошо! Он потягивается, зевает, почесывает голову, шею, спину, ноги. На ногах у него остатки туфель, из которых торчат пальцы. Одна штанина оторвана по колено, другая — сверху донизу разорвана сбоку. Ему хорошо. Он опять зевает, переворачивается на бок. Пиджак на его спине тоже разорван сверху донизу; спереди он распахнут, видна впалая грудь; нижняя часть лица поросла жесткой бородой.
Весь он, от макушки до ног, одного бледно-серого цвета: туфли, одежда, тело и волосы — все стало одного цвета, серого, который быстро светлеет, превращаясь в грязно-белый.
Он достает из кармана черствую хлебную корку и принимается шумно грызть ее, держа обеими руками.
Отовсюду к нему слетаются мухи и бабочки, крохотные белые, серебристые и голубоватые бабочки; они кружатся над ним, как клочки бумаги, то спускаясь ниже, то поднимаясь, образуя довольно плотное облако. А он продолжает жадно жевать, громко чавкая и глотая слюну.
Теперь он уже различает предметы вокруг. Одни из них расположены ближе, другие дальше — он опять может определять расстояние между ними. Пространство вокруг него вновь обрело прежние измерения: высоту, глубину... Солнце хотело его ослепить, но это ему не удалось, и оно из врага поневоле превратилось в друга: теперь ему приходится помогать человеку. Вот камень, и вон — камень. Он видит вокруг обломки камней со свежими срезами и трещинами: голубоватые с белыми прожилками, голубовато-сиреневые, как барвинок, коричневые, как каштаны, розовые, как цветочки клевера, черные, будто обугленные — они ярко блестят на солнце; а сколько мелких камней! И кучками, и равномерно рассыпанные: вся эта картина кажется неправдоподобной, но над всем этим царит солнце, а солнце уж точно существует.
А я? Я тоже существую, думает он. Но где я?
Вокруг — безбрежная каменная пустыня; он старается навести порядок в своих мыслях, в голове, но это очень нелегко.
Где я? Оставался ли я на месте все это время или бродил там, под землей? Может, я прошел под горой и вышел с другой стороны? От предыдущего дня, такого же солнечного, как сегодня, его отделяет долгая, ужасно долгая ночь; там, по ту сторону ночи, тоже было солнце, это он помнит, но тогда оно освещало чудесную зеленую траву, коров, которые разбрелись по всему пастбищу, людей, раскидывавших навоз. Кругом была жизнь: животные звенели своими колокольчиками, люди перекликались, переговаривались между собой. А теперь — абсолютная тишина: ни людей, ни животных, ни хижин, ни травы. Одни только камни, камни и камни. Безбрежное море камней, отлогим склоном спускающееся к другой цепи гор там, на юге; он узнает его, этот хребет; но у подножия его что-то блестит, и он долго вглядывается, прежде чем понимает, что это два небольших озера.
Но раньше их там не было. Где же я?
Он в раздумье опять чешет себе затылок.
При каждом его движении мухи, облепившие его, взлетают вверх, пронзительно жужжа. И все же я нахожусь в Дерборансе, говорит он себе. Да-да, точно. Здесь, внизу, все изменилось, но горы-то остались на месте, вот они, я узнаю их: Шевиль, вершина Пень, вон там ущелье, слева — Замперон, справа — Портер-де-буа; он поворачивается немного, запрокидывает голову — и разражается смехом.
Теперь ему все ясно.
Он поворачивается лицом к северу: наверху, на высоте около полутора тысяч метров, прямо под Сен-Мартеном блестит на солнце свежий срез в леднике. Теперь он все понимает, качает головой: «Вот оно что, все ясно, это гора рухнула».
Да-да, она упала прямо на нас, я прекрасно помню, какой стоял грохот... И крыша упала вниз одним концом.
Черт возьми, вот он путь, который проделала гора, он весь на виду! С такой высоты — и прямо вниз, прямо на нас, как будто гора нарочно прицеливалась. Теперь понятно, почему кругом — он еще раз обводит взглядом каменную пустыню, посреди которой сидит — почему кругом нет никаких признаков ни домов, ни травы, ни животных, ни людей.
«Но где же все люди? — думает он. — Они, наверное, успели спастись».
«А меня завалило».
«Но я все же выбрался. Правда, на это ушло много времени, но я все же выбрался».
И тут его охватывает жгучая радость от сознания того, что он жив, жив! У него есть глаза, которые видят, рот, который дышит, тело (он торопливо ощупывает его), ноги, которые понесут его куда и когда он захочет. Как он сказочно богат!
Ах, да! Еще у него есть голос, вспоминает он, так как замечает, что бессознательно пытается произносить вслух свои мысли; голос его как будто пытается его опередить, забежать вперед, как верный пес, и предупредить о его приближении.
Тогда он с трудом выдавливает из горла первый звук, пока еще хриплый и неопределенный; но главное — он слышит себя: это еще раз доказывает, что он жив!
— А-а-а! — кричит он. И эхо возвращает ему его крик.
— Это я! — кричит он.
— Это ты?
— Да, это я, Антуан Пон! На нас упала гора. Гора обрушилась на меня, но я выбрался из-под нее.
Он смеется, он громко хохочет. Ему вторит эхо.
— А, тебе весело, да?.. И мне тоже очень весело. Но где ты?
Он поднимается.
Было, наверно, часов десять, так как солнце поднялось уже довольно высоко. А в этих краях оно показывается поздно, ведь ему приходится проделать долгий и трудный путь, карабкаясь по крутому склону восточного хребта, прежде чем оно достигает его вершины.
Теперь круглый белый солнечный диск сиял в небе уже довольно высоко над восточным горным хребтом; лучи его были горячими, обжигающими.
Антуан еще раз огляделся по сторонам, повернулся лицом к входу в ущелье и двинулся к нему через бесчисленные обломки скал.
Каменные глыбы, одни поменьше, другие огромные, беспорядочно громоздились вокруг. Некоторые из них, зажатые в тиски, возвышались над другими, как пастух над стадом овец. Были тут и угловатые, острые камни, и круглые, были и совсем мелкие, вперемешку с гравием и песком; встречались участки, где края плоских камней были плотно пригнаны друг к другу: наподобие мощеной мостовой; в других местах меж камней зияли широкие щели и ямы.
Двигался он очень осторожно, но движения доставляли ему такое удовольствие, что он смеялся от радости. Ноги его были наполовину босы, и ему приходилось ступать очень осторожно; иногда он просто садился и съезжал вниз по наклонной плоскости той или иной глыбы.
Вот он уже недалеко от подножия, у одного из образовавшихся озер; он видит, что вода вытекает из озер, стекает куда-то вниз, образуя небольшой водопад, и исчезает меж камней.
Он долго стоит, любуется озером, в котором плавает, как забытая во время стирки тряпка, голубой лоскут неба.
Он смеется, он громко хохочет: «Ну и что? Ну и что такого? Ах, да, — вспоминает он, — ведь никого нет… О-ла-ла!. О-э-о-э!..» — кричит он, рупором приставив ко рту ладони. Это условный крик горцев; но никто не отзывается на него, лишь где-то далеко позади него, среди скал раздается глухой неясный ропот.
«Эй, где вы все? Все вы теперь далеко, да?. Но послушайте, это ведь я… Вы слышите? Это я, Антуан Пон! Ан — ту — ан. .»
Тишина.
Он опять смеется.
— Они не слышат меня…
Он кричит еще громче:
— Да я же это, я!. На меня упала гора, но я все же выбрался. Вы что, не верите мне?
Тишина.
— Ну ладно! — кричит он. — Хорошо! Я иду!
И он двинулся по проходу, образованному огромными глыбами, теми, которые откатились дальше других, меж ними на земле даже сохранилась трава, радующая глаз зеленая трава. Проход этот очень извилист, в некоторых местах он прерывается, заканчиваясь тупиком, но тут же, недалеко — начало следующего прохода; здесь легко заблудиться, потерять направление — так много кругом проходов и переходов.
Ему пришлось поплутать, прежде чем он выбрался из этого лабиринта, но и это не смогло испортить ему настроение.
Вдруг он увидел под ногами, на засохшей грязи, отпечатки подков и подошв — старая дорога, протоптанная людьми! Он узнал ее!
Дорога, идущая вдоль горной реки, которая уже успела вернуться в свое прежнее русло.
Он узнает ее: та же вода, тот же цвет, те же всплески среди тех же камней.
Перед ним была дорога, старая дорога, по которой он столько раз ходил раньше (как давно это было!). Теперь оставалось только спуститься по ней вниз. Как здорово! Как легко шагать по ней! Вот уже показываются первые кустики барбариса по краям дороги и сосны на склонах, справа и слева. Он напевает на ходу, размахивает руками, сам с собой разговаривает. Менее чем через четверть часа он будет в Зампероне.
Девочка пасет белую козу у дороги. Она оборачивается, услышав шаги, вскрикивает в испуге, выпускает из рук веревку и со всех ног пускается наутек.
Он громко хохочет:
— Что это с ней? Эй, девочка...
Но та исчезает за поворотом...
Коза тоже убегает, прыгая с кочки на кочку и волоча за собой веревку.
— И ты тоже? Эй, что с тобой? Эй, козочка!
Сразу за поворотом он видит несколько хижин; у одной из них дверь распахнута настежь, над трубой вьется белый дымок в форме удлиненной кисточки.
Так бывает, когда топят сырыми дровами.
На пороге показывается женщина: опять слышатся крики девочки. Женщина, едва завидя его, исчезает в хижине.
Но вскоре опять выбегает: к груди она прижимает девочку, прикрыв ей голову фартуком; женщина со всех ног бежит вниз по дороге: следом за ней появляется мальчик лет четырнадцати — пятнадцати.
На мгновение он застывает на пороге, затем тоже убегает вслед за матерью.
А он подходит к двери, заглядывает внутрь, громко приветствует всех «присутствующих и отсутствующих» и входит в дом.
Он в большой темной комнате с низким потолком; в очаге тускло тлеют недавно засыпанные угли.
— Кажется, я у Доннелуа, — вслух рассуждает Антуан. — Но здесь никого нет...
Да, действительно, никого. Но что ему до этого? Главное — здесь полно всяких вкусных вещей. К потолку подвешена длинная полоса сушеного мяса. На полке — масло, свежий хлеб. В кувшине — молоко. Очень хорошо, что они все ушли. Он о колено разламывает круглую буханку хлеба, пальцем набирает масло и отправляет в рот. Отрывает большой кусок сушеного мяса, длинного и тонкого, как сосиска, с отверствием для веревочки на конце — и жадно вонзает в него зубы. Он ест и пьет одновременно, громко чавкает, скрипит зубами, в животе у него урчит. Он ничего вокруг не видит и не слышит, все его чувства сосредоточились на вкусной еде, жадно поглощаемой им. По всему телу растекается приятное тепло. Боже, как хорошо! Ведь сколько дней лишь хлеб да вода составляли всю его пищу. Сколько же, действительно? Он не знает. . Это было хуже тюрьмы: ведь в тюрьме люди, по крайней мере, не совсем лишены дневного света.
Наконец голод утолен. Он сидит за столом, навалившись на него грудью. Не шевелится. Блаженствует. Боже, как хорошо! Он забыл, где находится, откуда и куда идет.
«Ах да, — наконец вспоминает он, — я ведь в горах… В горах? Ну да. Мне нужно идти. Куда? Ах да, ведь на меня упала гора...»
Вдруг его охватывает страх: ведь горы все еще рядом, совсем близко.
А вдруг они опять начнут падать?.
— Никого нет?.. Ну что ж, большое спасибо.
В очаге за его спиной тускло тлеет и дымит огонь, присыпанный влажной хвоей.
Большое спасибо.
Он выходит. У него кружится голова, временами темнеет в глазах, но он все же различает дорогу. Пришел он справа. Значит, идти нужно налево.
Над головой туча птиц, и постепенно их становится все больше; они с шумом проносятся над ним, ему кажется, что не только внизу, под ним, но и у него над головой тоже несется еще один бурный поток.
Это дятлы, сойки, дикие голуби, другие мелкие птички; их становится все больше, они оглушительно кричат. «Да, да, это я, — обращается он к ним. — Вижу, что вы мне рады. Да замолчите вы наконец!»
Тут на него наваливается усталость, и он почти падает на покрытый мхом склон рядом с дорогой.
В тот вечер Тереза отправилась в принадлежащий ее матери небольшой сад на склоне под деревней, возле дороги, ведущей в Дерборанс.
Она продолжала жить; впрочем, слово «жизнь» плохо отражало ее состояние: она поднималась с постели, двигалась, даже вновь начала трудиться, и ребенок у нее под сердцем тоже был жив.
В деревне теперь было восемь вдов и тридцать пять сирот, и все они тоже продолжали жить; ничего не поделаешь. У дерева и то затягиваются раны. Вот вишня: она специально вырабатывает белую клейкую массу и заполняет ею свои раны.
Внешне Тереза почти не изменилась, лишь немного осунулась и похудела, лицо ее казалось бледным, несмотря на загар, и ходила она во всем черном.
Тереза то низко нагибалась, то выпрямлялась; каждый раз, наклоняясь, она чувствовала подступавшего к сердцу ребенка. «Господи! — думала она. — Какое счастье, что он есть! Хоть он меня не покинул, он остался со мной».
Благодаря ему она чувствовала себя не совсем одинокой, он так утешал ее в ее горе; но вдруг она вспоминала, что у ее ребенка не будет отца, — и опять ее охватывали горестные мысли: «Боже, что же с нами будет?..»
Уставала она теперь очень быстро; несколько взмахов мотыгой — и она уже задыхалась. «Кроме меня, некому будет больше позаботиться о нем. А я ведь всего лишь женщина, одинокая, слабая женщина..»
Быстро темнело; ночь наступала раньше обычного, так как небо затягивалось тучами.
Тереза смотрела прямо перед собой, устало опираясь обеими руками на мотыгу; она видела, как быстро чернеет небо над горами: только что оно было окрашено в яркие, красивые цвета, но стоило солнцу опуститься за одну из вершин, как тут же погасли все краски, как будто ярко горящий факел воткнули в песок.
Она видела, как по дороге пониже сада прошел мужчина, затем торопливо, спеша домой, прошагала женщина — и все, больше никого вокруг; а воздух все больше чернел, как будто в него постепенно добавляли черной краски.
Кусты на склоне, казалось, таяли, как масло на сковороде, сливаясь с темнотой.
Ей тоже пора было идти домой, но какое-то оцепенение охватило ее. Она не двигалась с места, продолжала задумчиво стоять, полусогнувшись, под уже совершенно черным куполом неба. И тут ей показалось, что что-то движется за кустами напротив нее, что-то бледное, неопределенное.
Но в ее положении такое бывает: то почудится что- то, то вдруг нестерпимо чего-то захочется. Вкусные вещи кажутся отвратительными, и наоборот; перестаешь отличать действительное от воображаемого..
Но она продолжала внимательно всматриваться.
Вот опять что-то белое мелькнуло в кустах метрах в пятидесяти от нее.
Это «что-то» появилось неизвестно откуда и, казалось, парило в воздухе, так как ветки кустов закрывали его нижнюю часть… Она старалась унять охватившее ее волнение, она говорила себе: «Ну, что это может быть? Наверное, кто-то из соседей»; но тогда она должна была слышать стук башмаков, а это «что-то» двигалось совершенно бесшумно. Скользнет чуть в сторону и замрет, скользнет — и замрет. Похоже на верхнюю часть пугала, сооруженного из четырех палок и старой рубашки, какие ставят в садах, чтобы отпугивать воробьев. Странное белое пятно продолжало двигаться. На смену удивлению пришло беспокойство, а затем Терезу охватил страх; дело в том, что она почувствовала, что за ней тоже наблюдают, на нее смотрят, и это ощущение все усиливалось, переходя в уверенность; она выпустила из рук мотыгу, та мягко упала на грядку. Сердце ее бешено колотилось, она хотела закричать, но не могла выдавить из себя ни звука. Так она стояла, полумертвая от страха, пока не услышала хриплый голос. Да и голос ли это был?
— Эй!. Эй!..
Затем раздалось хриплое покашливание и, наконец, несколько слов. Она услышала что-то вроде: «Это ты, Тереза?» Но вот опять стало тихо, и тут она сорвалась с места и бросилась бежать.
В небе блеснули первые вспышки молний, осветив бегущую женщину. В свете молний дорога казалась тонкой светлой ленточкой на ярко-зеленой траве — затем все опять исчезло в темноте.
Она бежала не останавливаясь, ноги сами несли ее.
Опомнилась она лишь тогда, когда у нее перед глазами оказался огонь в очаге — она была уже на кухне в доме матери.
— Что с тобой, Тереза?!
Она молча рухнула на скамью, зажав ладони меж колен.
Вот и первый раскат грома.
— Где твоя корзина? А мотыга?
Вспышки молний следовали одна за другой, освещая молодую женщину, сидящую напротив окна, и само окно то ослепительно вспыхивало, то вновь растворялось в темноте.
— О-о! О-о-о! — стонет Тереза.
Вот она видна, она вытягивает вперед голову — и опять ее не видно.
— Он ведь промокнет, — вдруг говорит она.
Она разговаривает сама с собой:
— Если это он... Но это он и не он... Хотя они ведь не могут промокнуть... Дождь проходит сквозь них, а они, бедняжки, не чувствуют его..
Филомена, освещенная очередной вспышкой, поднимает руки к небу и бессильно роняет их.
Кухня то ярко освещается, то вновь погружается в темноту, красные языки пламени в очаге то исчезают, то опять вспыхивают.
— О чем это ты?
— Ну, ты же знаешь.
Казалось, Тереза не замечает грозы, не слышит ни грома, ни ливня, который хлынул наконец и теперь гремит по крыше, как будто там пляшет целая группа танцоров. Тереза же продолжает свое, лишь возвышая голос по мере того, как усиливается дождь.
— Ты же знаешь, так люди говорят...
— Кто?
— Жители Замперона. А им рассказывал План, пастух...
Филомена пожимает плечами.
— Да-да! Он, План, в этих вещах разбирается. Он ведь очень старый, — говорит Тереза. — Он говорит, что слышит их по ночам. Они мучаются. Они не могут оставаться на земле — и не могут попасть на небо.
— Но послушай, — говорит Филомена, — ведь сколько служб по ним отслужили. И по Серафену, и по твоему бедному мужу. Ведь каждое воскресенье...
— Наверно, этого недостаточно. Ведь они умерли без причастия. Может, надо произвести обряд на том месте, где они погибли... Вот они и приходят к нам жаловаться... Он пришел, чтобы пожаловаться мне...
Она говорила теперь спокойно; гроза удалялась, гремело уже где-то за горами.
Ливень прошел, и теперь моросил мелкий дождик; красные языки пламени спокойно лизали дрова в камине; лампа слабо освещала кухню.
— Они приходят к нам, потому что нуждаются в нашей помощи... Они, наверно, видят нас, узнают... А сами они — всего лишь воздух... А один из них тоскует по мне...
— Что ты говоришь?
— О! Я очень испугалась, потому что он совсем ничего не весит.
Молнии стали редкими, бледными. Гроза кончалась. Все на свете кончается... У него вот тоже было тело… а теперь его у него нет. .
— Послушай, — сказала Филомена, — а не сходить ли мне за Морисом Нанда?
Видно было, что и ее охватил страх.
— Мы здесь одни женщины. Может, он нам что- нибудь посоветует.
Она всхлипывает, сморкается. Накидывает на плечи и голову пелерину и выходит.
Тереза молчит. Она сидит в прежней позе. По крыше тихонько, как птичьи лапки, постукивает мелкий дождик.
Больше ничего не слышно. Но вот раздается стук палки по дорожке, потом неровные шаги на лестнице.
Тереза не двигается.
Она слышит возле себя мужской голос:
— Послушай, Тереза...
Тереза медленно раскачивается, сжав голову руками:
— О! Я ведь видела, видела...
— Что ты видела?
— Его видела.
— Где?
— Я была в саду. Он весь такой белый и совсем легкий. Вы ведь знаете, что люди рассказывают, что говорит План. А что вы об этом думаете, Морис Нанда? Может, они действительно бродят вокруг деревни? Они почти не касаются земли, ведь они ничего не весят. Они скользят над землей, как дым, как облачко.
— Я пойду посмотрю, — говорит Морис Нанда. — Где, ты говоришь?.
— Там, возле самой дороги.
— А ты успокойся, не мучь себя. Скорее всего, все дело в твоем положении. Вам нечего бояться. Закройте хорошенько двери и окна... А я сейчас схожу посмотрю. Если я что-нибудь увижу, то приду и расскажу вам. Если там никого нет, то я не приду. Хорошо?
— Да, да, конечно, — отвечает Филомена, — так нам будет спокойнее.
Тереза молчит, даже не поворачивает головы.
Опять слышится в ночи удаляющийся стук палки.
Проснулся он только под вечер. Он проспал пять часов подряд.
Не сразу понимает он, где находится.
Оглядывается: начинает смеркаться; но как он очутился здесь, в ущелье, и почему он совершенно один — этого он вспомнить не может.
Он сидит на ковре из мха; становится холодно, так как солнце опустилось за горную вершину, которая теперь закрывает от него солнце; он ощупывает себя: ноги, грудь... «Кто это?» — «Это я», — удовлетворенно отвечает он сам себе и встает.
В голове у него — сплошной хаос; он совершенно не помнит, откуда и куда идет; но тучи птиц все летят и летят в одном направлении. И он бредет в ту же сторону.
Да еще стремительный горный поток указывает ему правильное направление.
И Антуан идет туда, куда, течет поток и куда летят птицы, которых становится всё больше. Тут и крупные печальные высокогорные птицы, одиноко планирующие над пропастями, такие, как орел, например; тут и коршуны, выслеживающие добычу, прячущуюся среди скал; и черные желтоклювые галки, они все кружатся и кружатся над щелями, где устроены их гнезда.
И менее крупные, менее хищные птицы, обитающие на нижних склонах гор, где голые скалы уступают место пастбищам, а пастбища — лесам: крикливые сойки, нежно воркующие дикие голуби, и множество серых, коричневых, зеленых птичек, с красными, желтыми или синими пятнышками, с яркими воротничками или хвостиками, не говоря уже о черно-белых сороках — и все они взмывают в воздух при приближении Антуана и указывают ему путь.
Антуан рад им, он идет за ними; птицы, кажется, тоже рады человеку и заигрывают с ним, кокетливо пища или, наоборот, прерывая пение и притворяясь испуганными; он кричит им вслед: «Стойте! Подождите меня, не улетайте! Куда же вы? Не бойтесь, это я». Он приветствует их радостным смехом, ведь они ведут его вниз, к теплу, хлебу, доброму вину, к дому, к настоящей постели.
Падающие на лицо волосы мешают смотреть, и он поминутно откидывает их назад; память постепенно возвращается к нему, и он начинает вспоминать: «Да-да, это же я. На меня упала гора, но мне удалось спастись».
И он пускается бежать, но ему приходится остановиться: остатки туфель совсем затвердели от жары, они мешают бежать и больно ранят ноги; он садится на землю, разглядывает свои ноги: они землисто-серые, с коричневыми кровоподтеками. Он снимает туфли, вернее, то, что от них осталось, и швыряет их в обрыв.
Находится он в том месте, где ущелье обрывается вниз метров на двести, и дорога прорублена в скале на одном из его склонов. Теперь идти стало легче, но приходится ступать осторожно из-за острых камней на дороге; птицы продолжают лететь впереди него; чем ниже он спускается, тем гуще становятся заросли кустов по краям дороги.
«У меня ведь есть жена... Но ждет ли она меня? А другие? Ждут ли они?»
Он шагает по дороге качая головой, разговаривая сам с собой.
«Интересно, сколько времени прошло с тех пор?» Этого он не знает, он многого не знает. Он ничего не знает. Знает только, что он — Антуан Пон, что его засыпало во время обвала, что ему удалось выбраться… А значит...
Значит что? — Значит, ему нужно спуститься в свою деревню.
Он продолжает рассуждать. Куда он идет? Он идет домой. А там, в этом доме, — женщина.
И эта женщина — его жена. Как же ее зовут?
Он понимает, что ему придется заново узнавать названия многих предметов вокруг: и неба, и деревьев, и птиц — весь мир придется познавать заново.
«А вот эта птичка, я знаю, как называется... Нетрудно вспомнить ее имя, видя, как она вертит хвостом». «Эй, малышка!» — кричит он трясогузке в темном сюртучке, которая сидит на ветке и весело вертит хвостиком во все стороны; постепенно птиц становится меньше, так как спускается ночь, и они начинают устраиваться на ночлег; а ущелье все больше расширяется кверху, к быстро чернеющему небу.
Теперь он шагает очень быстро, на ходу обращаясь к деревьям и птицам: «А, это вы? Ну, здравствуйте! А это я, Антуан. На меня упала гора».
Так он доходит до того места, где дорога наконец выходит из ущелья на широкую долину, по которой течет Рона.
Вот она, Рона, перед ним. Теперь он обращается к ней: «На меня упала гора, знаешь?»
Еще не совсем стемнело, и Рона хорошо видна: она как змея извивается меж камней, блестя серебристо-белой чешуей воды; а над ней горы вонзают в небо свои остроконечные вершины, и вокруг них кучками собираются облака. Еще достаточно светло, и теперь он знает, куда идти: ему нужно идти налево, вверх по течению.
Он еще различает в полутьме деревья: низкие яблони с округлыми, как снежный ком, кронами и высокие, остроконечные грушевые деревья... да, ему нужно идти налево, теперь уже недалеко; и действительно, вглядевшись в ту сторону, он видит деревню на склоне, ее низкие дома со сланцевыми, плотно пригнанными друг к другу крышами.
Он бежит, останавливается: он сошел с дороги.
Воздух пропитан горячими, сильными запахами: пахнет испарениями прогретой солнцем земли, сеном, тимьяном и мятой, по которым он теперь шагает (какое наслаждение для усталых израненных ног!), горячими камнями, созревающей пшеницей, предвестницей скорого сбора винограда.
Он сошел с дороги и идет через заросли кустов и сосен; и тут ему показалось, что он видит ее, женщину всю в черном. Это, кажется, сад? Ну да, это же наш сад. Женщина наклоняется, выпрямляется, стоит неподвижно.
Неужели это она? Ну да, это она.
Он хочет ее окликнуть, но сам пугается хриплого звука, который ему с трудом удается выдавить из горла; голос как будто цепляется за шершавое горло, и слова получаются разорванными.
— Э!.. Э!.. — вот все, что ему удается произнести. Тогда он собирается с силами, прочищает горло и кричит:
— Эй! Женщина!
Но она вдруг куда-то исчезает.
* * *
— Я ничего не видел, — говорил на следующее утро Морис Нанда, — совсем ничего...
Он поднялся с утра пораньше и пошел за Ребором. Ребор спустился к нему по деревянной лестнице, и они вместе направились к садам.
— Я уже был здесь вчера вечером. Его жена, бедняжка, утверждает, что видела его.
Всю ночь моросил дождь, который прекратился только под утро; небо было все еще затянуто плотной пеленой низких, почти черных туч, как будто вымощено плотно пригнанной темно-серой плиткой где-то на уровне середины гор.
Мужчины взглянули на небо: никакого просвета.
— Давай поднимемся еще немного, — говорит Нанда. — Она утверждает, что видела его возле их сада.
— А что это даст? Ведь всю ночь шел дождь... — возразил Ребор.
Видно было, что ему не очень хочется идти дальше.
Ребор был крупным и плотным мужчиной. Нанда, напротив, маленький и худенький, согнутый над своей палочкой.
Ребор утверждал: «Все это сказки». «Конечно, — соглашался Нанда. — Но понимаешь, это ведь женщины, и я обещал им сходить посмотреть».
В это время в деревне у них за спиной зажигались огни: один тут, другой чуть подальше, еще один; они красными точками, как огоньки сигар, выделялись на темных фасадах домов. А по ту сторону долины кто-то, казалось, протиснул рычаг между горами и небом и пытается приподнять тяжелую завесу густого тумана.
Нажал разок — тучи приподнялись немного и опять упали.
Еще одно усилие — и в образовавшуюся щель хлынул поток живительного света.
Как будто приподняли плиту над темной могилой. Жизнь вновь вступает в свои права. И смерть в страхе дрожит от соприкосновения с ней. Горизонтальная светящаяся полоса — как повелительный взмах руки: «Вставайте!»; отчетливо проступают освещенные с одной стороны крыши, трубы, а кое-где уже и бледные дымочки над ними.
Солнце осветило и лица мужчин.
«Вставайте, — повелевает солнце. — Сбросьте с себя цепи сна, цепи смерти!..»
И действительно, все вокруг оживает, и свидетельство тому — разнообразные звуки и множество других признаков. Огней в окнах становится больше, но они постепенно бледнеют. Хлопают двери, слышатся голоса, кашель...
А там, у горы, опять нажали на рычаг; стена тумана отступила, окончательно отделилась от гор и раскололась пополам; и теперь свет струится уже не только сбоку, но и сверху — и все сразу становится на свои места, вновь возрожденное к жизни.
— Ну что, видишь ты что-нибудь? — спросил Ребор.
— Да нет, вроде никого нет.
С того места, где они стояли, был виден весь склон с вьющейся по нему дорогой, ведущей в Дерборанс. Прямо перед ними полукругом расположились несколько садов; сразу за садами дорога становилась круче и почти вертикально уходила в небо, она вновь обрела прежние краски: серый, рыжий, черный с зелеными прожилками из-за камней, сосен и кустов.
— Ну, что? — спросил Ребор. — Пойдем назад?
Нанда не двигался, и Ребор продолжал неуверенно оглядываться по сторонам.
— А все этот старик виноват... Старый План, который пасет овец... Он заморочил голову жителям Замперона. Как будто мы не сделали все, что могли. Сколько служб отслужили... Они бы уж должны успокоиться, правда? Как ты думаешь?
Нанда молча покачал головой.
Прямо напротив них, как раз там, где кончались луга и начиналась опушка леса, стоял небольшой сарай. Он принадлежал некоему Дионису Удри, который и появился сейчас на пороге своего дома и направился к сарайчику. Он метрах в ста от мужчин, не больше. Он подходит к сараю, открывает дверь, никогда не запираемую на ключ. Но вместо того, чтобы войти в сарай, вдруг пятится назад, потом осторожно просовывает голову в приоткрытую дверь.
Вдруг он оборачивается к мужчинам, которых, должно быть, заметил еще раньше, и машет им рукой, подзывая к себе.
Нанда делает шаг, одновременно выставляя вперед палку.
— Ты пойдешь? — спрашивает Ребор.
— Конечно, пойду.
Нанда поднимается по склону, а Ребор в нерешительности топчется на месте, потом все же следует за ним, но на расстоянии сначала двух, затем трех метров; Дионис нетерпеливо поджидает их, потом говорит подошедшему Нанда:
— Пойдем, взгляни... Кто-то спал у меня в сарае этой ночью... Пойдем быстрее... Я ничего не трогал.
Нанда подходит к сараю, заглядывает внутрь через приоткрытую дверь. На три четверти сарай забит сеном, образующим гору от двери до самого потолка. И на склоне этой пушистой, воздушной горы отчетливо, как глиняный слепок, отпечаталось человеческое тело: сено здесь плотно примято, гладко выровнено.
— Видишь? Что это такое? — спрашивает Дионис.
Нанда в раздумье почесывает за ухом:
— Не знаю.
— Но кто-то ведь был здесь?
— Вроде да...
— Но кто бы это мог быть, а?
В это время слышится голос Ребора:
— Черт возьми, я, пожалуй, схожу за ружьем... Кто его знает...
Он и взбудоражил всю деревню, рассказывая по дороге всем встречным:
— Будьте осторожны, в наших краях появился вор.
Он решительно поднимается по своей деревянной лестнице, не слушая, что ему говорят, и через некоторое время вновь появляется со старым кремневым ружьем, мешочком пороха и пакетиком патронов.
Соседи видят, как он усаживается на ступеньке и заряжает ружье, рассыпая порох, набивает патроны, прочищает ствол, водя вверх-вниз шомполом, а жена его в это время стоит наверху лестницы и умоляет, нагнувшись над ним:
— Не ходи туда! Ребор, останься дома. Ребор, ты слышишь, не ходи!..
С соседних дворов мужчины и женщины с удивлением наблюдают за этой сценой, не понимая, что происходит.
Уже совсем рассвело. Кажется, погода обещает быть хорошей. Тяжелые тучи, все еще закрывающие полнеба, растрескались, как пересохшая от зноя земля; они поднимаются все выше, скользя по склонам гор. А по краям и сквозь прорехи виднеется небо, чистое и прозрачное, как свежевымытое оконное стекло; на листьях деревьев, на кустах, на траве — всюду всеми цветами, как драгоценные камни, сверкают дождевые капли. Громко, с надрывом кричит первый петух. И в то же время, как будто разбуженный этим криком, появляется он; первым увидел его Нанда, потом Дионис; но они не понимают, что именно они видят.
Что-то белое появилось наверху, в трех — четырех сотнях метров от них.
Оно выплыло из-за кустов возле сада Терезы, исчезло, опять появилось, как будто кто-то старается разглядеть их из-за кустов. Вот белое пятно исчезло — и появилось вновь уже ближе к ним.
Дионис пятится назад, как будто чувствуя себя все менее уверенно по мере его приближения; Нанда тоже пятится; солнце то заливает горы ослепительным светом, то прячется за тучи; Нанда видит, что у подножия собралась вся деревня; люди вглядываются вдаль, одним кажется, что они что-то видят, другие не видят ничего, слышатся возгласы, а Нанда и Дионис тем временем присоединяются к остальным.
— Ты его видишь?
— Да вон там.
— Не вижу.
— Спрятался.
Другой голос:
— Да вон же он... Там, за обгорелой сосной...
— Кто-то спал в моем сарае ночью, — говорит Дионис.
Какая-то женщина кричит:
— Я знаю, знаю, кто это…
Ее спрашивают:
_ Кто?
— Это мертвецы!.. Они возвращаются!.. Их не остановишь!.. — истерически кричит она.
Ее уводят.
Но высказанная ею мысль повисла в воздухе и потихоньку пробирается в души, поселяя в них страх; ведь если это и правда мертвецы, вернее, призраки, то как помешать им проникнуть в дома: для них ведь нет преград, двери и запоры бессильны перед ними.
Мужчины вооружаются: кто вилами, кто цепом, кто палкой; их, мужчин, совсем немного, всего несколько человек: одни погибли, другие ушли в горы. В деревне лишь женщины, дети да старики.
Некоторое время люди ничего не видят; но вдруг белое пятно появляется уже ближе и движется прямо к ним, ему пришлось пройти через кустарник, и на какое-то время оно было скрыто его зарослями.
Многие женщины бросаются к своим домам, останавливаются у лестниц или на пороге, чтобы в случае опасности сразу укрыться в доме.
И вдруг раздается выстрел.
Это Ребор выстрелил в воздух.
Пятно исчезает.
Люди набрасываются на Ребора:
«Да ты с ума сошел! Ведь неизвестно, кто это, что это такое. Ты навлечешь на всех нас беду!»
Но тот упрямо качает головой:
— Мое дело. А стрелял я в воздух.
Он опять заряжает ружье, не обращая внимания на уговоры.
«Посмотрите, ведь оно исчезло. Никого нет», — говорит он, указывая на склон.
Тогда Морис Нанда, будучи человеком рассудительным, отзывает в сторону Жюстена и что-то тихо говорит ему.
Жюстен со всех ног бежит в сторону Премье, где находится приходская церковь.
Люди возбужденно переговариваются, размахивая руками, женщины уводят домой детей, напуганных выстрелом, все смотрят на склон, указывают пальцами на то место, где совсем недавно двигалось что-то живое: но живое ли? Уместно ли здесь это слово? Какое оно? Из чего оно? Может, это всего лишь воздух и его можно увидеть, но нельзя потрогать?
В это время слышится женский голос:
— Где он? Кто стрелял? Зачем? Вы испугали его... О, он больше не вернется.
Это Тереза. Она продолжает:
— Это ведь был он. Я знаю, это он. Вчера я не поверила: ведь была ночь, и мало ли что может померещиться ночью... Но раз он показался днем... И вы все его видели... Где он?
Нанда удерживает ее за одну руку, Дионис за другую.
— Где же он? Я пойду за ним. Пустите.
Филомена стоит за спиной дочери. Справа и слева от нее стоят мужчины; Тереза немного впереди толпы, она просит:
— Пустите! Пустите меня!
Ее уговаривают:
— Стой! Нельзя! Никто не знает, что это такое. И посмотри сама — ведь там никого нет.
Кажется, она успокоилась, перестала вырываться; люди вглядываются — ничего не видно.
В это время опять выглянуло солнце, пока еще бледное и несмелое, красным пламенем зажгло оно на мгновение стволы сосен, как на многочисленных зеркалах заиграло на гладких скалах — и вновь спряталось.
«Ах!» — выдохнула толпа, потому что Тереза вдруг резко дернула плечами, вырвалась и побежала. Нанда попытался было ее догнать, но ему было не угнаться за ней на своей хромой ноге. А Тереза уже добежала до того места, где кончаются сады и начинаются голые скалы, — и вдруг замерла на месте.
— Антуан! Антуан! Это я... Это ты, Антуан? — спрашивает она.
И тогда все, кто смотрел наверх, увидели, что белая фигура вновь появилась метрах в трехстах от Терезы, она вышла из-за кустов, где, видимо, пряталась после того, как раздался выстрел.
Тереза видит перед собой человеческую фигуру, но лицо его непохоже на лицо человека; неизвестный смотрит на нее, не решаясь подойти.
Она тоже колеблется. Она изо всех сил вглядывается, старается узнать его — и не может. Кажется, это мужчина, у него-борода... Но где же глаза? Вот рот, но умеет ли он говорить? На лицо свисают черные слипшиеся пряди; лохмотья почти не прикрывают землисто-серое тело, тело мертвеца... Она невольно пятится.
Он по-прежнему не двигается с места.
Увидев, что она попятилась, к ним приближается Нанда. Нанда спешит к ним со своей палкой:
— Подожди, Тереза, подожди... Пока ничего неизвестно… Скоро все выяснится...
В это время зазвонил колокол в часовне.
Пастух, погребенный под камнями в Дерборансе и пробывший там около двух месяцев, вернулся. В это невозможно поверить. Но вот зазвучал колокол, небольшой колокол с по-детски чистым и звонким голосом, в часовне, куда один раз в неделю приходит служить службу священник из Премье. Голос его звучит все звонче, поднимается все выше, упругими волнами расходится во все стороны, наталкивается на горы — и возвращается назад... Возвращается и кружит и кружит над толпой, как ястреб...
Тут появляется священник в сопровождении Жюстена.
Он в черной рясе, в руках у него дароносица, она ярко блестит на солнце. Мальчик из церковного хора в красно-белом облачении несет крест.
Они проходят мимо источника, подходят к толпе, люди опускаются на колени. Страх отступает. Процессия движется дальше, впереди — крест, за ним — священник, подходит к Терезе. Она опускается на колени и стоит с опущенной головой, потом поднимает голову и смотрит на приближающееся распятие. Сейчас все выяснится. Сейчас станет ясно, он это или только его тень, живой это человек или призрак.
Она молитвенно складывает ладони.
А он...
Он делает шаг вперед — и останавливается. Выходит из-за куста, делает еще шаг; он шатается, как пьяный, опять останавливается. Священник торжественно обращается к нему:
— Кто ты? Человек ли ты? Христианской ли веры?
Видно, что он хочет ответить, но не может — делает еще шаг, еще один...
— Вы ли это, Антуан Пон? Подойдите же, если это действительно вы. Вас ждет господь, с ним орудие его казни. Вот он, крест, перед вами. Вы ли это, Антуан Пон, муж Терезы Мэи, христианин и сын христианина?
Колокол все звонит.
И человек подходит, медленно, но больше не останавливаясь, все ускоряя шаг; неужели это он? Да, это, конечно, он, ведь он идет прямо к кресту. И крест вдруг ярко вспыхивает в этот момент в лучах появившегося над горами солнца.
Колокол звонит...
Он подходит, низко опускает голову — и как подкошенный падает на колени.
Она долго смотрела на него издали, потом спросила:
— Антуан, неужели это ты?
А он взглянул на нее и тоже спросил:
— А ты — это правда ты?
Но вдруг он рассмеялся и повернулся к ней спиной.
А она-то думала, что он будет прыгать от радости. Она ожидала, что он подойдет к ней, возьмет в ладони ее голову, прижмет ее к себе. О, им ведь столько всего нужно рассказать друг другу; они будут говорить и говорить, сначала стоя, потом он скажет ей: «Давай сядем»; и они будут еще долго тихонько разговаривать, тесно прижавшись друг к другу, потом будут так же долго молчать, потом слова будут больше не нужны.
А он вдруг взял и рассмеялся.
Кухня все еще полна пара, сильно пахнет мылом. Антуан вымылся, переоделся в чистое белье и одежду. Ребор, который кроме торговли вином занимался также немного брадобрейством, коротко подстриг его и тщательно выбрил.
Антуан рассматривал в зеркало свое лицо и удивлялся:
— Какое у меня маленькое лицо! С кулак, не больше! И какое бледное... Ничего удивительного. Представь себе: два месяца просидеть в погребе... А этот Ребор еще хотел в меня стрелять... Да... Ведь он старый солдат...
— Антуан!
Но он занялся предметами в комнате:
— Книга... Это, кажется, твой молитвенник?
Она все так же внимательно рассматривала его издали, как будто не решалась подойти поближе.
— Антуан, ты ли это?
— Подойди, потрогай. Вот, вот — кожа, тело... И меня ведь осенили крестом... Потрогай — и убедишься. Это не воздух, это тело, настоящее, живое тело... Это я...
— Господи, возможно ли это?
А он уже опять вернулся к осмотру вещей в комнате; он кружил по комнате, трогал то одну, то другую вещь и вслух называл их одну за другой:
— Вот брошка, которую я тебе подарил.
Возле их дома собрались люди, но никто не решался войти. Филомена приводила в порядок кухню. Она вышла на порог с тазом мыльной воды и выплеснула ее на землю, у стены.
— Ну как? Это действительно он?
— Как он себя чувствует? — посыпались со всех сторон вопросы.
Но тут вдруг резко распахнулось окно, и прямо над собравшейся здесь детворой появилось мертвенно-бледное лицо Антуана; он высунулся в окно и что-то громко крикнул. Дети в страхе бросились врассыпную, как стая скворцов с виноградника, спугнутая выстрелом.
Он отошел от окна, громко смеясь, и опять принялся изучать комнату, приговаривая: «Мне ведь нужно заново все узнать».
Ей так хотелось подойти к нему, протянуть к нему руки, прижать его к груди, но она не решалась.
Она столько всего собиралась сказать ему — и теперь от удивления и растерянности не находила слов.
Так хотелось сказать ему: «Послушай, у меня для тебя есть новость, очень хорошая новость».
Но он занят совсем другим:
— О! Стул… Ах, как удобно на нем сидеть! — и радостно смеется. Почему он смеется, почему?
— А это что? Подушечка для иголок! Так ты шьешь по-прежнему?
Вдруг он спрашивает:
— Какой сейчас месяц?
Она отвечает.
— А день?
— А число?
— Значит, я прожил на семь недель меньше всех вас, меньше тебя... И теперь, когда все обошлось, я должен наверстать упущенное.
В дверь постучали. Послышался голос председателя:
— Антуан может выйти? Священник хочет с ним договорить.
Он был одет. Оставалось лишь надеть шапку. На улице и у дома толпился народ. Он распахнул дверь. По толпе пронесся ропот удивления: его не узнали. «Какой он маленький... Ведь он был гораздо выше! Да он ли это? Разве это он? Какой тощий!»
Между тем люди подходили, пожимали ему руку, мужчины, женщины и даже дети, правда со смущением и даже опаской. Он ничего не говорил, только широко улыбался всем. Он пошел по улице рядом с председателем. Стояла солнечная погода, приятный прохладный ветерок дул в лицо.
Они с председателем шли впереди, а остальные следовали за ними гуськом по узкой улочке. Он не очень уверенно держался на ногах. Он казался чем-то инородным в этом залитом ярким солнечным светом мире, так бледен он был, бледен, как выросшие без солнца под опавшими листьями растения, как обесцвеченные долгим хранением в темном погребе овощи. Он, смеясь, оборачивался к толпе, следовавшей за ним, говорил, обращаясь к председателю: «Выгляжу я неважно, я ведь так долго пробыл под камнями, понимаете?» — «Ничего, ничего, — отвечал председатель, — все будет хорошо... Вот мы и пришли...»
Антуан продолжал: «Но я выбрался. Камней больше нет! — он жадно глотал воздух. — Боже, как вкусно!»
Обернувшись к толпе: «Воздух очень вкусный, но кружится голова».
Около часа он провел в общинном правлении с председателем и кюре. Теперь народ толпился у правления. Толпа росла, в ней стало больше мужчин: это подошли жители Премье, куда уже успела долететь новость. «Где он? Что он делает?» — спрашивали вновь прибывшие. «С ним беседуют», — отвечали им.
Выйдя, наконец, на улицу, Антуан заявил: «Я пойду к жене. Я ведь ее почти не видел». Но люди запротестовали: «А мы? Как же мы?»
— Она еще успеет на тебя насмотреться, а мы здесь временно и скоро уйдем... — убеждали его. К нему подходили мужчины из Премье, приветствовали его:
— Привет! Это ты? Да ты стал на голову ниже!
Были и такие, которые, подойдя поближе и заглянув ему в лицо, спешили смущенно отвернуться, спрятаться за чужими спинами и оттуда тайком, с недоверием разглядывали его лицо, руки, ноги, его тощую фигуру, на которой, как на огородном пугале, болталась слишком просторная одежда, две впадины вместо щек под скулами, высохшие бескровные губы, обнажавшие торчащие желтые зубы, — настоящий мертвец среди живых.
Людям требовалось время, чтобы поверить в это чудо, чтобы вновь принять его в число живых; и им было недостаточно только видеть его: к нему обращались с вопросами, чтобы услышать его голос, ему пожимали руку, гладили по одежде, чтобы убедиться: он существует; наконец кто-то сказал:
— Ну, пошли!
Ребор и Дионис взяли его под руки и со словами «пойдем выпьем» повели к дому Ребора.
Они помогли ему подняться по деревянной лестнице, громко топая по ступеням. Казалось, лестница не выдержит, так сильно гнулись и скрипели ее ступени. В просторное помещение набилось много народу; те, для кого не хватило места, остались стоять под окнами или отправились пропустить стаканчик в соседние дома.
Его усадили за стол в глубине напротив окна. «Есть хочешь?» — спросили его и послали Ребора за сыром и мясом.
«Ведь ты, Ребор, в долгу перед ним. Куда ты дел свое ружье, сумасшедший? Ты его хорошо спрятал? А то от тебя всего можно ожидать...»
Все пьют за здоровье Антуана, ставят стаканы и смотрят и смотрят на него. Все новые люди поднимаются по лестнице и, прежде чем войти, молча разглядывают Антуана через настежь раскрытое окно.
Некоторые после этого не решаются войти, тихонько спускаются по лестнице и уходят. Другие не могут удержаться, окликают его:
— Пон!
Тогда он поворачивает к ним лицо с мутными, как будто ослепшими от яркого света глазами.
— Пон! Это ты? Не может быть! Откуда ты? Как же тебе удалось выбраться?
— Погодите! — говорил Антуан. — Я все никак не соберусь с мыслями... Где я? Ах, да! Я ведь выбрался из-под земли; и вот я здесь, и вы здесь. Что ж, прекрасно!
— Твое здоровье!
— Странно! Я ведь все уже рассказал в правлении… А теперь ничего не помню. Мысли то убегают — то опять возвращаются.
— Твое здоровье, Антуан!
— Не понимаю... Вы сейчас кончаете жатву. А ведь, помнится, еще не приступали к сенокосу, когда… Объясните мне. Я ведь прекрасно помню... Какой сегодня день? Какое число? Я уже спрашивал об этом у жены... Какое, вы говорите? Семнадцатое августа? Какого года? Я ведь так долго жил вне времени… Я не знаю, прошли ли дни, недели или годы...
Люди отвечали на его вопросы.
— Надо бы подсчитать, а у меня ничего не получается. Посчитайте вы, Нанда. Сколько же прошло времени?
— Семь недель, — ответил Нанда. — Даже немного больше. Почти восемь недель.
— Не может быть!
Он сидел за столом перед стаканом вина в окружении земляков.
— Я совсем отвык от дневного света. Высоко надо мной между камнями иногда просачивался свет — и опять исчезал... На меня ведь упала целая гора... Свежий воздух лился в открытое окно. В комнату влетали осы, бабочки, мухи, множество разных мух: зеленые, синие, черные. Они с жужжанием кружились вокруг головы Антуана, и он был похож на пчеловода с сеткой на лице, собирающегося откачивать мед из улья. Он ничего этого не замечал; он сидел и обводил присутствующих глубоко ввалившимися, кажущимися незрячими глазами.
Одни выходили, другие входили; им говорили: «Тише вы, тише!»; а он смотрел на людей, никого не узнавая, смотрел сквозь людей, сквозь стены, куда-то вдаль, или, может, наоборот, внутрь, в самого себя; мысли его прыгали, ему никак не удавалось выстроить их в ряд.
— Постойте!.. Я начинаю вспоминать... Упала гора... Наверно, грохот был слышен и здесь, да?
— Конечно, — ответил Нанда, — но мы не поняли, что произошло. Если бы не чистое звездное небо, можно было подумать, что это гроза.
— А небо, значит, было чистое?
— Господи! Все в звездах! И ни единого облачка! Когда стихло, все опять легли спать... Один я заподозрил неладное. Можешь спросить у Жюстена. Я подумал: «Возможно, дело тут совсем в другом».
— А я ничего не слышал, — начал вспоминать Антуан. — Наверное, там грохот был слишком сильным для слуха. Я только почувствовал, как на меня навалилось что-то — и я полетел на пол вместе с полкой и тюфяком. Раз — и мы на полу.
— Слушайте, слушайте! Тише! — зашептали вокруг.
— А меня ударило по плечу упавшей балкой, — заговорил только что вошедший мужчина с поломанной рукой. — Мне вправили руку...
Но Антуан продолжал вспоминать, никого не слушая.
— Я так и остался неподвижно лежать на полу, я не знал, смогу ли я двигаться, да мне и не хотелось шевелиться. Сколько я так пролежал? Не знаю... Но кто-то был поблизости...
Он смотрел прямо перед собой широко раскрытыми глазами, как будто правда видел кого-то.
— Да-да... Кто-то позвал меня...
Он на время задумался. Потом, кажется, забыл, о чем говорил до этого, перешел на другое.
— Понимаете, я старался не двигаться, так как не знал, целы ли у меня руки-ноги. Ведь у меня мог быть поломан и позвоночник. А он спросил меня: «Где ты?» Я ответил: «Здесь». И все. Потом я начал осторожно шевелить пальцами правой руки, потом всей кистью, потом рукой до локтя, наконец — всей рукой...
— Привет, Антуан! — приветствовали его двое пришедших из Премье мужчин. Но он продолжал, не слыша:
— Я сказал себе: «По крайней мере, одна рука у меня цела, это уже хорошо: посмотрим теперь, что с другой», — и потянулся здоровой правой рукой к левой..
— Ты что не пьешь? — спросили его.
Он ответил:
— Пью, пью... Одновременно я поднял левую руку... — он засмеялся, все присутствующие тоже заулыбались.
— Нужно было еще проверить, целы ли ноги; при этом я думал: «Кто же меня звал? Или мне послышалось?» Во всяком случае, я больше ничего не слышал. Одна нога легко сгибалась и разгибалась — прекрасно! Теперь вторая... Обе ноги были целы! Я лежал на спине и болтал в воздухе руками и ногами, как освобожденный от пеленок младенец.
К нему обращались, что-то спрашивали — он не слышал.
Он весь ушел в воспоминания, увлекаемый то вперед, то назад их беспорядочным потоком.
— В конце концов я сел и смог убедиться, что у меня все цело, все на месте: две руки, две ноги, тело, не считая головы; так вот, я поднял руки и наткнулся в нескольких сантиметрах над головой на что-то вроде потолка; обломок горы лежал наклонно, образуя угол. В этот-то пустой угол я и попал, оказавшись таким образом заживо погребенным... Вы говорите, это случилось двадцать третьего июня? Ну да, двадцать третьего, около двух часов ночи. И я принялся звать изо всех сил. Как будто кто-то мог меня услышать...
Теперь уже он сам поднял свой стакан:
— За ваше здоровье! Пласид, за твое здоровье! Тебе поломало руку?.. А остальные где?
Никто ему не ответил. Но он уже забыл о своем вопросе.
— О, как глуп бывает человек в такие минуты! Я кричал, пока не охрип; но потом я подумал, что мне следует экономить воздух — и замолчал. «Возможно, воздуха хватит совсем ненадолго», — думал я и старался сдерживать дыхание; плотно сжал губы, дышал только носом, и то понемногу, вот так...
Он показал, как он пальцами зажимал себе ноздри.
— Потому что, вы представляете, что было бы, если бы я остался без воздуха! Не только без света, без пространства, но и без воздуха!
— А хлеб? — спросил кто-то.
— Подождите.
— А вода?
— Не спешите. Главное для человека — это воздух, ведь так? Он поважнее хлеба и воды; и я очень обрадовался, когда понял, что по крайней мере не буду испытывать недостатка в воздухе; камни громоздились надо мной, образуя целую гору, но между ними было много щелей и проходов, по которым воздух свободно проникал вниз; вскоре я понял причину своего чудесного спасения: крыша хижины упала лишь с одной стороны; хижина ведь была пристроена к скале, и внутренняя часть ее, у самой скалы, почти не пострадала; но выпрямиться во весь рост я не мог, передвигался на четвереньках...
— У нас был шестинедельный запас хлеба, и мы уже дважды делали сыр. И представьте себе, что и хлеб и сыр лежали на полке со стороны скалы. И, дотянувшись рукой до полки...
«Ах!» — выдохнули разом слушатели.
— Понимаете? В моем распоряжении был даже мягкий тюфяк.
Он продолжал свой рассказ.
Все слушали, затаив дыхание.
А дело обстояло вот как. Вся рухнувшая вниз масса горной породы была, как губка, пронизана многочисленными отверстиями и проходами. Но беда была в том, что проходы эти не сообщались между собой. Один проход кончался, где-то совсем близко начинался другой, но, увы, между ними была каменная стена, возможно, даже не очень толстая, но из цельного твердого камня. И разрушить ее можно было разве что лишь взорвав. Вот и потребовалось ему (страшно представить!) семь недель, чтобы выбраться, наконец, из этого лабиринта.
Он полз на животе по одному проходу до конца, сворачивал в другой проход, полз дальше, потом мог уже подняться на колени и видел щель, уходящую вертикально вверх.
Он продолжал рассказывать: «Я радовался, когда полз вверх, это придавало мне силы, ведь солнце, свет, жизнь — все это наверху; но вот опять приходилось спускаться, и тогда я падал духом».
— Так я ползал день, два, а может, три или даже четыре дня. Мне ведь все еще нечего было пить, понимаете? Рот у меня пересох от жажды, губы потрескались, язык одеревенел, как кусок старой кожи, и ему было слишком просторно во рту из-за высохшего нёба; я возвращался на свой тюфяк, уговаривал себя, успокаивал; у меня даже не было никакой посуды, чтобы собирать мочу; вы ведь слышали рассказы о заблудившихся в пустыне путешественниках, которым таким способом удавалось спастись, не умереть от жажды... О, как я завидовал тогда вам; я говорил себе: «Ах, какие у них фонтаны, какие источники, бьющие прямо из-под земли! А тут хоть бы малюсенькая струйка, хоть иногда!..»
И вдруг — клёк! Что это?
Они сидят у Ребора, в пивной полно народу; он поднимает палец вверх:
— Клёк... клёк... клёк... — все быстрее и быстрее. Я вскочил, протянул руки, поднял голову — и вдруг прямо мне на лицо полилась вода. Мне осталось только пошире открыть рот.
— Это один из ручейков от подтаивающего ледника просочился меж камней и добрался до меня; струя его была тугой, упругой, она как живая билась у меня в руках; и она подарила жизнь мне. Я поскорее подставил под струю бадью, боясь, что она может прерваться, иссякнуть. Теперь все! Я был спасен! Ведь у меня было все, вы понимаете, все, что необходимо человеку для жизни: еда, вода, воздух, постель; и мне оставалось лишь с толком использовать время, которого у меня тоже было сколько угодно... Сколько, вы говорите? Семь недель, даже больше?..
Так он просидел до вечера у Ребора.
Иногда его прерывали: то кто-то входил, то нужно было ответить на чей-то вопрос, то поблагодарить за очередной тост за его здоровье...
Но каждый раз он продолжал прерванный рассказ:
— Проходы были узкие, как канавки для стока воды. Приходилось протискиваться по этим проходам. В тех местах, куда попадало немного света, я делал пометки, чтобы найти дорогу назад; по темным проходам я долго ползал взад-вперед, чтобы изучить их до мельчайших подробностей... Я долго полз в одном направлении, но каменная стена каждый раз преграждала мне путь — и приходилось возвращаться назад и начинать. все сначала... Иногда я видел прямо перед собой, между камнями небольшое светлое отверстие, как трубочист по трубе карабкался вверх, все выше и выше — но очередной выступ преграждал мне путь, я не мог пролезть — приходилось спускаться. Потом я видел свет слева от себя — и снова полз к свету, как росток, такой тоненький и слабый, тоньше нитки, и такой сильный, сильнее железа; но у меня не было ни возможности ростка, ни силы, заложенной в нем природой; и я метался из стороны в сторону, каждый раз надеясь и опять разочаровываясь. Семь недель! Представьте себе, сколько нужно было упорства, терпения... И осторожности, потому что очень часто проход оказывался засыпан мелкими камнями; и мне приходилось осторожно, кончиками пальцев, медленно расчищать его. Представляете, сколько времени на это уходило!.
— Семь недель!.. — продолжал он после минутного раздумья.
День уже клонился к вечеру.
— Ну ничего, ничего! — говорили ему. — Главное — что ты жив. — К нему внимательно приглядывались и говорили: — И ты уже лучше выглядишь, у тебя порозовело лицо.
Он сидел лицом к свету, свет падал прямо на него, и видно было, что на скулах у него появился румянец.
— Это потому, что ты выпил вина. Ты ведь так долго пил одну только воду. Эй, Ребор, налей-ка нам еще... Да-да, румянец, вот тут, чуть повыше... За твоё здоровье! Крепкого тебе здоровья!
Он взял стакан в руку, но забыл поднести его ко рту, задумавшись о чем-то.
Вдруг он спросил:
— А сколько нас там было?
— Где?
— Там, наверху.
Молчание. Потом кто-то говорит:
— Человек двадцать...
— Восемнадцать, — уточняет кто-то другой.
— И сколько вернулось? — спрашивает Антуан.
Молчание. Только птицы пищат на деревьях за окном.
— Ты вот вернулся...
— И еще Бартелеми.
— А где же он? — спрашивает Антуан.
— Послушай, — говорит Нанда, — ты устал... Поговорим об этом в другой раз...
— Где он? — опять спрашивает Антуан.
— Понимаешь... — начинает Нанда, — его сильно придавило камнем. Такое несчастье...
— И что же? — спрашивает Антуан.
— Что?.. — говорит Нанда и вздыхает.
— А, я понял, — говорит Антуан, — я ведь был там и знаю, что это такое. Это падает на тебя сверху — и разом отнимает все. Я понимаю: все они, и Жан-Батист с сыном, и оба Меи, все Каррю, Дефеи, Брюше... Но...
Он вдруг с грохотом опускает кулак на стол:
— Но один из них жив... Как же я мог забыть!.. Он ведь был жив... Когда это случилось... О-о-о, — стонет он, — как же это вылетело у меня из головы!
— Серафен, — говорит Антуан и замолкает.
Опять слышится крик птиц за окном.
Антуан молчит. Он смотрит прямо перед собой отсутствующим взглядом. Он видит его. Он видит сухопарого старика со светлыми глубоко сидящими глазами на безбровом лице. Они вдвоем сидят у очага. А потом...
Антуан опять опускает кулак на стол.
— Он жив, говорю вам; он ведь позвал меня, когда я вместе с тюфяком лежал на полу. Он ведь друг мне, понимаете? Больше, чем друг, — отец...
Все молчат.
— Если бы не он, я бы так и не смог жениться... Он жив, жив! Он позвал меня... Он крикнул: «Эй, Антуан!» Я хотел ответить, но у меня пропал голос. «Эй, Антуан, ты жив?» Я хотел ответить «да», но не смог выдавить из себя ни звука... Потом я, должно быть, потерял сознание. Но он ведь там, наверху! Он жив! Да-да, Серафен жив!
Все по-прежнему молчат; а он говорит:
— Надо идти откапывать его.
* * *
Весь день у Терезы толпились женщины. Поминутно стучали в дверь: приходила еще одна соседка справиться, нет ли новостей, или сосед хотел видеть Антуана. Она отвечала всем:
— Его нет. Он пошел с председателем и священником в правление.
Когда перевалило далеко за полдень, она стала отвечать:
— Нет, он еще не вернулся. Он, наверно, у Ребора. Пошел выпить с друзьями...
Как странно... а ведь я жена ему.
Филомена сидит у очага; она качает головой и уже в который раз повторяет: «Какое счастье... Какое счастье...»
— Да, вот уж счастье-то, — подхватывают женщины. — Вот так снова найти зятя и мужа! Когда прошло уже семь недель!..
— Да, это счастье, — продолжает Филомена, — но это и несчастье тоже. Ведь он там был не один, их было двое, а вернулся один. Их было двое... Бедный мой брат!
Она крестится.
— Мой бедный брат умер сегодня во второй раз... Восемь часов вечера. Народ потихоньку разошелся; ушла к себе домой и Филомена; а его все нет. Неужели он забыл о своей жене? Может, он вообще забыл, что женат? И он ничего не заметил... А ведь уже почти три месяца...
Она стала перед зеркалом, боком, так, чтобы свет от лампы падал на нее спереди, и разглядывает свою фигуру: «Уже очень заметно. Особенно в этом новом узком платье... А он ничего не заметил».
Она подождала еще немного; в спальне, освещенной мягким светом лампы, расстелена постель; ужин давно готов, и стол в кухне накрыт; а он все не идет.
— Пойду схожу за ним, — решает Тереза.
Она подходит к двери, открывает ее, видит, что в небе уже зажглись звезды; дальше идти она не решается: что скажут люди?
Над ней будут смеяться. Скажут, что она бегает за своим мужем. Оставь его в покое. Он с друзьями, это вполне естественно. Пусть выпьют вместе, поговорят. В конце концов, он ведь все равно придет к тебе.
Вот что скажут люди. И они будут правы. «Ну что ж, — решает она, — пусть приходит, когда захочет; а я буду сидеть здесь и ждать. Я буду ждать его на кухне. Тогда он, войдя в дом, сразу увидит меня, свою верную жену».
Она сидела не двигаясь, сложив руки на коленях.
Вдали послышались голоса, они звучали очень громко в притихшей ночной деревне. Разговаривали мужчины, много мужчин. Вот они подошли к дому:
— Ну, теперь иди отдыхай.
Голос Нанда:
— Спокойной ночи, Антуан.
Еще голос:
— Ну, до встречи.
Еще:
— Спокойной ночи... Осторожнее, здесь ступенька... вот так... Ну, до завтра. Спокойной ночи.
Шаги приближаются. Шаги поднимаются по лестнице, спотыкаясь о каждую ступеньку. На мгновение затихают у двери.
Слышно, как он шарит рукой по двери в поисках ручки.
Она встала, пусть он увидит ее сразу, как только войдет. Но он сказал лишь:
— А, это ты...
— А, это ты... — сказал он, увидев ее. — Это ты, дорогая? Ну да, у меня ведь есть жена...
Он провел рукой по лицу...
— И это еще не все...
— Антуан, — шепчет она.
— Тебя зовут Тереза; видишь, я все помню..» Мы с тобой женаты... Но прежде всего я должен...
— Антуан! Антуан!..
— Где моя рабочая одежда? Он ведь жив, понимаешь? Они не поверили мне... Я должен идти за ним.
Он делает несколько шагов, останавливается, обводит взглядом комнату; ноги больше не держат его, он как дерево с подпиленным стволом, как растение с поникшим стеблем. Входя в спальню, он хватается за притолоку, чтобы не упасть.
— Он не умер, он жив. Я сказал им это. Он жив, ведь он звал меня... Просто он не может выбраться. Он все еще там, под камнями...
Она ничего не понимает. Лампа мягко освещает их большую кровать с откинутым одеялом; а он продолжает:
— Где одежда? В шкафу?
— Антуан! Послушай, Антуан! Я должна тебе что-то сказать.
Но он вдруг, как подкошенный, падает боком на кровать. Верхняя половина его тела распласталась на постели, а ноги свисают на пол.
Он заснул сразу, глубоко, и ничто не может теперь вырвать его у сна, Тереза понимает это, когда снимает с него куртку, туфли, поднимает на кровать свисающие на пол ноги, переворачивает его на спину: он ничего не чувствует, беспомощный и послушный, как спящий ребенок. Ничто теперь не может вырвать его из объятий глубокого, бездонного сна.
Он лежит на спине, скрестив на груди руки; из полуоткрытого рта через равные промежутки времени вырывается громкий храп, похожий на скрип пилы, и измученная Тереза не может заставить себя лечь рядом с ним, как к тому призывает ее супружеский долг.
Она идет ночевать к матери.
На следующее утро соседи удивлялись, видя, что Тереза направляется к своему дому. Удивлялись, что она не ночевала дома, с мужем, но воздержались от вопросов, заметили только:
— Что-то ты слишком рано... нужно дать ему хорошенько выспаться. Знаешь, эти мужчины, когда очень устанут, могут спать сутками... Бывало, что и трое суток подряд, да-да...
А было уже совсем не рано, около девяти часов.
Тереза колебалась, не решаясь войти.
— Да входи, входи, — говорили соседи. — Если он спит, ты его не разбудишь. А если он уже проснулся, то тем более ты не помешаешь...
Женщины засмеялись. Входя в дом и проходя в спальню, Тереза все еще слышала их смех.
Вдруг Тереза опять появилась на пороге:
— Боже мой! Боже мой!
— Что случилось?
— Вы не видели его?
— Кого?
— Антуана.
— Нет...
— О, господи! Его нет!
— А! Только и всего? Как ты нас напугала! Да он, наверно, просто вышел; пойди поищи его, он наверняка где-то тут, в деревне.
Но она отрицательно качала головой, не слушая их:
— Нет, нет. Я знаю, он опять ушел туда.
— Куда?
— Туда, наверх.
В это время как раз появились жандарм и представитель правосудия. Они прибыли из города, чтобы записать показания Антуана. Жители деревни указали им дом Антуана, и они направились к нему; подойдя к дому, они увидели на лестнице женщину, которая в отчаянии раскачивалась, схватившись руками за голову. Увидев их, она неестественно расхохоталась:
— А, вот и вы... Как раз вовремя! Вы пришли как раз вовремя!..
Потом вдруг, совсем другим тоном:
— О, ради бога, идите скорее туда! Он там, наверху! Ради бога! Неизвестно, что может случиться...
* * *
Он действительно был уже наверху.
Он вышел из дома задолго до рассвета. Охваченный безумием, он прошел в обратном направлении почти весь путь, проделанный им накануне; в белой нарядной рубашке и новом костюме подходит он к дому Бьола, стоящему недалеко от места, где уже начинаются камни, в это время года расцвеченные мхом в золотой, светло-желтый, светло-серый и темно-зеленый цвета; в трещинах огромных, с дом, камней растут всевозможные растения: черника, брусника, барбарис с жесткими листьями и плодами.
Он просовывает голову в приотворенную дверь:
— Есть тут кто-нибудь?
— Вы меня не узнаете?
— Ей богу, нет, — говорит Бьола.
— Антуан.
— Какой Антуан? У нас много Антуанов.
— Антуан... Ну-ка, посмотри на меня внимательно… Антуан Пон, из Аира.
— Не может быть!
Бьола пятится, не отрывая глаз от его лица.
Антуан снял шляпу, и лицо его теперь хорошо видно; Бьола мысленно округляет его, возвращает ему прежние краски.
— Постой!.. А ведь действительно! Это ты! Но откуда ты?
— Из-под камней, — отвечает Антуан, указывая рукой туда, в сторону обвала.
— Меня, как и других, засыпало во время обвала; но мне удалось выбраться.
— Не может быть!.. Как же тебе это удалось?
— Я полз на животе, на локтях и коленях... Полз семь недель...
— А сейчас ты откуда?
— Из деревни.
— Эй, Лутр, — кричит Бьола соседу, работающему поблизости. Тот подходит.
— Ты знаешь, кто это?
Лутр останавливается на некотором расстоянии, недоверчиво разглядывает Антуана.
— Нет.
— А ведь ты его хорошо знаешь. Ты наверняка видел его клеймо: А. П.
— Но у него такая тощая шея, и щеки такие ввалившиеся..
— А ты представь себе их покруглее.
— Пон!
— Ты угадал, это он. Иди же сюда, тебе нечего бояться...
— Лутр подходит и тоже спрашивает:
— Откуда ты?
Антуан опять указывает рукой на север, туда, где находятся пастбища и где виднеется нагромождение камней, и опять, уже в который раз, начинает свой рассказ.
— Когда же ты выбрался? — спрашивает Бьола.
— Вчера... Нет, позавчера.
Тогда Бьола опять зовет:
— Эй, Мари!
Так зовут жену Доннелуа, живущего в одной из соседних хижин. Она появляется на пороге, останавливается.
— Эй, Мари, — кричит ей издали Бьола, — помните, позавчера, привидение... Вы еще убежали все. А у привидения оказался хороший аппетит и крепкий желудок. Так вот оно, ваше привидение.
— Кто это, а?
— Пон, Антуан.
Рядом с матерью появляется Дзозе, он вытягивает шею, чтобы лучше разглядеть Антуана.
— Да, это правда, — говорит Антуан. — Но я был очень голоден. Ведь семь недель! Представляете? И выглядел я, должно быть... Но это был я, честное слово; и я вам, конечно, за все заплачу.
Женщина выходит из дома, делает несколько шагов к ним.
— Потом я спустился в деревню, — продолжает Антуан. — И там меня тоже не сразу узнали; сначала они испугались, как и вы... Даже стреляли в меня. Меня приняли за привидение... Привели священника… А потом мы выпили все вместе.
Дзозе тоже подходит поближе.
— Но, понимаете, один человек остался там, наверху; из-за него я и пришел сюда снова. Вы не видели, никто здесь не проходил? Я встал до рассвета, иначе они бы не пустили меня; они бы стали меня убеждать, что там никого нет... А я знаю, что он там.
Теперь уж несколько мужчин окружили Антуана, они слушали его, не понимая.
— Он не умер, он жив... Вы же помните Серафена... Серафен Каррю, пожилой такой, брат моей тещи. Только благодаря ему я смог жениться, ведь моя теща и слышать обо мне не хотела. Понимаете? Он мой друг, больше, чем друг... Так вот! Он все еще там...
— Где?
— Там, наверху. Мы ведь были вдвоем в хижине, когда упала гора. Я все прекрасно помню... мы сидели у очага, и он говорил мне: «Ты скучаешь? А я разве не в счет?» Да он для меня больше, чем друг, он мне отец; я ведь сирота, вы знаете... И вот я выбрался, а он все еще там, под камнями. Я сказал об этом им, там, в деревне, но они не поверили мне; поэтому я и пришел сюда один. Вы ведь поможете мне? Сколько вас? Человек десять, наверно? Он жив, я знаю, я хорошо помню, он разговаривал со мной; я лежал на полу, а он спрашивает: «Где ты, Антуан?..» Просто он не смог найти выход.
— Возможно ли это? Столько времени прошло...
— А я?.. Я ведь тоже пробыл там семь недель. А он — всего на два дня больше... Ну что, вы идете со мной?.. Конечно, вы пойдете. Мы попробуем его звать; а можно взять с собой ружье и стрелять в воздух, чтобы указать ему направление...
Он продолжал убеждать их, говорил много, торопливо, беспорядочно, задавал вопросы, не дожидаясь ответа на них. Люди, окружавшие его, слушали, качали головами. Потом двое из них, Бьола и Лутр, все же пошли с Антуаном.
* * *
Трое мужчин поднимались прямо вверх по крутому склону; из-под ног у них с шумом скатывались вниз камни. По мере того, как они поднимались, гора камней, похожая на гигантскую волну с гребнем наверху, казалось, сплющивалась, становилась плоской; наконец глазам их открылся ее противоположный склон. Отсюда, с высоты, крупные камни казались мелкими камушками, а мелкие — просто песком.
— Вот это да! — воскликнул Антуан.
— Да... А ты бы видел, как все это дымило, — ответили ему.
— Как это дымило?
— Да ведь вся эта пыль три дня висела в воздухе! Три дня ничего не было видно.
Сейчас все было прекрасно видно, и тишина стояла необыкновеннная. Только камни хрустели под ногами, как кость на зубах у собаки. Вскоре тишина стала абсолютной: мужчины остановились на небольшой плоской площадке и сверху оглядывают окрестности.
— Подумать только! Я выбрался отсюда живым! — произнес Антуан, качая головой. — Но теперь, когда выбрался я, он тоже должен выйти.
Он смотрит на это безбрежное мертвое пространство, похожее на окаменевшие морские волны, где не заметно никаких признаков жизни... Он говорит: «Он там! Он жив».
Они вглядываются, вглядываются — но нигде никакого движения: ни на блестящей поверхности камней, ни в темных щелях между ними, ни над ними: даже птиц не видно сегодня утром, ни одна птица не парит в небе на своих больших крыльях и не кружит с криком над щелями — все мертво вокруг. А он твердит: «Он жив». Он протягивает вперед руку:
— Видите вон те две глыбы? Вот оттуда я и вылез. Значит, наша хижина где-то там, внизу. Но, где именно? Черт возьми, не так-то просто это определить... Погодите, я сейчас сориентируюсь. Где север? Там, да? Где же та скала, к которой была пристроена хижина?.. Понимаете, поэтому камни и перелетели через нее... Она должна быть примерно там. Серафен...
— Се-ра-фен! — вдруг зовет он.
Он кричит громко, изо всех сил. Рупором приставив ко рту ладони, он выкрикивает один за другим три слога, которые звучат, как три жалобные ноты; на некоторое время наступает тишина, но затем голос его, оттолкнувшись от скал по ту сторону ущелья, снова возвращается назад, усиленный эхом. Первый раз эхо возвращает имя почти нетронутым; второй раз — приглушенным и как бы стертым на углах; в третий раз оно превращает его в тихий шелест.
— Надо было взять ружье и стрелять, — говорит Антуан. — Вы ведь дадите мне кирку и лопату?
К вечеру в Аир прибежал малыш Дзозе:
— Он там, наверху, но...
Он крутит пальцем у виска.
— А где Дионис и жандарм? Ведь они еще с утра отправились в Дерборанс.
— Ну да, и они там, они меня и послали.
— Они послали тебя? Зачем?
— Да Антуан никак не хочет возвращаться. Он говорит, что не уйдет без Серафена...
— А что он делает?
Дзозе опять крутит пальцем у виска.
Сердце вдруг больно сжимается в груди у Терезы. «Я должна идти туда», — решает она.
— Представляете! — продолжает Дзозе. — Он взял с собой кирку и лопату. Он говорит, что Серафен там, под камнями, что он жив. Он говорит, что слышал, как Серафен звал его. Мужчины хотели идти туда вместе с ним, но потом вернулись.
— Почему же они вернулись?
— Они испугались...
— Кого испугались?
— Пастуха.
— Какого пастуха?
— Который пасет овец.
— А! План...
— Ну да, тот пастух из Дербонера. Он как раз спускался вниз со своими овцами. Он стоит на камне и кричит всем: «Дальше идти нельзя!»
Слушатели качают головами:
— Да!.. Уж он-то знает... Уж он-то разбирается в таких вещах...
— В том-то и дело, и он кричит всем, кто хочет пройти: «Дальше нельзя!..» — И люди боятся идти дальше.
— А Антуан?
— Антуан все же пошел... Похоже, что ему бояться нечего. План говорит, что он ненастоящий.
— Кто?
— Антуан. План говорит, что он ненастоящий, что это только его душа. Что мы его видим, но он не такой, как мы, у него нет тела... И еще он говорит, что он пришел, чтобы завлечь нас туда, потому что они там, под камнями, страдают, им скучно и они завидуют нам...
— Господи! Что же делать?
— Что делать? — заговорили вокруг.
Но внутренний голос зазвучал в душе у Терезы, и он сказал ей: «Иди за ним!»
Мужчины повели Дзозе к Ребору, налили ему стаканчик вина, хотя по возрасту пить ему не полагалось; а голос все звучал: «Легкомысленная женщина, сказала ли ты ему вовремя то, что должна была сказать? Ты хотя бы попыталась его удержать? Ты даже не осталась рядом с ним ночью, а ведь ты знаешь, что ночь — плохой советчик. Ведь господь подтвердил, что это он, твой муж, или ты все же не поверила? Или ты забыла, что он — твоя плоть, несчастная? Так исправь же свою ошибку, недостойная жена! Иди туда, к нему. Найди самые нужные слова, много слов — столько, сколько потребуется, чтобы он понял, чтобы он вернулся… Ты должна достучаться до его сердца, чтобы он наконец очнулся. Неси ему свою тайну, скажи ему: «Скоро нас будет трое. Скоро появится маленький человечек, которому ты будешь нужен».
Мужчины говорят мальчику, пока он пьет: «Сегодня ты переночуешь у нас, а завтра утром мы что- нибудь придумаем».
Тереза окликнула мать, тихонько плакавшую на кухне, и сказала:
— Я пойду туда.
— Куда?
— Наверх.
— О-о-о! Тереза! — застонала мать.
Но Тереза не слушала.
— Пожалуйста, мама, приготовь мне корзину. Положи чистое полотенце, пару бутылок старого вина. Положи всего понемногу, чтобы можно было хорошенько поесть, это для него, ему ведь нечего есть там, наверху; положи мяса, свежего хлеба... Прошу тебя, мама! Ради ребенка, которому нужен отец.
Говоря это, она торопливо собиралась в дорогу; но в этот вечер она ушла недалеко.
В деревне никто еще не ложился; люди собирались группами у домов и обсуждали происходящее, спорили. Когда на улице появилась Тереза — все замолчали. Начинало темнеть. В светлом проеме открытой двери была видна горестно раскачивающаяся темная фигура матери. Люди молчали, Тереза здоровалась с ними, проходя мимо, — ей отвечали.
Так она дошла до дома Ребора.
Поднялась по крутым деревянным ступенькам.
Она нарочно топает по лестнице, но люди внутри громко разговаривают и не слышат. По местным обычаям, женщине не положено заходить в кафе, где собрались мужчины. И Тереза не входит внутрь. Она заглядывает в окно; лестница проходит как раз под окном, и, стоя на ступеньках, можно подняться на цыпочки и заглянуть в окно, не выдавая своего присутствия.
Она видит, что Нанда там, как она и предполагала.
Он там, вместе с малышом Дзозе, которого угощают вином, хотя по возрасту ему еще не полагается, с Ребором, председателем и несколькими мужчинами из Премье.
Она окликает Нанда, стоя на лестнице.
Мужчины оглядываются, видят в окне лишь верхнюю часть ее лица: черные волосы, слившиеся с темнотой, темные глаза на бледном лице. Голоса в комнате умолкают.
— Нанда, выйдите на минутку, — просит она и тут же исчезает.
Нанда встает, берет свою палку, выходит на крыльцо и спускается по лестнице.
— Нанда, вы не могли бы пойти со мной туда?
— Куда?
— Туда, наверх.
— Зачем?
— Надо его найти.
— О, господи!
Но он видит, что она все равно пойдет, никакие уговоры не помогут; что же делать? Нельзя же отпустить женщину одну в такую даль, да и дорога там безлюдная и опасная.
Он в раздумье почесывает за ухом и говорит:
— Хорошо, пойдем. Когда?
— Завтра утром, пораньше.
Было еще очень рано, но в полях уже работали мужчины: нужно было поскорее убрать рожь. Местность была такой наклонной, что серпы в руках у жнецов находились как раз на уровне основания стеблей, им даже не приходилось нагибаться.
Там, где рожь уже была скошена, виднелись снопы, прислоненные друг к другу по три, колосьями кверху; издали, в неясном свете раннего утра, они очень напоминали собравшихся в кружок сплетничающих кумушек.
Тереза шла по дороге с Нанда и Дзозе, который вместе с ними возвращался в Замперон.
Было очень тихо, сильно парило; воздух был золотистым, цвета спелой пшеницы. Такой же золотистой была и вся долина, раскинувшаяся слева от них на необозримом пространстве. Издалека доносился ропот невидимой отсюда реки: Рона все рассказывала и рассказывала свою бесконечную историю; так бормотала она всегда, без устали, год за годом; ночью голос ее становился мощнее, громче, а днем слабел и был еле слышен.
Тереза шла быстро, Дзозе тоже легко и быстро несли его молодые ноги; Нанда с трудом поспевал за ними, стуча по камням железным наконечником своей палки.
Тереза летела как на крыльях. Люди видели ее теперь издалека, так как утренняя золотистая дымка постепенно рассеивалась, как пыльца оседала на землю. На руке у нее висела корзина, и она летела, как будто какая-то невидимая сила несла ее вперед.
Шли молча. Наверху, где воздух уже стал прозрачным, горы ярко блестели на солнце. Потом вдруг сразу стало темно, холодно, мрачно, как будто наши путники перепрыгнули вперед месяца через три, приблизившись к зиме.
Они вошли в ущелье, будто ударом гигантской сабли разрубившее гору пополам; рана эта на теле горы так глубока, что солнце освещает ее лишь на несколько минут, когда находится прямо над ущельем.
Иногда Тереза останавливалась и поджидала Нанда. Дзозе шел теперь рядом с ним.
— Как ты тебя чувствуешь? — спрашивал Нанда мальчика.
— Хорошо.
— А как рана на голове, зажила?
— Да это была просто царапина.
— Она уже зажила?
— Да, конечно, давно...
Тереза уходила вперед и не слышала продолжения разговора. Потом останавливалась, поджидая их, и опять слышала голос Дзозе:
— Вы что, не верите?
— Конечно нет, ты еще слишком мал.
— А вы не могли бы попросить его у Ребора для меня?
— Но ведь ты не знаешь даже, как с ним обращаться.
— Я?! Я не знаю? Почему вы так думаете? У нас, в Премье, тоже есть ружье... У Катаню, старого солдата. И он мне его дает подержать, когда я приношу ему дров... Я даже умею высекать огонь из кремня; но ружье Катаню не стреляет, у него перекошен ствол... А вот если бы Ребор одолжил мне свое... О! Я бы сумел и засыпать порох, и набить патрон...
— А отдача?
— Что?
— Во время выстрела получается отдача — сильный толчок в плечо.
— Да? Ну и что?
— А то, что ты при этом здорово шлепнешься и ушибешь себе зад. Сколько тебе лет?
— Четырнадцать.
— Придется тебе подождать до двадцати.
Они сделали небольшой привал, усевшись все трое в траву на обочине дороги; Тереза молчала, мысли ее были далеко.
— Это несправедливо! — продолжал настаивать Дзозе.
— Почему несправедливо?
— Потому что вот Катаню, когда я оказываю ему услугу... А вам ведь я тоже оказал услугу.
— Ну ладно, ладно, посмотрим...
Они опять тронулись в путь.
— А сколько там, наверху, сурков! — продолжал Дзозе, — я видел их. Они живут в норах, среди камней. Они хитрющие! Один всегда садится впереди и наблюдает. Завидев тебя, он свистит вот так...
Мальчик свистит, заложив в рот два пальца.
— Но я их перехитрю; я знаю, что надо делать. Я спрячусь за камнями. Я, знаете, какой ловкий и гибкий. Я могу долго ползти на животе, я могу…
— Но ружье ведь очень тяжелое. И длинное. Длиннее тебя...
— Становилось все светлее. Горный поток, шумевший сначала где-то в глубине ущелья, под ними, постепенно приближался — и в конце концов они оказались на одном уровне с ним. Они шли еще довольно долго, и наконец увидели первую хижину. Она стояла справа от дороги на квадратной лужайке, сразу над которой начинается лес, а еще выше громоздились скалы. Прошли еще немного и увидели вторую хижину, а там и третью, четвертую. Все они были одинаково приземистые и неказистые.
Любовь привела ее сюда, идут они втроем. Бьола, стоявший у своей хижины, еще издали увидел их.
— А, и вы пришли! — приветствовал он их.
— Где он? — сразу же спросила Тереза.
— Ах, милая, похоже, что он не в своем уме... Он все твердит о Серафене... Это ведь ваш дядя, да? Так вот, Антуан утверждает, что он жив... Он взял у нас кирку и лопату. Мы пытались удержать его, но нам это не удалось.
— А вы? Вы не пошли с ним? — спросила Тереза.
— Мы не осмеливаемся идти туда.
— Почему?
— Да так...
— Нужно идти туда.
— О, это рискованно.
В это время показались Дионис и жандарм; они подошли к ним и тоже подтвердили:
— Ничего невозможно сделать! Он утверждает, что слышит его голос.
— Голос Серафена.
— Под камнями.
— Нужно увести его оттуда, — сказала Тереза.
Жандарм ответил:
— Разумнее будет дождаться, когда он выбьется из сил и сам вернется... Что касается меня, то мне пора возвращаться. А вы оставайтесь здесь и ждите; попытайтесь поговорить с ним, когда он придет... „
Но Тереза молча покачала головой и пошла вперед.
Из дома вышла жена Доннелуа.
— Дзозе, наконец-то! Где ты ночевал? О! Мадам Тереза, не ходите туда! Останьтесь у меня, так будет лучше...
Но Тереза, кажется, не слышала ее. Тогда женщина крикнула сыну:
— Дзозе! Дзозе! Вернись сейчас же! Я запрещаю тебе идти туда!
Она выбежала на дорогу, преградила сыну путь. Мальчику пришлось подчиниться.
А Тереза уходила все дальше.
Нанда, Дионис и Бьола шли за ней.
Некоторое время они еще шли вдоль русла горной реки, потом повернули налево. И — о боже! Что же она видит!.. Раньше, когда она поднималась сюда, с этого самого места открывался вид на прекрасную плоскую долину, раскинувшуюся в низине, густо населенную людьми и животными, — сейчас повсюду, куда ни взгляни, торчали лишь громадные серые глыбы, как серые фасады домов; они как бы говорили всем своим видом: «Стойте! Дальше нельзя!»
Меж камней виднелись узкие извилистые проходы, похожие на темные улочки; ей придется идти по ним; а там, дальше, за этими первыми глыбами, закрывая простирающиеся за ней пространства, возвышалась громадная серая масса обвала.
Все здесь, кажется, кричало, предостерегая: «Стойте! Ни шагу дальше!»
Но Тереза слышала свой внутреннйй голос, который повелевал ей:
— Иди! Иди до конца!
* * *
И тут появился он, в длинной рубахе, с большой палкой с загнутым концом, доходящей ему до плеча.
Он появился слева от Терезы, на одном из выступов скалы; застыл неподвижно, как статуя, и только мотал головой из стороны в сторону. На голове у него была огромная шляпа, длинная белая борода болталась из стороны в сторону.
Слева от Терезы и троих мужчин, немного над ними, в том месте, где ущелье Дербонера обрывается самой глубокой пропастью.
— Стой! — крикнул он. — Кто ты? А... вижу, вижу... Ты жена Антуана... Так ответь же мне, женщина! Уверена ли ты, что тот, за кем ты пришла сюда, и человек, которого ты знала раньше — одно и то же.
Он сделал паузу и продолжал:
— Они обманывают вас своим видом... Они всё еще не успокоились и бродят там, под камнями, они завидуют вам, живым...
Нанда, Дионис и Бьола останавливаются. Тереза продолжает идти дальше...
— Женщина, стой! — кричит План. — Берегись!.. Вы видите их оболочку, но под ней ничего нет… Иди сюда, ко мне, побудь одну только ночь в моем шалаше — и ты сама их услышишь и увидишь. Я-то их вижу каждую ночь; все они такие белые, они бродят, стонут, жалуются; голоса их звучат как скатывающиеся с горы камни, как булыжники в бурном потоке.
Тереза тоже на время останавливается; План продолжает, поднимая руку и указывая вверх:
— Знаешь, как называется вон та вершина?.. Да-да, вон та... Дь-я... в... В этот раз он показал свою силу:
Он качает головой: — Тот, кого ты ищешь, такой же ненастоящий, как и те, другие, поверь мне. Он просто смелее их и решился спуститься вниз.
План продолжает: — Не ходи туда. Ты будешь проклята. Он хочет тебя туда завлечь. Не ходи. Там, среди этих камней, много глубоких ям. Камни неустойчивые, шатаются под ногами… Стой, Тереза, не ходи туда!
— Вы идете? — обращается она к мужчинам.
— Ты хочешь идти туда? — спрашивает Нанда. — Тогда, наверно, лучше идти тебе одной.
— Хорошо! — говорит она. — Я пойду одна.
Если идти от местечка Во, то до Дерборанса — семь- восемь часов ходу. Дорога идет вдоль красивой речки, против ее течения. Вода, с двух сторон зажатая берегами, напоминает толпу школьников, спешащих послед уроков вырваться из школы, узкие двери не могут пропустить всех сразу, и вот вся эта масса голов, плеч, рук толкается, пихается, кричит, хохочет,
Дорога ведет мимо красивых просторных приземистых хижин с аккуратными крышами, крытыми до блеска отполированной дождем серебристой дранкой, мимо обильных источников, струи которых, шириной в руку, вертят маслобойки.
А потом вдруг все исчезает. Ничего... Только резкий холодный воздух.
Как будто здесь, в этой огромной темной дыре, притаилась зима и дышит вам в лицо холодом, когда вы наклоняетесь над пустотой. И он где-то там, он сам вернулся сюда, но разве можно его разглядеть там, внизу?
Он слишком мал.
На глубине шестисот метров он, должно быть, превратился в крохотную белую точку, которую невозможно различить невооруженным глазом среди этой безбрежной каменной пустыни, где камни в темноте кажутся мокрыми, такие они темные, печально-серые, чуть голубоватые, с черными пятнами, как тронутые тлением лица мертвецов.
Да, он слишком мал, чтобы разглядеть его здесь; но вдруг все эти глыбы начинают оживать, они как будто подсыхают, на миг становится светлее; это солнце показалось над горным хребтом и осветило их; а вот и он, не больше муравья, у подножия этих громоздящихся глыб.
Он яростно взмахивает киркой, потом берется за лопату; он ищет того, кого уже нет в живых — он ищет бедного Серафена.
У него слегка помутился рассудок; вот он и пришел сюда снова и теперь яростно трудится, роет траншею, которая пока лишь слегка наметилась среди этих черных каменных глыб вперемешку с булыжниками и гравием; твердая сталь звонко стучит по камням.
Сначала она совершенно растерялась, ступив в этот лабиринт из узких проходов между глыбами, более сложный и запутанный, чем улочки в горной деревушке; где она сейчас? в какую сторону идти? Где север? Где юг? над головой — лишь узкая полоска неба, как голубая спутанная ленточка; потом до нее донеслись звуки ударов металла о камень, как бы зовущие ее: «Сюда, сюда...» Это он поднимает кирку — и опускает ее; он как будто разговаривает с ней на расстоянии. Она остановилась, прислушалась. Теперь ей оставалось только идти на звук. Она обошла одну группу камней, еще одну; постепенно размеры их уменьшаются, они громоздятся одни на других, образуя ступени. Тереза карабкается по этим ступеням; ни одна женщина никогда не решилась бы отправиться одна в эти безлюдные места, но Тереза не одна, с ней ее любовь, она сопровождает ее, ведет ее все вперед и вперед.
Наконец она увидела его. Он стоит к ней спиной, без пиджака и жилета. Двумя руками он поднимает над головой кирку.
На нем новые брюки и нарядная белая рубашка; он такой маленький рядом с высящейся перед ним глыбой; но он поднимает кирку, бьет по ней, опять замахивается.
Она прыгает с камня на камень, все ближе подходит к нему; он не слышит: стук кирки заглушает все другие звуки. Но вот он откладывает кирку и берется за лопату.
Внутренний голос говорит Терезе: «Иди, иди! Подойди к нему поближе! Не бойся! Не упусти его! Если он побежит — беги за ним!..» Она опять зовет:
— Антуан!..
На этот раз он, наконец, услышал. Оборачивается, видит ее и отрицательно мотает головой. Он все качает и качает головой, не сводя с нее глаз.
Она подходит все ближе; он что-то говорит, но она не слышит, что именно. Тогда он бросает лопату и, видя, что она уже совсем близко, пускается бежать прямо перед собой вверх по склону горы камней.
Пятеро мужчин, поднявшихся сюда из Замперона, вначале ничего не видят, кроме камней. В конце концов они опускаются на землю, не зная, что делать дальше.
Это Нанда, Дионис, Бьола и еще двое мужчин из Замперона.
— Что будем делать?
— А что делать? Делать нечего... Подождем. Она ведь должна вернуться.
А он?
— Ну, а он...
Солнечные лучи добрались уже и до них; они сидят как раз посредине одного из светлых пятен, которое солнце разбросало по этой затененной горами местности. Справа от них световое пятно имеет заостренную форму и тянется довольно далеко, слева оно зубчатое, повторяет рисунок горного хребта, из-за которого выглядывает солнце.
Горный хребет этот возвышается прямо позади них.
Он устремил к небу свои остроконечные и квадратные башни и колокольни; и солнце то показывается в промежутках между ними, заливая светом все кругом, то опять прячется.
Справа от них и чуть впереди поблескивают небольшие озера, они то грустнеют, то мгновенно веселеют, как только солнце погружает в них свои длинные пальцы.
Черная вода сразу становится небесно-голубой, а на ее поверхности дрожит паутина, будто сплетенная из тончайших серебряных нитей; белое облачко отразилось в одном из озер, пересекло его, как белый парус, и перекочевало в другое озеро.
— Смотрите!.. Смотрите!.. — вскакивает вдруг с места Каррю, указывая рукой прямо перед собой.
— Видите?
— Кого?
— Да Антуана, черт возьми!
— Где?
— Вон там, за крупными камнями, на склоне, среди мелких....
— Да, да, вижу...
— И я вижу, — подхватывают остальные.
Из-за большого расстояния Антуан кажется лишь белым пятнышком; темные брюки его сливаются с темными пятнами на камнях и меж камней, и только белая рубашка мелькает на довольно пестром, но неподвижном фоне. Мужчины видят, что Антуан карабкается по камням вверх, все выше и выше.
— Куда это он?
— Да он убегает...
— Несчастный... Да, он, видимо, уже не вернется.
— А где же она?
— Наверно, скоро вернется. Что же она может сделать, он не хочет ее слушать.
Но тут они чуть пониже белой точки заметили тоже движущуюся темную точку; она тоже поднималась вверх.
Неужели до сих пор любовь спала? Но теперь-то она проснулась.
Оба они были хорошо видны на освещенном солнцем склоне, который снизу казался однородным и гладким, но на самом деле весь состоял из бугров и вмятин и был покрыт трещинами и ямами. Он взбирался первым; она с трудом поспевала за ним, но не останавливалась, ведь ее поддерживала и придавала ей силы любовь. Часто ей приходилось карабкаться вверх на коленях, хватаясь руками за острые выступы; иногда камни выскальзывали у нее из-под ног и катились вниз, увлекая ее за собой.
Мужчины заговорили:
— Если она не остановится — она пропала. Нанда, позовите ее... Вы ее лучше знаете.
— Бесполезно. Слишком далеко, — сказал Нанда.
— Попробуйте все же...
Они не знали, что делать и что думать... Вскоре они потеряли из виду Антуана, а затем и Терезу. Оба исчезли по ту сторону откоса.
Это история о пастухе, засыпанном камнями во время обвала, который вновь возвращается к этим камням, как будто не может больше жить без них.
Это история о пастухе, который исчез в горах на два месяца, потом появился и опять исчез; но теперь вместе с ним может исчезнуть и его жена.
Мужчины, все пятеро, все еще стоят и смотрят вверх; за их спиной, на выступе скалы, стоит старый План; они не видят ничего, перед ними одни только камни, неподвижные камни и никаких признаков жизни.
Тогда один из них тихо заговорил:
— Может, План прав? Кто знает?
— Кто знает, — так же тихо ответили ему.
— Если бы это был настоящий живой человек, разве бы он сюда вернулся?
— Да, в самом деле...
— Видно, это и правда его душа... Он пришел, чтобы увести ее...
Они все еще неподвижно стоят. Солнечное пятно постепенно смещается в сторону, но его светлый треугольник все еще рядом с ними, и его очертания причудливо перемещаются в пространстве. Вода в озерах тоже погасла, стала матово-серой, как цинковые крыши.
Это солнце продолжает свою игру в пятнашки, то прячась за зубья хребта, то выглядывая в просветы между ними; и когда солнце в очередной раз коснулось их затылков своими лучами, люди повернулись лицом в ту сторону, откуда пришли..
Но тут они с удивлением увидели, что старый План, который все еще смотрит туда, на камни, несколько раз пожимает плечами, как будто удивляясь чему-то, потом сердито взмахивает палкой, отворачивается и уходит, сопровождаемый овцами.
И тогда, обернувшись и взглянув наверх, они увидели, что там что-то движется! Но что это? Неужели это Тереза? Да, это она. И она ведет его назад.
Не может быть!.. Но это она, сомнений быть не может. И их двое. Мужчина и женщина.
Кругом — суровые горы с неприступными скалами и башнями, они могущественны и беспощадны, но женщина, слабая женщина поднялась против них и победила. Она победила, потому что была смелой женщиной и потому что любила.
Она наверняка нашла нужные слова, и ее тайна помогла ей; жизнь, которую она носила в себе, помогла ей спасти другую жизнь — и вот она уводит его из этой мертвой пустыни.
Они рупором прикладывают ладони ко рту и издают клич горцев; оттуда, сверху, доносится такой же крик.
Кричат двое, мужчина и женщина.
Теперь они видят, что мужчина помогает женщине спускаться; он первым спрыгивает с выступов, потом бережно опускает ее.
Полоска ледника блестит на солнце, как струйка прозрачного меда; а позади этих двоих все опять погружается в безмолвие, неподвижность, сковывается ледяным холодом — смерть опять вступает в свои права.
— Оэ-оэ-оэ!..
Дер-бо-ранс... Это слово звучит у вас в ушах, навевая мягкую грусть, когда вы склоняетесь над обрывом, где ничего нет — пустота. И вы видите, что там только пустота.
Там, внизу — круглый год зима, мертвый сезон, и всюду, куда бы вы ни бросили взгляд — камни, камни, и камни.
И ничто не меняется здесь уже около двух сотен лет.
Лишь стадо овец забредет порой в эти пустынные места, соблазнившись пучками чахлой травы, пробившейся меж камней, и долго бродит здесь, как тень от облачка, перемещаясь с места на место. Когда стадо передвигается — его топот похож на шум сильного ливня. Когда тихо пасется — на шелест набегающих на берег волн тихим летним вечером. Кажется, неторопливая, старательная кисть раскрасила каменные глыбы вокруг в ярко-желтый, серый, во все оттенки зеленого цвета — это мох покрыл их; в щелях меж камней растет множество всяких растений: здесь и брусника, и черника, и барбарис с жесткими листьями и твердыми плодами, как бубенцы, тихо позвякивающими на ветру.