К книге
Мукденский переломГлава 9 ПЕРВЫЙ БОЙ БАТАЛЬОНА
38%
Глава 9 ПЕРВЫЙ БОЙ БАТАЛЬОНА
9

Аскинадзе подошёл к столу с пакетом в левой и ножом в правой. Пакет он не клал на стол — держал перед собой так, как показывают пакет к пакету: лицевой стороной к Волкову, печатью вверх. Сургуч был серый, тонкий, штамп оперативного отдела штаба 1-й В.-Сиб. стр. дивизии, две буквы и цифра.

— Поручик. Распечатывайте.

Аскинадзе провёл лезвием под печатью — не поперёк, а под, как подсовывают к расщелине в раме оконной форточки, чтобы не порвать. Сургуч оторвался целиком, упал на дощатый стол.

В пакете оказалось три листа.

Волков взял верхний — частное распоряжение, по форме, в один абзац плюс схема на обороте. Прочёл быстро. Перевернул, посмотрел на схему — на ней неровный карандашный треугольник между двумя жирными точками, в углу подпись «отметка 18,7». Поднял глаза от листа.

— Поручик. Огнев.

Огнев был у входа в палатку, кофейник он уже снял с углей и держал у живота, придерживая тряпкой; усы его были расправлены не парадно, а только обозначены пальцем по разу, по правому и по левому, как делают, когда заняты руки.

— Слушаю, ваше благородие.

— Кашу — на ужин, как обычно. Лишнего не варить. Завтра утром выходим. Ужин нынче ранний, до девяти.

— Будем учить, — сказал Огнев в ту же сторону, что и в Артуре, в стену.

— Учить будете в дороге. Тихон Савельич, запасной кофейник из-под верёвок выньте. Поедет со мной.

— Ну, мать честная.

Огнев вышел.

Волков повернул лист обратно к Аскинадзе.

— В ночь на первое мая, с двух часов, — движение. К рассвету — исходное. К шести — работа. Высота восемнадцать, семь — наша. Двадцать четвёртый Восточно-Сибирский — справа от нас, бьёт первой волной по подножию; мы — со второй, на самую высоту. Линия снятия — Лаоян по железной дороге, как согласовано. Подпись начальника штаба дивизии. Уведомление в копии — в оперативный отдел Маньчжурских армий. Личной приписки нет.

Аскинадзе принял лист, прочёл сам, дойдя до подписи, сделал короткое движение головой — не кивок.

— Разрешите уточнить. Артиллерия?

— Артиллерия пойдёт в передвижение к закрытой позиции в ночь на тридцатое. Ржевский поднимется первый. Пишите распорядок: подъём к десяти часам вечера тридцатого, кухни до десяти; в одиннадцать — построение поротно, без барабана; в полночь — сапёры, с проволокой, впереди; в два — батальон; третьего эшелона у нас нет, вторая половина шестой роты остаётся на охране лагеря и обоза.

— Так точно.

— Пулемётная — Воронин — со мной. На отметку. С четырьмя «Максимами». Остальные — у Дебогория, на левом плече колонны.

— Так точно.

— Курапов — повозок шесть. Все. Запас бинта — двойной. Йоду — двойной. Носилок — все, что есть. Холщовые сумки — по перевязочной — каждому подносчику. Прохорову, Глушкову — двойной запас, потому что им нести с поля до повозки.

— Так точно.

Аскинадзе записывал не в журнал — в свою кожаную папку, сложенным вчетверо листом, химическим карандашом коротко, не словами, а отметками.

— И вот ещё. Свиридов. Третий пробный заход у него стоит. Сегодня его не выводить. Пусть отдыхает до полуночи, потом — впереди, с ножницами и кольями. Колья — на трёх повозках, до Кудяйцзы донесём, дальше пешком. Сапёров — двенадцать человек.

— Двенадцать, — повторил Аскинадзе.

— Двенадцать. Ткачёв с пятой ротой — резерв. Виттенберг с четвёртой — на правом плече колонны, ближе к двадцать четвёртому стрелковому. Кравченко — со вторым отделением, у Виттенберга. Бортов — там же, без старшинства, рядовым.

Аскинадзе чуть замедлил карандаш на «Бортов — без старшинства».

— Так точно.

— Поручик, — сказал Волков, — там ему легче, чем здесь. Пусть.

— Я не возражал.

— Я знаю. Я отвечаю.

Они помолчали. В палатке пахло сыростью от вчерашнего дождя, въевшейся в парусину; от керосиновой лампы шёл слабый круглый свет, в котором лист на столе казался серым, а не белым.

— Ваше благородие, — сказал Аскинадзе, — Калачёв и Зябликов — где?

— Зябликов с первой ротой — впереди, с Мещерским. Калачёв — со мной. С батальоном. Калачёв на поле должен быть со мной, не с ротами.

— Так точно.

— Идите. Распоряжайтесь.

Аскинадзе вышел.

Волков остался один. Сложил лист пополам, положил поверх схемы, прижал ладонью. Под левой ключицей жестянка лежала ровно — ничего не давала, и ничего не отнимала; рабочая ровная мерка, какая держится у него от Янтая до Янтая, без повышения. Иконка тоже молчала; и это было правильно, потому что отметка 18,7 пока ещё не отметка 18,7, а карандашный треугольник между двумя жирными точками; на треугольник иконке отзываться нечем.

Он встал, надел шинель — все пуговицы, как всегда; шашку взял с крюка; вышел из палатки в густеющие сумерки.

Лагерь стоял.

Подъём прошёл в одиннадцать, без барабана.

Темно было сильно: луна тонкая, узкая, недавняя, висела над сопками с северо-запада, и света её хватало только на то, чтобы понимать, где зубец и где провал, не больше. Кухни кончились раньше десяти; ужин был ранний; чай был настоящий, по фунтовой пачке на роту. Огнев сам разносил по котелкам последние черпаки кипятка тем, кто медлил в строю. Огнев медлил вместе с ними; для Огнева в эту ночь работа состояла из медления.

Свиридов вышел с сапёрами в полночь.

С полуночи до двух Волков прошёл по ротам.

В первой роте Мещерский поднял людей в голос ниже обычного. Мещерский — коренастый, среднего роста, сорока лет, бородку держит по-московски, говорит так, как говорят в военной канцелярии, — поправил пояс на одном крючке и доложил без бумаги: «Первая рота, ваше благородие, в строю, в строю девяносто два, ранцы по штату, шесть подсумков, двое суток сухарей.» Зябликов рядом стоял молча.

Во второй роте Перегуд вывел тройки по одной — старший, второй, подносчик, — и каждой тройке Перегуд показал на колене у штабного фонаря ту самую перебежку: пять шагов влево, три прямо, три влево, прижаться. Бойцы, у которых это была первая ночная работа в строю с бумагой, делали её хуже тех, у кого это была вторая. Но и первые, и вторые молчали; не потому, что велели молчать, а потому, что говорить всем казалось лишним.

В третьей роте — поручика Волков впервые увидел не на разводе, а в работе — поручик был немолодой, лет сорока пяти, длинноногий, с серой жидкой бородкой, в очках, которые он надевал только на бумагу; фамилию его Волков знал второй день, имя-отчество ещё не сложилось. Он стоял у задней повозки, у борта, перебирал по списку: сухарь, патроны, фляга, сапёрная, шинель скатана, папаха завязана. Делал это сам; фельдфебеля третьей роты не было видно.

— Ваше благородие, — сказал поручик, увидев Волкова, — третья рота к выходу — готова. Двое — слабые.

— Слабые в строй?

— В строй, — сказал поручик, — но просил бы не первой волной.

— Не первой. Куда ставите?

— В подносчики. К Перегуду.

— Ставьте. Перегуду — скажете сами.

Поручик убрал очки в нагрудный карман.

В четвёртой роте Виттенберг разговаривал с Кравченко вполголоса, и Кравченко слушал, не двигая бровями. Когда подошёл Волков, оба замолчали. Виттенберг доложил сухо: «Четвёртая рота — в строю, в строю восемьдесят семь, два подсумка дополнительно у каждой тройки в счёт второго эшелона у двадцать четвёртого.»

— Бортов?

— Со вторым отделением. У Кравченко.

Волков не пошёл смотреть Бортова, и Виттенберг это понял, и Кравченко тоже понял; и оба, не сговариваясь, поняли это правильно.

Пятая рота Ткачёва ждала в резерве. Ткачёв сидел на пустом ящике из-под патронов, держал на коленях папаху, сшибал с неё сосновые иголки пальцем — этих иголок не было ни на одном солдате, и Волков подумал, что Ткачёв сшибает их не с папахи, а из себя. Ткачёв поднялся, доложил коротко: «Пятая рота к работе готова; в строю восемьдесят пять. Я понимаю, что мы — резерв.»

— Понимаете правильно, — сказал Волков. — Если мы пойдём вторыми сами — пятая встанет первой. Не показная роль. На случай неудачи правого.

— На случай неудачи правого, — повторил Ткачёв, не как вопрос. — Так точно.

В шестой роте Дебогорий-Мокриевич уже водил пулемётчиков и оба гранатомётных расчёта в темноте по лагерному плацу — медленно, на счёт, разворотом; гранатомётчики несли свои стволы как рожки нездорового младенца, бережно, обеими руками. Дебогорий доложил: «Шестая рота — на левом плече колонны; пулемётная — четыре ствола со мной у Дебогория, четыре — у Воронина при батальоне; гранатомёты — два устойчивых на телеге Минаева, один условный — у меня в руках. Четвёртый — в Янтае.»

— Четвёртый — в Янтае, — подтвердил Волков. — Не везти. Останется.

— Так точно.

К двум часам батальон стоял колонной на плацу. Плац был пуст; Огнев успел протянуть фитиль в одном из штабных фонарей повыше, чтобы фитиль горел дольше; через четверть часа фонарь должны были загасить.

Аскинадзе подошёл к Волкову.

— Ваше благородие. Батальон в строю. Шестьсот девять нижних чинов, восемнадцать офицеров. Штатно.

Волков обвёл колонну глазами, повернулся к Аскинадзе.

— Половина батальона, — сказал он, не глуше и не громче, чем сказал бы в журнале, — пойдёт сегодня в работу впервые. Вы знаете это лучше меня. Поручик, идите со второй ротой.

— Со второй, не с батальоном?

— Со второй. До исходного. На исходном — ко мне.

— Так точно.

Это было первое, что Волков сказал из «половины батальона» вслух — не Кондратенко, не Григоровичу, не себе на лист, а офицеру, который слышит; и сказал так, как говорят то, что давно хотели сказать, но ждали места, где это будет работой, а не признанием. Место подвернулось как раз сейчас, и Волков потратил его экономно.

— Огнев. Гасите фонарь. Колонна — марш.

Огнев загасил фитиль ладонью, не дунул.

Темнота легла плотнее.

Колонна вышла со станции в две тридцать.

Дорога от Янтая до Кудяйцзы — шесть с половиной вёрст по прямой, восемь по дороге, потому что дорога обходит низину с гнилой водой и крюком сворачивает к каменному мосту через Тайцзыхэ. Ночью по ней не ходили обозы; один раз, из третьей роты, нижний чин зацепился носком сапога за камень — и не упал, потому что подносчик его в той же тройке успел подставить плечо. Перегуд это видел, не сказал.

В половине четвёртого мост остался позади.

Огнев шёл рядом с Волковым на правой, нёс шашку — не Волкова, свою, без рукояти, штатной казённой работы. Волковскую шашку Волков нёс сам. Запасной кофейник Огнев тоже нёс сам, в холщовой сумке через плечо, поверх скатанной шинели; кофейник звенел чуть, на втором версте Огнев подоткнул его тряпкой, перестал звенеть.

— Ваше благородие.

— Что, Тихон Савельич.

— Свиридов в Артуре говорил мне, помните, — на проволоке цепляться надо ногтем, а не пальцем. Я тогда не понял.

— Сейчас понимаете?

— Сейчас. Ноготь — он короче пальца; на проволоку садится сверху, не сбоку; крови меньше, и не висишь.

— Сейчас отдадите Свиридову — пускай отдаст по сапёрам.

— Я сказал. Перед выходом.

— Хорошо.

Они помолчали.

— Ваше благородие, — сказал Огнев ещё тише, — я в Артуре, на Высокой, в ноябре, у меня под рукой был один. Высокий. Молодой. С Тверской. Он ничего не сказал перед тем — просто пошёл и не вернулся. Я его не знал. Помню, что был. Сейчас — у нас тоже один. С Тверской.

— Тихон Савельич.

— Да, ваше благородие.

— Идите тише.

— Слушаюсь.

Они пошли тише.

К пяти часам колонна подошла к гряде. Гряда — три невысокие сопки, расставленные подковой, в подкове — кумирня, а перед кумирней — ровное поле, вытоптанное китайскими волами в обычные годы, а в этом — никем; китайцев в эту весну в Кудяйцзы не было.

На гребне средней сопки Свиридов встретил голову колонны без слов. У Свиридова за поясом висели ножницы для проволоки — те самые, ерёминские, с отвёрткой, переделанной под выкручивание японских тонких болтов; отвёртку он на эту ночь оставил Волкову в кармане шинели по уговору. Ножниц было трое. Сапёры — двенадцать. Кольев — связка двадцать четыре, к колонне приведены не все: восемнадцать; шесть Свиридов оставил у моста на третьей повозке, с расчётом: если пойдёт первая волна и сорвётся проход — будет чем достроить.

— Высокая? — сказал Волков негромко.

— Пятьсот шагов. Передний скат пологий, задний крутой. Японцы — сверху и слева; справа их видно с подножия, окопов на гребне не видно, но они там. Проволока в три ряда, два ряда — старые, один — свежий, по ночному звуку: ставили вчера вечером.

— Сколько?

— Часов до двух — стучали. С двух — тихо.

Волков кивнул.

Кивнул впервые за ночь — и этот один раз поставил себе на счёт.

— Свиридов. С двенадцатью — впереди. К проволоке вы выходите в половине шестого. Резать с правого края, к центру не идти, оставляйте центр чистым, чтобы японцы не видели направления прохода. Ножницы — в три места. Колья выдёргивать ножом, не пилить.

— Слушаюсь.

— Если в проходе вас увидят — мы вас прикроем со второй. Если нет — мы пойдём через ваш проход в шесть с минутой.

— Понял.

Свиридов ушёл вперёд тёмным шагом. С ним — двенадцать, в отдельной колонне по двое. Огнев глянул им вслед, перекрестился — не широко, маленьким крестиком у груди, как крестятся, когда не хотят, чтобы кто-нибудь ещё заметил, а заметили все, кто стоял ближе двух шагов.

— Тихон Савельич.

— Что, ваше благородие.

— Не за себя крестите.

— Не за себя.

— И не за меня.

— И не за вас.

— Понятно.

Огнев не ответил.

В половине шестого начала проступать темнота.

Это всегда так — ночь не уходит сразу, а сначала становится не чёрной, а тёмно-серой; в этой серости можно различить ствол ружья, но не лицо человека рядом; а потом серость садится в землю, и в небе сначала появляется один край, тот, к которому пойдёт солнце, и ждать остаётся четверть часа.

Ржевский с закрытой позиции послал четыре пристрелочных выстрела в три тридцать пять — пристрелял по карте, не по противнику; японцы тогда ещё не знали, что по ним пристреляли, потому что снаряды легли пустые, в четырёхстах шагах ниже их окопов, и в темноте японцы решили, что русские бьют не сюда. Ржевский на это и рассчитывал.

В пять сорок Ржевский начал работу.

Связь была телефонная — те же триста пятьдесят аршин с пятнадцатого числа; шла от наблюдательного пункта Волкова на гребне средней сопки до первой трёхдюймовки в двух с половиной вёрстах. У второй и у третьей провода не хватило; работали по флажкам через корректировщика у первой. Корректировщиком был тот самый поручик, имя-отчество которого Волков ещё не сложил, — Волков узнал теперь его имя с первого голоса в трубку: «Шестов. С первой. Готов.» Шестов, значит. Волков вспомнил Шестова на разводе третьего апреля — длинноногого, в очках, который тогда на бумагу сказал «к концу дня. Не сейчас.»; и подумал, что у Шестова на этой ночи будет своя проверка, не такая, как у Аскинадзе, и всё-таки своя.

— Шестов. Бьём по верхнему скату, отметка ноль на гребне сопки, отметка минус один — на проволоку, минус два — на подножие. Бить по два снаряда, через ноль на минус один на минус два. Перерыв — десять секунд.

— Ноль — минус один — минус два, по два, перерыв десять. Так точно.

Пушки начали работу.

Это был тот самый случай, когда артиллерия с закрытых позиций в первый раз для большинства этих солдат показала, что она такое: в темноте за спиной — глухой удар, плотный, без вспышки; через две секунды — над головой свист, сначала далёкий, потом близкий; через секунду — на том скате, далеко впереди, серый куст разрыва, без огня, потому что свет ещё не проступил. И — пауза. В паузе тихо, как было до выстрела; тишина в паузе была тяжелее тишины до начала.

Свиридов в эту минуту был в проволоке.

Свиридов вырезал две дыры с правого края, между старыми рядами, и одну дыру в свежем; ему помогали двое сапёров — других имён в эту ночь Волков не успел запомнить, имена обещал спросить после, если сапёры вернутся; к двум из двенадцати это «после» не успело.

В пять пятьдесят пять, когда у Шестова прошло третье ноль-минус один-минус два, японцы поняли, что бьют по ним.

С японского гребня послышался свисток.

— Свиридов, — сказал Волков в трубку телефонную, хотя Свиридов был не на том конце. Поправил себя. — Шестов. Свиридова видите?

— Вижу. У свежего ряда.

— На минус один не бить. Один в долине. Только ноль и минус два. Ноль — два, минус два — два. Перерыв пять.

— Так точно.

— Двадцать четвёртый стрелковый — пошёл?

— Пошёл, — сказал Шестов. — С правого подножия. По двум ротам цепями.

— Видим. Спасибо.

Свиридов вернулся в шесть.

Он вернулся со всеми, кроме двух. Один остался у свежего ряда — пуля от первого японского залпа, в шею, навылет, без крика; имя — Захаров, рядовой, четвёртая рота, пятое отделение; имя Волков узнал от Свиридова прямо в окопчике у трубки. Второй остался у нижнего ряда, тоже без крика, шрапнельным осколком в висок; имя — Шурышев, рядовой, шестая рота. Свиридов сказал имена один раз, сухо, как Берсенева сказала бы у списка; Волков повторил оба, чтобы запомнить.

— Проход — три. Чистые.

— Спасибо. Пойдёте со второй. Не первой.

— Слушаюсь.

— Вы ранены.

Свиридов опустил глаза на свою левую руку; на левой у него по локтю была кровь, не своя, но и не вся не своя.

— Сейчас перевяжу.

— Курапов.

Курапов вышел из-за телеги, у которой стоял в сухом, чтобы был сухим, когда понадобится; перевязал Свиридову руку быстро, не глядя в лицо, потому что в лицо смотреть было лишним. Курапов молча показал Волкову три пальца.

Это означало — у них трое, не считая двоих от Свиридова. Трое в первые двадцать минут; всех — пятеро. Раненых среди трёх не было, или Курапов сказал бы не три пальца, а другое; значит, трое и двое — пятеро убитых на пятьсот шагов и двести аршин проволоки.

Волков отметил пятёрку про себя и не отметил вслух.

— Огнев. Аскинадзе.

— Здесь, ваше благородие.

— Здесь, ваше благородие.

— Вторая рота — в проход правый. Перегуд впереди. Третья — в проход средний. Шестов — Перегуду в подножие минус два, по три. Виттенберг с четвёртой — на двадцать четвёртом. Ткачёв — резерв, ждать. Дебогорий — на левое плечо, гранатомёты — со мной на отметке. Воронин — за нами, пулемёты — на гребне, не ниже, как займём. Курапов — сейчас же повозки в подножие. Глушков, Прохоров — вперёд, к перевязочной, сразу как пошёл первый раненый.

Все четверо ответили «так точно» одно за другим.

Волков обвёл колонну взглядом.

— С Богом.

Вторая рота двинулась первой.

С шести десяти до семи двадцати — ровно час и десять минут — батальон работал на отметке 18,7.

Позже он не найдёт для этого часа одного слова. В записку впишет его сухо: «работа батальона на отметке 18,7 первого мая 1905 года ст. ст.»

Час этот разбивался на три неровных куска.

Первый кусок — двадцать минут, от шести десяти до шести тридцати. Вторая и третья рота прошли через проходы, прижались к подножию; Шестов перевёл огонь на минус два, бил по подножию справа от прохода, прикрывая. Перегуд провёл вторую роту тройками — старший, второй, подносчик — точно так, как делали на полосе все десять дней подряд; и в этом не было ничего необычного, кроме того, что десять дней назад у Перегуда никто из его солдат не падал, а сейчас падали; и солдаты падали так, как Перегуд не учил, потому что научить падать невозможно. Двое из второй роты остались у проволоки в проходе, потому что свежий ряд оказался не до конца перерезан — не Свиридова вина, проволока шла под наклоном, и одна нить хлестнула обратно; в эту нить попался рядовой Минаев, тот самый, у которого жар спал двенадцатого числа. Минаев бился в проволоке три секунды, его выручил подносчик, имени которого Волков не знал и сейчас, и теперь, кажется, никогда не узнает, потому что подносчик через секунду после того, как выпутал Минаева, сел на землю, как садятся в полную тишину, и больше не встал.

Второй кусок — тридцать минут, от шести тридцати до семи. Японцы поняли, что русские пробились через проволоку, и ответили со всех точек: с гребня — ружейным огнём, с фланга справа — двумя горными орудиями (в том самом сокращённом объёме, какой положен у японцев на таких позициях), и из кумирни внизу, у подножия — пулемёт, который они до этой минуты не показывали. Пулемёт оказался плохой — забивался каждые тридцать выстрелов; но он успел положить шесть человек из третьей роты до того, как Воронин с двумя «Максимами» перевалил через гребень и взял кумирню в перекрёстный огонь сверху.

Пулемёт у японцев замолчал в шесть пятьдесят. Воронин дал по нему ещё двадцать выстрелов — на всякий случай, не для того, чтобы убить ещё, а чтобы японцы там не вернулись к нему через пять минут. После этих двадцати выстрелов в кумирне больше не двигалось.

Третий кусок — двадцать минут, от семи до семи двадцати. На гребне сопки японцы поднялись из окопов в контратаку — ту самую, какую японцы поднимали в Артуре всю осень и какую Волков знал по нескольким десяткам ночей и нескольким дюжинам утр. Это была короткая контратака: японцев было немного, и шли они без расчёта, потому что с двадцать четвёртого стрелкового полка с правого подножия в этот момент вышла во второй раз цепь, и японцы оказались между двумя огнями. Их было десятка три. Тройки шестой роты Дебогория, занявшие гребень минутой раньше, встретили их на штыках; гранатомёты не пригодились — Дебогорий держал их в стороне, потому что в ближнем у штыкового боя гранаты на чужого падают так же, как на своего. К семи двадцати на гребне отметки 18,7 не осталось ни одного живого японца, который мог бы вести огонь.

Высоту 18,7 батальон взял. Локально.

Стало светать вконец.

Прохорова Волков увидел в семь двадцать пять.

На скате, между средним и правым проходом, лежал на спине человек — высокий, нескладный, в шинели на все пуговицы, без фуражки. Левая нога его была ровная, правая согнута в колене не по-человечески; правое бедро было перебито выше колена, и Волков увидел это раньше, чем понял, что лежит — Прохоров.

Прохоров был жив. Глаза смотрели прямо, в небо. Дышал часто, неглубоко.

— Курапов, — сказал Волков без голоса.

Курапов был уже близко — через двадцать шагов, с холщовой сумкой через плечо, в правой — жгут, в левой — фляжка с йодом. Он опустился на колено. Рассмотрел бедро, не убирая шинели. Резанул шинель ножом по шву, открыл рану.

— Шрапнель, — сказал Курапов. — Кость дроблена. Артерию держит. Жгут наложу сейчас, через час — переломится.

— Сколько до повозки?

— Триста шагов. До перевязочной — две версты. До Берсеневой — двенадцать. Если повезёт.

Курапов наложил жгут — выше места перелома, над самим бедром, у паха, как кладут жгут при таких ранах, чтобы кровь ушла из верхней артерии. Прохоров чуть дёрнул головой, не в крик; сказал тихо, не Курапову:

— Ваше благородие.

— Прохоров.

— Я пошёл за ним. Который без подносчика остался. Я думал — донесу.

— До кого донёс?

— До повозки не успел.

— Ничего. Глушков донесёт.

Глушков был рядом — стоял на коленях с другой стороны от Прохорова, держал носилки, опустив их на землю. Глушков перевёл глаза сначала на Прохорова, потом на Волкова; и Волков сказал ему:

— Глушков. Вы понесёте. С Шуруповым из третьей. Бережно.

— Так точно, ваше благородие.

Они подняли Прохорова на носилки.

Прохоров посмотрел на свои сапоги — те самые, новые, второй поставки, которые Берсенева через Соломатина прислала Курапову в подарок «для ваших новых имён»; одну из тех восемнадцати пар Курапов отдал Прохорову четырнадцатого числа, потому что Прохорову с медицинским разрядом полагалась пара, и потому что Курапов считал, что, если носить будут чужие сапоги, носить будут хуже.

— Сапоги, — сказал Прохоров.

— Что — сапоги? — сказал Волков.

— Не сошли. Я думал — сойдут, у меня раньше сходили на третьем месяце. А эти не сошли.

— Хорошие сапоги, Прохоров.

— Хорошие, ваше благородие.

Глушков и Шурупов подняли носилки и пошли вниз — медленно, бережно, как Волков сказал. Прохоров закрыл глаза.

Тогда — в эту самую секунду, между седьмым шагом Глушкова и восьмым, когда Прохорова уже не было на земле, а на носилках, и носилки шли вниз, а не вверх, — под левой ключицей у Волкова поднялась нота, какой он не знал.

Эта нота была не такая, как первые четыре.

Первая на плацу третьего апреля была тёплая и широкая, как от хорошо поставленного станка. Вторая на плацу десятого — плотная, рабочая, прямая. Третья от десятого до пятнадцатого — ровная, держалась на батальоне, никуда не уходила. Четвёртая в шатре Берсеневой шестнадцатого — тонкая, тёплая, уходила глубже под рубашку, к плечу.

Эта пятая была холодная.

Не неприятно холодная — а холодная так, как холодны зимой тонкие предметы, которые не должны быть тёплыми и не были. Она поднялась под левой ключицей и легла там — не прошла, не растворилась, не отзвучала; легла, как ложится на полку предмет, который положили в первый раз. Волков отметил её. Не удержал. Не успел не отметить — она сама себя отметила.

Это было лицо.

— Ваше благородие.

Это был Аскинадзе. Стоял рядом. Не подходил — был.

— Поручик.

— Двадцать четвёртый — на гребне справа, у нас. Командир — подполковник Засекин — ждёт. Спрашивает, держим ли мы отметку.

— Держим.

— Я скажу.

— Скажите.

Аскинадзе пошёл по гребню вправо.

Волков остался один на скате.

Под левой ключицей пятая нота не уходила. Он отметил её ещё раз — не для того, чтобы удержать, а потому, что некоторые ноты отмечают сами себя дважды, и от второго отметания они не плотнее, а тоньше.

Лагерь стоял внизу, в Янтае, в шести с половиной верстах. Гребень стоял здесь, на отметке 18,7. Батальон стоял на гребне.

Волков пошёл к Аскинадзе.

Раненых пошло двадцать одновременно.

Это было в восемь часов, к восьмому часу, когда стихло и на нашей стороне, и на японской; японцы откатились на основную линию, в полутора верстах за гребнем; двадцать четвёртый стрелковый закрепился справа от нас; нам — приказ из штаба дивизии: держать отметку до особого распоряжения, особого распоряжения покуда нет.

Курапов сел у первой повозки, начал считать.

Двадцать одновременно — это была формула Анны Игнатьевны, и Волков услышал её из неё в шатре в Лаояне шестнадцатого числа; и он тогда отметил эту цифру для себя, и согласовал с Берсеневой и с Анной Игнатьевной, что на двадцать пункт у них не рассчитан, но готовиться надо. Сейчас на гребне 18,7 их было двадцать одновременно; Курапов считал двадцать второго; Курапов сказал — «двадцать два».

— Двадцать два, — сказал Волков. — Тяжёлых?

— Тяжёлых девять. Из них трое — не доедут.

— Кто.

— Прохоров. И двое других — Сёмин из четвёртой, Лопатин из второй.

— Сёмина и Лопатина — на повозку с Прохоровым, к Глушкову. Глушков понесёт всех троих в одной партии. До Берсеневой.

— Так точно.

— Лёгких девять?

— Тринадцать. Из них трое — на ногах, дойдут сами с провожатыми. Остальные — на повозках. Всех шесть моих повозок — занимаю.

— Занимайте.

— Ваше благородие, ещё двое из тяжёлых — в подножии. Несли — третья рота, Перегуд снял. Имена — Карпунин, Иванов; оба — в живот.

— И их — в эту партию. К Глушкову.

— Слушаюсь.

Курапов поднялся, пошёл к повозкам.

Аскинадзе стоял рядом. Спросил то, что должен был спросить:

— Списки убитых — сейчас?

— Сейчас. По ротам. Калачёва — ко мне, через четверть часа.

— Так точно.

— И ещё, Аскинадзе.

— Слушаю.

— Когда повозки уйдут на Лаоян — подъесаул Соломатин нас встретит у моста на третьей версте. Сегодня воскресенье, рейс у него штатный; я попросил его вчера через бумагу зайти на мост и взять наших с перепряжкой. Принял.

— Он знает — куда?

— Знает. Передаст санитарному поезду на Лаояне. Софья Васильевна сегодня принимает.

— Софья Васильевна примет двадцать два?

— Двадцать два — пройдут через Берсеневу. Берсенева передаст шестерых тяжёлых санитарным поездом. Остальные — у неё на пункте.

— Слушаюсь.

— Второй раз спрашиваю — потому что хочу, чтобы вы знали: если по дороге что-то у них сорвётся, и Соломатин поезд не догонит, — пусть везёт всех в Лаоян, всех двадцать двух, на Берсеневу. Берсенева согласилась. На двадцать одновременно она не рассчитана, но готова.

— Понятно.

Аскинадзе пошёл к ротам, собирать списки.

Калачёв подошёл через четверть часа, как просили. Калачёв нёс не бумагу — бумага была у Аскинадзе. Калачёв нёс лицо. Лицо было каменное и ровное, как обычно; голос был тихий, плотный.

— Ваше благородие. Батальон сделал работу.

— Сделал, Калачёв.

— Считаю долгом доложить лично: убитых одиннадцать, раненых двадцать два, из них тяжёлых девять. По строю будет ясно к обеду.

— Поимённо в обед.

— По строю будет исполнено.

Калачёв постоял ещё секунду, не уходил.

— И ещё, ваше благородие.

— Что, Калачёв.

— У меня к вам ничего. Просто стоял.

— Спасибо, Калачёв.

Калачёв пошёл вниз по гребню к ротам.

Повозки ушли в полдевятого.

Глушков шёл впереди — сам, с фонарём, хотя света было довольно; это была не его привычка, это была привычка Прохорова, которую Глушков перенял у Прохорова в эти последние две недели и сохранил — уже не для Прохорова, а для тех двух, что лежали на повозке рядом с ним. Шурупов шёл сзади, на втором номере. Курапов остался при батальоне.

Соломатин встретил повозки на третьей версте у моста — в синем казачьем чекмене с жёлтым кантом, в фуражке с белым верхом, фуражка с угольной сажей в околыше та же, что в субботу шестнадцатого; борода чуть длиннее; «у меня — расписка», сказал Соломатин Глушкову, и Глушков понял правильно. Соломатин принял повозки у Глушкова, перепряг в свои интендантские — четыре свежих лошади на смену тем, что в эту ночь прошли восемь вёрст в темноте, — и повёз сам. До Лаояна — двенадцать вёрст. Соломатин ехал, не подгоняя.

В Лаояне на пункте Берсеневой Анна Игнатьевна, увидев первую повозку, сказала Берсеневой ровным своим голосом, без обращения:

— Двадцать два. Один — без фамилии, на третьей.

— Без фамилии, — повторила Берсенева. — Александр Парфёнович сказал, кто это?

— Сказал — подносчик. Имя — не знает. Прохоровский. Он был с подносчиком, который остался у проволоки. Этот — другой.

— Запишу — «без фамилии, шестой роты». Если не выживет — Софья Васильевна найдёт по полку.

— Выживет вряд ли.

Берсенева вписала: подносчик 6-й роты Волковского батальона, без фамилии. Тонкую горизонтальную черту в графе «ход» не поставила — поставит, если придётся.

Прохорова Берсенева приняла последним из тяжёлых. Никольский был у второго стола, с Сёминым — Сёмин был в живот, и Никольский работал быстро, без слов. Берсенева заняла первый стол. Прохорова положили — Глушков и Шурупов, два носильщика батальона, опустили носилки на стол медленнее, чем нужно, потому что Глушков понимал, что носилки сейчас опустит, а после этого Прохорова поднимать с носилок будет уже не он.

— Имя, — сказала Берсенева; не спрашивала Прохорова — спрашивала Глушкова, и Глушков ответил: «Прохоров. Из Тверской. Бежецкого уезда. Носильщик. С тринадцатого апреля».

— Записываю.

Жгут на бедре был тот самый, что наложил Курапов. Срок жгуту — час; час уже прошёл — час и сорок минут; сорок лишних. Берсенева сняла жгут — и под жгутом артерия не дала хорошего хода: бедро дроблено выше колена, кость считала по-своему уже не первый час. Никольский подошёл с другого стола, посмотрел, не сказал — молча показал Берсеневой жестом ладонью вниз: туда же, куда стопу Колпакова шестнадцатого числа, во вторую яму.

Прохоров пришёл в себя на двенадцать секунд.

— Сестра.

— Слушаю, Прохоров.

— Сапоги.

— Сапоги хорошие, Прохоров.

— Капитану скажите — спасибо за сапоги.

— Скажу.

Прохоров закрыл глаза.

В одиннадцать сорок он перестал дышать. Берсенева провела тонкую горизонтальную черту в графе «ход», поставила точку сбоку. Глушков стоял у стола, не уходил; Шурупов тоже стоял; Берсенева подняла на них глаза.

— Идите, — сказала она. — Здесь — мы.

Глушков и Шурупов пошли. Глушков по дороге обратно к мосту через каждые двадцать шагов снимал фуражку и снова надевал; Шурупов на это не сказал ничего.

На отметке 18,7 к десяти часам стало совсем светло.

С отметки 18,7 хорошо было видно, что в полутора верстах за гребнем — японская основная линия, и японская основная линия стоит, и её не сдвинешь батальоном; и в трёх верстах за основной линией стоит вторая, и эта вторая не сдвигается дивизией; и в десяти верстах за второй стоит третья; и так далее. Это было место, выбранное японцами правильно — за полгода до сегодняшнего утра. Они стояли на нём за дело. Сегодня утром Волков отнял у них одну точку — отметку 18,7 — на которой они стояли две недели; и это были две недели против их шести месяцев и их шести лет до этого, которые они тоже умели считать.

Аскинадзе вернулся с гребня справа.

— От Засекина — благодарность. Просит держать до приказа.

— Будем держать.

— Подкреплений с правого подножия — не подойдёт. Двадцать четвёртый закрепляется на своём.

— Понятно.

Волков стоял на гребне. Гребень был узкий — четырнадцать шагов в самом широком месте; Дебогорий с шестой ротой уже занялся работой, ставил людей в окопчики, какие у японцев остались; окопчики были неглубокие, под японский рост; Дебогорий командовал «углубить на пол-аршина», и солдаты копали.

Огнев подошёл, нёс кофейник — тот, который шёл с ним в холщовой сумке от Янтая, тот самый, без ручки, тряпкой. В кофейнике была вода с углей: японский маленький костёр в кумирне он успел подобрать раньше, чем Воронин начал считать, есть ли в кумирне ещё кто-то, и вода в кофейнике успела закипеть.

— Ваше благородие. Чай.

— Чай.

— Не настоящий. Кипяток с сухарной крошкой. Настоящий — в Янтае.

— Кипяток — полезный.

Волков взял у Огнева кружку. Кружка была горячая — он подержал, пока ладонь не привыкла; левая ладонь в эту минуту привыкала к горячему обычно, а правая — медленнее, потому что правую всю ночь держал на эфесе шашки.

— Тихон Савельич.

— Слушаю.

— Прохоров умер.

— Знал, — сказал Огнев. — Когда Глушков понёс — я знал. Он Глушкову не дал дорогу. Сам — дорогу.

— Не заметил.

— А я заметил. Я не за вас крестился, ваше благородие. И не за себя. Я за него. Поработаем.

Огнев расправил один ус. Выпил из своей кружки половину, отдал Волкову вторую половину.

Волков не возразил.

Аскинадзе принёс список к одиннадцати.

Список лежал в кожаной папке на углу штабной двуколки, которую Огнев успел пригнать с Янтая по приказу Волкова на седьмой час. На двуколке Огнев натянул кусок брезента — от солнца и от дождя, потому что низкие облака с северо-запада обещали к полудню осадки. Волков сел на ящик у двуколки, открыл папку.

Список был на одном листе, четвёртушкой. По ротам, по фамилиям; внизу — итог.

Убитые на месте: одиннадцать.

Из них:

2-я рота — Минаев Фёдор; подносчик при Минаеве (фамилии нет; шестая рота, запросить у Дебогория).

3-я рота — Соловьёв Григорий, Чащин Никита, Куриленко Степан.

4-я рота — Захаров Иван (сапёры).

6-я рота — Шурышев Григорий (сапёры), Тихонов Илья, и трое — записать после уточнения.

Раненые, отправленные в Лаоян: двадцать два.

Из них тяжёлых — девять. По слову фельдшера Курапова, трое не доедут или умрут на пункте: Прохоров Александр (санитарная часть, носильщик; Тверская губерния, Бежецкий уезд), Сёмин Никита (4-я рота), Лопатин Андрей (2-я рота).

Карпунин Степан и Иванов Семён (3-я рота, оба в живот) — также тяжёлые.

Шесть из тяжёлых пройдут далее санитарным поездом до Харбина.

Тринадцать лёгких — на пункте Курапова до завтра, далее по состоянию.

В строю на одиннадцать часов утра первого мая — пятьсот семьдесят шесть нижних чинов и восемнадцать офицеров.

Волков прочёл, не помечая ничего вслух.

Поднял глаза.

— Аскинадзе.

— Слушаю.

— Подносчик при Минаеве. К Дебогорию — узнать имя сегодня же. Если не узнает — пусть запишет «без фамилии, шестая рота, пятого мая такого-то числа». Без фамилии не оставлять.

— Так точно.

— Отчёт в штаб дивизии — к восемнадцати часам. Копия — в оперативный отдел Маньчжурских армий, как обычно.

— Так точно.

— И ещё. К Берсеневой — отдельным пакетом. От меня — на её имя — лично. На имя Натальи Дмитриевны.

Аскинадзе чуть приподнял бровь — не вопросительно, отметкой.

— Так точно.

— Не сейчас. Позже. Текст напишу сам, к шести часам. Соломатин завтра в Лаояне?

— Завтра понедельник, ваше благородие. По расписанию — да.

— Тогда — с понедельником. Через Соломатина. Без пометки «личное», без «секретно». Обыкновенно.

— Так точно.

Аскинадзе закрыл папку.

Сел рядом, не очень близко.

Помолчал.

Потом сказал, ровным своим аккуратным голосом, в котором, как обычно, было чуть скованности:

— Ваше благородие.

— Что, Аскинадзе.

— Половина батальона — прошла.

Это сказал Аскинадзе, не Волков; и сказал Аскинадзе так, как говорят то, что услышали ночью на плацу и держали в себе восемь часов, потому что не знали, имеют ли право сказать это вслух. Сейчас, после первого боя, после Прохорова, после двадцати двух раненых, сейчас, на гребне отметки 18,7 при низком небе, Аскинадзе имел право; и Волков отметил это.

— Прошла, поручик.

— Что нам говорит — следующий бой?

— Следующий бой нам ничего не скажет. Мы ему скажем — то же, что сказали этому. Тройки, артиллерия с закрытых, связь, проволока, носилки, бумага. Японцы будут стоять там, где удобно им; этого не отменишь. Каждый — свою ночь — по-своему.

— А что — нам?

Волков не ответил сразу. Он смотрел вниз, на повозочную колею, по которой Соломатин увёз двадцать два человека, девять из них тяжёлых, троих из этих девяти — без шанса.

— Нам — вот это, — сказал он наконец. — То, что вы сейчас спросили. То, что Калачёв подошёл и сказал, что у него ко мне ничего. То, что Огнев крестится не за себя и не за меня. Это — нам.

— Понятно.

— Не уверен, что понятно. Я к этому десять лет шёл. Вы — за одну ночь. Это — разное.

— Так точно.

— Аскинадзе.

— Слушаю.

— Никольскому в Лаояне — в записке Берсеневой — упомяните. Иван Денисович. Имя-отчество я ему не сказал, она сама. Доктору Никольскому — отдельная благодарность от меня. Там же.

— Иван Денисович, — повторил Аскинадзе. — Так точно.

Волков встал, пошёл по гребню — медленно, не торопясь. Гребень был узкий, четырнадцать шагов в самом широком месте; на гребне теперь сидели и стояли его люди — те, кто остался; пятьсот семьдесят шесть нижних чинов и восемнадцать офицеров. Шестьсот девять минус двадцать два минус одиннадцать — пятьсот семьдесят шесть. Цифра сошлась. Цифры в эту весну всегда сходились.

Под левой ключицей пятая нота лежала, как лежит на полке предмет, который положили в первый раз.

Волков отметил, что нота не уходит.

И отметил, что не отметает её.

К полудню пошёл мелкий холодный дождь.

Дождь шёл недолго, минут двадцать, и не густо — но успел смочить парусину штабной двуколки, кусок брезента над ящиком, на котором сидел Волков, и серый лист отчёта, который Аскинадзе уже унёс в кожаную папку и поэтому от дождя сберёг. Огнев накрыл кофейник перевёрнутой кружкой; кофейник стоял в отдалении, на углях которые Дебогорий разрешил развести у японской ямки от костра в кумирне, потому что японский костёр уже остыл, а свой — был свежий, и Огнев умел разводить свежий из ничего.

Свиридов с тремя сапёрами обходил гребень — пересчитывал колья и проволоку. Из восемнадцати кольев на проходах остались годными двенадцать; шесть пошли на ремонт, ещё шесть Свиридов попросил у Аскинадзе достать с моста; на мосту было шесть, как Свиридов оставил в три часа ночи. Свиридов ходил без шинели — шинель он снял, потому что у проволоки в шинели работать неудобно; левая рука была перевязана, перевязка от Курапова держалась.

— Свиридов, — сказал Волков, когда тот прошёл мимо двуколки. — К концу дня — донесение по проволоке. Сколько у нас уйдёт — на закрепление гребня.

— Сегодня к концу дня, ваше благородие. Считаю — четыреста аршин. Колья — сорок восемь. Это если в два ряда.

— В два ряда.

— Так точно.

Свиридов пошёл дальше.

Курапов подошёл — с тонкой бумагой в руке, не к Аскинадзе, а к Волкову.

— Ваше благородие. Обход за неделю по куриной слепоте. Закончил вчера. По батальону — четверо.

— Четверо.

— Прохоров — был. Минус один. Митрохин — тоже учитывал, через слово фельдфебеля Калачёва, но Митрохин не наш.

— Сейчас — трое.

— Трое. Двое — старослужащие, с зимы. Один — новенький.

— Кто новенький.

— Долгушин Иван. Семипалатинская.

Волков отметил это про себя — отметил, не удерживая. Долгушин — лицо нового пополнения; Курапов поймал это вовремя; теперь Долгушин — в санитарную часть носильщиком, как Прохоров, или в роту с пометкой «не первой волной», как просил поручик Шестов в третьей; решит он это к вечеру, не сейчас.

— Шестов знает?

— Знает. Я ему сказал. Шестов кивнул, ничего не сказал.

— Хорошо. Ваш отчёт — в журнал, сегодня же.

— В отчёте указал.

Курапов ушёл.

Дождь прекратился.

В половине второго от штаба дивизии прискакал ординарец на сером жеребце — фуражка набок, шинель под распашку. Ординарец подал Аскинадзе пакет — на этот раз не серый, а белый, тонкий, печать дивизии, без личной приписки; Аскинадзе вскрыл его при Волкове, прочёл.

— Особое распоряжение. Держать отметку до семнадцатого часа. В семнадцать — смена, придёт второй батальон шестнадцатого Восточно-Сибирского. Мы возвращаемся в исходное под Кудяйцзы.

— Не в Янтай?

— В исходное под Кудяйцзы. До особого. Дальше — будут указания.

— Понятно.

Волков посмотрел на лист — без подписи Якубовича. Подпись начальника штаба дивизии; в копии — оперативный отдел Маньчжурских армий. Это означало одно из двух: либо Якубович к этому листу не подходил, либо Якубович подходил и предпочёл не подписываться. По нынешней разнице между этими двумя случаями Волков выбора делать не стал — обе работали против и обе работали за, в равной мере; обе он отметил.

— Аскинадзе. К четырём часам — порядок смены. Маршрут отхода — обратный. Раненых — нет, они уже у Берсеневой. Убитых — поимённо в журнал; тела — здесь, до завтра, потому что под дождём вниз нести не успеем; у Калачёва — пост у тел, до утра.

— Так точно.

— Записку для Натальи Дмитриевны я напишу к шести часам, передам вам перед сменой. С Соломатиным в понедельник.

— Так точно.

— Идите.

Аскинадзе ушёл.

В семнадцать часов второй батальон шестнадцатого Восточно-Сибирского сменил Волковский на отметке 18,7.

Это была обычная смена, по уставу: командир второго батальона — подполковник средних лет, фамилию Волков услышал один раз и забыл к ужину, потому что фамилия была обыкновенная и держать её в памяти было незачем, — принял гребень и доложил начальнику штаба дивизии о приёмке. Волков сдал ему гребень, не прибавив ни слова сверх положенного. Калачёв снял свой пост у тел; тела одиннадцати остались на гребне, Шестнадцатый принимал их вместе с гребнем.

Колонна Волкова пошла обратно — по той же дороге, по которой шла ночью; теперь в колонне было меньше людей, и в дороге это было заметно.

В исходный район под Кудяйцзы Волков вернулся к двадцати одному часу.

В исходном Огнев успел поставить штабную палатку — ту же парусиновую, ту же дощатый стол, ту же лампу, ту же тонкую папку под журналом. Папка была без надписи, и под журналом — лист.

Лист Волков достал в начале десятого, после того как все доклады были приняты и распорядок на завтра расписан.

Прочёл его сверху вниз. Закрыл папку. Положил папку обратно под журнал.

Из жестянки достал шестой лист — серой почтовой бумаги, харбинский, оставшийся от двадцать восьмого апреля; черновик из правого кармана сюртука был уже не в правом кармане, а в жестянке, и Волков его сейчас тоже достал и положил рядом. На шестом, чистом, написал — карандашом, не в столбик, в один абзац, обращением сверху и подписью внизу:

Многоуважаемая Наталья Дмитриевна!

Сегодня, 1 мая, батальон вёл первую работу. Подносчиком санитарной части у нас был Прохоров — тот самый, о котором я Вам коротко говорил в шатре 16 апреля. Он прошёл в восемь шагов от меня и не вернулся; жгут — наш; жгут не успел; кость считала по-своему. Он умер в Лаояне у Вас на столе. Прошу принять моё слово благодарности за то, что Вы его приняли последним.

Сапоги, которые Вы прислали Курапову 14 апреля — те самые, за которые я тогда не сумел поблагодарить ничем, кроме согласия принять, — Прохоров пронёс до конца. Перед тем как уйти, он просил передать «капитану» спасибо. Я передаю это «спасибо» Вам — полагаю, оно адресовано Вам не меньше, чем мне.

Доктору Ивану Денисовичу Никольскому — благодарность от меня лично.

Анне Игнатьевне — поклон.

Не задерживаюсь.

С глубочайшим уважением, капитан Волков.

Сложил вдвое. В конверт — самый простой, серой бумагой, без печати. Аскинадзе занёс его перед сменой с моста через Тайцзыхэ; Соломатин в понедельник увезёт.

Волков убрал жестянку под левую ключицу. Иконка лежала в жестянке, как обычно, ничего не давала, ничего не отнимала. Пятая нота под левой ключицей не шла из жестянки — она лежала отдельно, отдельной полкой, отдельным предметом; и Волков понимал: эта полка теперь — на всё то время, пока у него будет батальон.

В палатке было тихо. Огнев на углях у входа подогревал маленький котелок — настоящего чая, как обещал утром в Янтае; настоящий чай был у Огнева в специальной жестянке, спрятанной у него на третий день войны и сохранённой через четырнадцать месяцев. Сегодня — был случай.

— Тихон Савельич.

— Слушаю, ваше благородие.

— Чая мне — половину кружки. Не больше.

— Половину так половину.

— И — Аскинадзе. Когда вернётся с моста.

— Аскинадзе — половину же.

— Половину же.

Огнев налил в две кружки — каждой по половине; оставшийся чай оставил в котелке на углях.

Волков взял кружку правой ладонью — правая в эту ночь привыкала к горячему медленнее левой, но он подержал.

Под левой ключицей пятая нота лежала холодная и тонкая, и так теперь всегда, и это было то новое, что он сегодня узнал.

Лагерь стоял в исходном, в трёх верстах СВ от Кудяйцзы.

Снаружи к ночи опять собирался дождь.

Волков отпил половину половины кружки — по обычаю, как пили чай в этой палатке с конца марта; вторую половину половины оставил для Аскинадзе, на тот случай, если Аскинадзе придёт раньше, чем Огнев успеет долить.

В Янтае — в шести с половиной верстах за гряду — стояли пустые палатки шестой роты, второй половины, оставленной на охране лагеря и обоза. В Лаояне — на пункте Берсеневой — лежали под парусиной с белым крестом девять тяжёлых из двадцати двух, и трое из них не доедут; и одного из этих трёх Берсенева приняла последним, и его сапоги стояли у её стола, и она их не убрала.

В Харбине — на Конной, 17, в маленькой комнате первого этажа, — Кондратенко собирал чемодан в дорогу: завтра — поезд на Петербург; в кармане его сюртука лежала тонкая записка с пометкой «личное»; записка была не Волкова — была своя; и Волков об этом не знал и узнает позже, через неделю.

В море — где-то южнее Формозы, на том самом пути, который Волков уже назвал Григоровичу прямым, — шла на север эскадра под Андреевским флагом; и о ней Волков сегодня вечером не стал думать намеренно, потому что он сказал себе ещё двадцать восьмого апреля: его дело — батальон.

Палатка стояла. Огнев у углей подбрасывал тонкую щепку. Лампа на столе была сегодня на полном фитиле — Волков велел не экономить.

Он положил ладонь на закрытую папку с листом.

Не открыл.

Дождь начинался.

Предыдущая главаГлава 9 из 24Следующая глава