К книге
Мукденский переломГлава 8 ГРИГОРОВИЧ
33%
Глава 8 ГРИГОРОВИЧ
8

Депеша пришла на четвёртый день после того, как наступление перестало быть наступлением.

Капитан Волков получил её 27 апреля 1905 года ст. ст., во второй половине дня, в штабной палатке батальона в исходном районе у отметки 24,3 в трёх верстах северо-восточнее Кудяйцзы. Пакет принёс Аскинадзе. Печать оперативного отдела штаба Маньчжурских армий, личная подпись Якубовича на лицевой стороне, подпись Заславского на обороте. Тонкий, два листа.

«Капитану Д. А. Волкову. По требованию командования. Прибыть в распоряжение представителя Морского ведомства при штабе Главнокомандующего, в Харбин, по железной дороге, не позднее 28 апреля сего года. Отлучка из батальона — двое суток с правом продления на сутки по обстоятельствам пути. На время отлучки командование батальона возложить на поручика Аскинадзе. Подпись: Якубович.»

Ниже, на обороте, рукой Заславского, мелким сухим почерком: «Поезд номер семнадцать со станции Янтай в восемнадцать тридцать. Билет до Мукдена прилагается. В Мукдене пересадка на двенадцать пятнадцать ночи. Литер Н., вагон второго класса. По прибытии в Харбин обратиться в комендантскую по адресу: Управленческая, дом четыре, спросить капитан-лейтенанта Орлова.»

— По требованию командования, — Волков сложил листы вдвое и протянул депешу обратно. — Кого — не сказано. Двое суток. Пишите распоряжение, поручик. Я вас оставляю на батальон. Распорядок без изменений. Если придёт частное от штаба дивизии — берите, расписывайтесь, докладывайте Ржевскому в палатку. Ничего по своей инициативе не сдвигать. На вопросы офицерам — «капитан в отлучке, по требованию командования». И ещё: если до моего возвращения батальон поднимут в работу — батальон работает. Без меня.

Аскинадзе на полсекунды не нашёл, что ответить, потом ответил коротко: «Я понял, ваше благородие.» — «Вы не понимать должны. Вы должны исполнять.» — «Так точно.»

Волков отвернулся к карте на дощатом столе, чтобы не глядеть на Аскинадзе ту ненужную секунду. Карта была того же листа, что и три дня назад, и пять. Значки на ней не сдвинулись. Главного удара в центре не было. Демонстрация справа, как было обещано пакетом Якубовича одиннадцатого, прошла в сокращённом объёме девятнадцатого и двадцатого; тяжёлой работы там не получилось. Каульбарс с двадцать первого держал паузу; Куропаткин с двадцать второго удерживал паузу за Каульбарсом. Двадцать пятого из штаба пришёл оперативный обзор без подписи Якубовича, на одном листе: «положение сторон в центральном направлении устойчиво, перегруппировки противника продолжаются, готовность сил центрального направления остаётся прежней до особого распоряжения». Особого распоряжения не было ни двадцать шестого, ни двадцать седьмого.

Через десять минут Аскинадзе вышел с распоряжением в правой руке. Волков остался один. Достал из тонкой папки под журналом батальона свой лист. Семь строк держались на нём третий день без изменений. Восьмой не было. Положил лист обратно. Снял с крюка шинель и позвал Огнева.

Огнев вошёл сразу, как будто стоял с той стороны парусины и ждал. Кофейник в левой руке, тряпкой; ус расправлен правым пальцем. На «я в Харбин на двое суток, один» он опустил кофейник на землю, не на стол, потом снова поднял.

— Тихон Савельич, — сказал Волков ровно. — До Харбина — поезд. От поезда — до коменданта. От коменданта — до того, к кому меня вызвали. И тем же путём обратно. Между этим — пустое место, на которое денщик не нужен. Вы здесь нужнее.

— Слушаюсь, ваше благородие. Шашку возьмёте.

— В Харбине шашка лишняя.

— Возьмите. Не для парада, ваше благородие. В Харбине вокзал. Знаете, какой там сейчас вокзал. — Волков подержал паузу и взял.

В шесть часов десять минут вечера Огнев и Аскинадзе стояли на перроне станции Янтай, оба в шинелях на все пуговицы, оба без фуражек на отдании чести. Аскинадзе козырнул, Огнев расправил один ус. Волков сел в третий вагон. Поезд номер семнадцать тронулся с перрона в восемнадцать тридцать одну, со второй минутой опоздания против расписания. К темноте за окном пошёл мелкий холодный дождь.

В Мукдене Волков сошёл, не выходя в город. Полчаса до пересадки прошли в станционном буфете третьего класса; чая там не было, был кипяток и пирожок с капустой за две копейки. В двенадцать пятнадцать тронулся литер Н. В вагоне второго класса соседи — пожилой полковник с тонким серым лицом и сестра милосердия в форме Красного Креста, не Берсенева, не Анна Игнатьевна, незнакомая, лет тридцати. Оба молчали и не пытались заговорить. Волков был им благодарен. Спалось плохо.

В семь часов утра по часам поезда (по харбинскому — на час раньше; эту арифметику Волков подметил для себя) литер прибыл в Харбин. Дождя над городом уже не было; было низкое серое небо без просветов и тот особый запах большого тылового узла: уголь, конский пот, мокрая овчина пассажирских шинелей, несвежий хлеб из вокзального буфета, карболка из недальнего госпиталя, и сверху — китайский базарный душок гнилых овощей и прелого дерева. Шашка под левой ладонью держалась тяжелее, чем под Янтаем.

Капитан-лейтенант Орлов оказался невысоким человеком лет тридцати пяти, в синем сюртуке с двумя якорями на воротнике, бритым по-флотски: усы, без бороды. Глаза светлые, моргал часто. Принял Волкова в комендантской на Управленческой, четвёртом доме, без задержки. На столе раскрытая регистрационная книга, рядом тонкая папка серого картона с тонкой тесьмой; папка лежала так, чтобы Волков её не видел сразу, но и не могла быть скрыта — знак уважения и знак границы.

— Капитан, прошу. Вы прибыли по моей депеше. По требованию контр-адмирала Григоровича. Иван Константинович в Харбине третий день. Идёт через нас в Россию, в распоряжение Морского министерства. Эшелон утром тридцатого. Он просил вас принять сегодня, в первой половине дня. Я провожу.

— Тема разговора, — спросил Волков.

Орлов моргнул чуть медленнее обычного. — Не могу сказать. Не потому, что не доверяют. Потому, что Иван Константинович сам сформулирует. И ещё: контр-адмирал в Харбине неофициально. Газеты не знают. Канцелярия штаба знает. Якубович знает. Куропаткин знает. Кроме них — кто-нибудь на Морском министерстве. Имени я не назову.

— Мне не нужно. Поедем.

В двуколке через Харбин с Управленческой к Большому проспекту и дальше за реку разговор не возобновлялся. Орлов держал поводья сам, не доверял возчику. Колесо двуколки не скрипело — флотская двуколка не скрипит. Волков отметил это для себя и тут же отпустил. На Большом проспекте было людно: разносчики с лотками, два казака в патруле, сёстры милосердия двойками от Перевязочного общества, гимназист с портфелем, китаец-водонос с двумя бадьями на коромысле. На тротуаре у книжной лавки трое раненых офицеров в шинелях нараспашку курили. Один из них — без правой руки до локтя, рукав подколот булавкой к сюртуку — увидал Волкова и козырнул левой. Волков ответил кивком и понял через шаг, что зря: левой полагается козырнуть, только когда правой нельзя; ему-то можно было.

«Капитан в Харбине второй час», — отметил он внутренне, без подписи и без листа.

Дом, к которому привёз Орлов, был частный, двухэтажный, угловой, с деревянной верандой и каменным первым этажом — служебная квартира одного из начальников КВЖД, временно отданная под нужды флота. Над дверью никакой таблички; флага не было. На лестнице служитель в форме пропустил без вопроса. Орлов остался внизу.

На втором этаже дверь открыл вестовой — матрос в чистой форменке, с серебряным узким аксельбантом. Не сказал ни слова, отступил, пропустил, прикрыл дверь за Волковым.

Стол у окна — тяжёлый, не штабной, домашний. На столе карта Японского моря, не очень новая (Волков узнал издание восемьсот девяносто седьмого года: в правом нижнем углу мелкий типографский знак, который он когда-то — давно — видел в старой морской книге у отца). Поверх карты — линейка, карандаш, два циркуля, исписанный лист. У дальней стены — кресло, в нём человек.

Контр-адмирал Григорович Иван Константинович был старше, чем Волков помнил по Артуру, на полтора года и на одну зиму. Серый прямой китель без звёзд на этом приёме; правая колодка поверх — Анненский крест на шее снят, лежит на углу стола рядом с очками. Лицо суше тогдашнего; седина по вискам шире; тёмные глаза. Не встал. Указал рукой на стул напротив кресла.

— Капитан. Здравствуйте. Закройте дверь и сядьте.

Волков закрыл дверь и сел. Григорович некоторое время молчал — не пристально и не оценочно. Он рассматривал Волкова так, как рассматривают знакомую вещь, которую давно не доставали из ящика и которая вернулась туда, где её ждали.

— Я рад, что вы целы. Я просил, чтобы вас пропустили без формального вызова. Мне дали двое суток. Канцелярия Маньчжурских армий не любит, когда чужой департамент тревожит её офицеров. Якубович пропустил, не задав вопроса. Это говорит о Якубовиче лучше, чем то, что говорят о нём в Мукдене. — Волков ответил коротко: «Так точно». Григорович принял это коротко, как принимают пакет с отметкой о вручении.

— У меня к вам один вопрос. — Григорович взял со стола очки, надел, чуть опустил по переносице. — Вы помните, в Артуре, в форту номер три, в декабре, перед самой капитуляцией, которой не случилось, я подошёл к вам у входа и спросил, какого числа, по вашему расчёту, надо было встречать старую эскадру в Жёлтом море. Вы тогда ответили мне числом. Двадцать восьмое июля. Вы сказали число до того, как кто-нибудь из нас в форту знал, что выход эскадры через Жёлтое море из Артура двадцать восьмого июля провалился. Вы сказали число до того, как мы получили Шантунг. Я не успел вас тогда переспросить. Этот вопрос у меня держался ровно с того дня. Это и есть мой вопрос.

Волков молчал. Григорович не торопил.

— Иван Константинович, — наконец сказал Волков. — Я прочёл то, что было опубликовано. Я сложил то, что было напечатано в открытых сводках, с тем, что говорилось в нашем штабе. Двадцать восьмое июля — это была такая дата, которую можно было собрать аналитически. Я её собрал.

— Хорошо. — Григорович чуть кивнул. — Я бы у вас спросил иначе, если бы хотел поймать. Но я не хочу. Я не разведчик, я порт. Я задам вопрос так, как может задать порт. Вы сложили это аналитически. Я принимаю. У меня нет ни права, ни охоты заглянуть в источник. У меня охота заглянуть в результат.

Григорович снял очки и положил их на лист на столе.

— Расскажите мне о Рожественском.

Волков сидел прямо, обе ладони на коленях. Левая ладонь была холоднее правой, как обычно, но не сильно. Иконка под левой ключицей не давала ноту — не было ни третьей, ни четвёртой, ни какой-нибудь новой. Была пустота, у которой не было собственного звука. Это было правильно: здесь иконке отзываться не на что.

— Иван Константинович, я скажу как умею. Я не флотский. Я скажу так, как скажет пехотный офицер, читавший то, что было напечатано, и считавший то, что не было сказано вслух. Эскадра прошла Сингапур. По «Манчжурскому Вестнику» восьмого числа — двухдневной давности на восьмое. Сейчас она у Камрани, или ушла. В мае, ст. ст., она войдёт в Восточно-Китайское море. У неё на выбор две дороги. Одна — через Корейский пролив, мимо Цусимы, к Владивостоку. Прямая. Короткая. Угольная экономия. Вторая — вокруг Японских островов, через Сангарский пролив или севернее. Долгая. Угольно тяжёлая. Команда устала после семи месяцев перехода. Уголь у нас не в каждой бухте. Японцы знают, где наши угольщики и где наших угольщиков нет.

— Так, — отозвался Григорович негромко, не перебивая, тем «так», в котором не согласие и не оценка, а только знак, что говорить можно дальше.

— Прямая дорога — это то, что Рожественский выберет. Это то, что выбирает командующий перехода, пройдя семь месяцев. Это то, что выбирает офицер, у которого на эскадре нет больного времени и нет здоровых машин. На прямой дороге его ждёт Того. Того с конца марта. Того уже выбрал место. Того выбрал место правильно — у нас на каждой карте есть удобное место. Того знает, что это удобное место мы видим тоже. Того ждёт, что мы пойдём всё равно, потому что у нас нет другого выбора, не сломав командующего и не сломав эскадры. Того прав. Я закончил, ваше превосходительство.

— Иван Константинович. Ваш срок.

— Середина мая, ст. ст. Четырнадцатое — пятнадцатое. Не позже.

В комнате что-то изменилось — не в воздухе, не в свете, а в том, что было между ними двумя. Григорович не ответил сразу. Он провёл ладонью по краю карты на столе, по линейке, по карандашу, не сдвинув ни линейки, ни карандаша.

— Я думал — пятнадцатое — двадцатое. Я надеялся — пятнадцатое — двадцатое. Вы убираете у меня эти пять суток.

— Я бы хотел ошибиться, Иван Константинович.

— Не ошибётесь, капитан.

Григорович встал, подошёл к окну, постоял у него спиной к Волкову. Через окно, поверх высокой стены чужого двора, была видна крыша станционного пакгауза и над ней дым стоящего паровоза. Дым шёл прямо вверх — над Харбином не было ветра.

— Капитан, сядьте удобнее. Сейчас пойдёт неприятная часть. — Он вернулся к столу и открыл лежавший лист. На листе было написано рукой — крупно, аккуратно, морским штабным почерком: «Сангарский пролив. Дополнительный угольщик в пятистах милях севернее Цусимского пролива. Информация на эскадру через нашего военно-морского агента в Шанхае. Три телеграммы: в Шанхай — в Сайгон — в Камрань. Подпись командующего флотом или морского министра. Срок: до десятого мая ст. ст.»

— Это, — Григорович положил указательный палец на лист, — то, что я составил для себя три недели назад. Не для отправки. Для проверки самому себе. Я сложил это сам, без вас, без вашего расчёта. Я порт, мне это положено. У этого листа есть две стороны, капитан. На одной — то, что вы прочитали. На другой — то, что я скажу вам сейчас. И в этом — мой второй вопрос к вам сегодня. Не первый. Первый я уже задал. Скажите мне одну цифру. Любую. Цифру, которая, по вашему расчёту, изменит всё на этом листе с одной стороны на другую.

— Тонн угля в Сангарском направлении, добавочно к рассчитанному по штабу. Иначе угольщик не догонит и не сольётся. По моей пехотной арифметике — пять тысяч. Морская поправит вверх.

— Пять тысяч, — повторил Григорович. — Я бы поставил пять с половиной. По нашей арифметике. Цифра близкая. Теперь скажите мне одну фамилию. Любую. Фамилию того одного человека в Петербурге сегодня, который возьмёт этот лист с пятью с половиной тысячами тонн угля и до ужина положит на стол Государю. До ужина, капитан. Не до завтрашнего ужина — до сегодняшнего.

Волков молчал. Григорович ждал. В комнате не было ни часов, ни тиканья. На дворе гудел паровоз — не близко, не громко, спокойно. Где-то в коридоре за дверью прошёл вестовой. Половицы в этом доме скрипели не часто и не вежливо.

— Иван Константинович, я не назову вам этой фамилии.

— Почему, — спросил Григорович, не повышая голос и не отнимая взгляд от Волкова.

— Потому что её сегодня в Петербурге нет.

Григорович принял это спокойно — без облегчения и без разочарования, тем взглядом порта, который видит в гавани ровно то, что видит, не больше и не меньше.

— Это и есть мой второй вопрос. Который не я задал, а вы ответили.

Григорович сел обратно в кресло. Снял с угла стола Анненский крест на ленте, оглядел его секунду, как чужой предмет, и положил обратно — той же стороной.

— Капитан, вы знаете, что я уезжаю в Россию. Меня в России не назначат на командование. Меня посадят на бумагу. На бумаге я смогу сделать одну справку — вашу справку, не свою. Я её и сделаю. Только эта справка будет читаться не до ужина и даже не до завтрака. Она будет читаться через год. Через полтора. Может быть, через два. Тот, кто её прочтёт, скажет себе в дневнике: «один контр-адмирал и один пехотный капитан в Харбине, в апреле пятого года, рассчитали Цусиму до пары суток и до угольного дополнения, и не могли передать этот расчёт в действующую эскадру, потому что в Петербурге сегодня не было фамилии, которая бы понесла лист до ужина». Этот человек либо сделает вывод, либо не сделает. Если сделает — будет знать, как чинить так, чтобы фамилия была. Если не сделает — будет следующая Цусима, через десять лет, или через двенадцать, на другом море и под другим именем.

— Так, — сказал Волков и услышал, что у него голос сел до самого нижнего регистра. Поправлять не стал.

— Ваше дело, капитан, не Цусима. Ваше дело — батальон. Ваше дело — то место, где у вас есть пять тысяч тонн угля и фамилия, которая до ужина донесёт. У меня этого места уже не будет в России. У вас оно есть в Янтае. Не выпустите.

— Понятно, Иван Константинович.

— Вот, — отозвался Григорович, и других слов в эту секунду у него для Волкова не нашлось.

Они говорили ещё с полчаса — не о флоте, а о земле. Григорович спросил про батальон, про тройки, про связь, про сапёрную полосу, про Свиридова. Волкова удивило, что Григорович знает это слово и эту фамилию. Объяснение нашлось позже: Якубович в одном из служебных обзоров штаба сухопутному ведомству перечислял по фамилиям; обзор мог пройти в копии в распоряжение представителя Морского ведомства. Спросил про Кондратенко.

— Иван Константинович сегодня где.

— В Харбине, ваше превосходительство. Уезжает третьего мая на Петербург.

— Зайдите к нему вечером. Обязательно. Не от меня — для себя. — Григорович встал; Волков встал тоже. — Я не буду вас провожать. Орлов внизу. Идите.

У двери Волков обернулся. Григорович сказал, не вставая: — Я вам не дам ни моих листов, ни моих расчётов. Я вам дам одно. У вас в кармане под левой ключицей что-то лежит. Я заметил по тому, как у вас сидит сюртук. Это ваше, не моё. Туда, где вы это держите, положите ещё одну строку. Не цифру. Не фамилию. Строку. — И, не дожидаясь ответа: — Идите, капитан.

Орлов внизу не задал вопросов, привёз обратно на Управленческую и передал тонкий конверт с обратным билетом — литер К., вагон второго класса, поезд номер девять со станции Харбин в восемь часов утра двадцать девятого. Отдал, козырнул, удалился к своим бумагам. Дверь комендантской прикрыл без стука — тоже флотски, как Анна Игнатьевна по-госпитальному.

До вечера Волков шёл по Харбину пешком. Шёл сначала по Большому проспекту, потом, не доходя до моста, свернул в сторону, узнал улицу: Конная, дом семнадцать, Кондратенко стоял там с двадцать пятого по сведениям, переданным Огневым через харбинскую интендантскую сеть Аввакумова. Дойти было несложно. На Конной в семнадцатом доме первый этаж занимала аптекарская лавка с китайской вывеской рядом с русской; второй — частная квартира. Дверь подъезда обычная, не штабная. На лестнице пахло сапожным гуталином. На двери второго этажа медная табличка не Кондратенко, а домовладельца, имя стёрто.

Волков постоял у двери секунду. Не позвонил. Спустился обратно. На улице снова было серо. Над Конной шло низкое небо, но без дождя; пахло углём и слегка — сиренью из чьего-то двора, ранней северной харбинской сиренью, которую Волков помнил по даче своей бабушки на Карельском перешейке весной восемьдесят четвёртого года, когда в той другой жизни он был студент-первокурсник и ничего не знал ни про Манчжурию, ни про бабушкину сирень, ни про того, кому он сегодня не позвонил в дверь.

«Не сегодня», — отметил для себя.

К Кондратенко он пойдёт, но не сегодня — на следующее утро, по дороге к вокзалу: после короткой записки на бумаге, которую передаст через Орлова. Сегодня нужно было сделать другое.

Гостиничный номер, в котором Орлов забронировал ему койку, был маленький, чистый, на втором этаже частной гостиницы у вокзала: стол, стул, кровать, умывальник, один газовый рожок. Окно во двор, во двор стучало конское копыто — кто-то перековывал. На окне не штора, а плотная серая бумага.

Волков сел к столу, достал из-под левой ключицы жестянку, положил на угол стола. Пять листов остались на месте; жестянка осталась лежать. Лист — личный, не штабной — был в Янтае, в тонкой папке без надписи под журналом батальона. Восьмой строки на нём не было.

Из вокзального буфета он принёс лист серой почтовой бумаги — два листа, на копейку, попросил при сдаче чая (чая не было, был кипяток без денег). На верхнем написал короткую служебную записку Орлову — для передачи Кондратенко: «Иван Константинович в Харбине. Прошу принять короткий доклад в любое удобное время до двух часов пополудни 28 апреля. С уважением, капитан Волков.» На нижнем не написал ничего ни сверху, ни сбоку, ни по середине. Провёл по нему ладонью, сдвинул к локтю, подумал секунду. Вынул карандаш и написал не в столбик, как у себя в Янтае, а просто на пустом поле, в одну строку:

«8) фамилия. — должна быть.»

Прочитал. Сложил лист пополам, сложил ещё раз, сунул в правый карман сюртука — не под левую ключицу, не к жестянке. В правый. До возвращения в Янтай эта строка была только черновиком в правом кармане. Перенесёт.

Иконка под левой ключицей молчала. Это было правильно. Здесь не Янтай и не плац. Здесь Харбин и фамилия, которой нет.

Спалось снова плохо. В четыре часа утра двадцать восьмого Волков проснулся от того, что в коридоре гостиницы прошёл кто-то с тяжёлым шагом и остановился у двери — не у его двери, у соседней, — и постучал. За дверью соседнего номера откликнулся женский голос, заспанный, негромкий: «Сейчас». Потом шаги, скрип кровати, шорох одевания. Потом дверь открылась, и тяжёлый шаг с женским ушли вниз по лестнице вместе.

Волков лежал в темноте на спине. «Не Берсенева.» — Ему стало тихо неприятно, что эта мысль вообще пришла; и ещё неприятнее, что он её отметил. В Лаояне в шатре в углу — четвёртая нота. В Харбине в гостиничном номере у вокзала — никакой. Это, наверное, и было правильнее всего из того, что с ним происходило в эти двое суток.

Он встал, оделся, сложил жестянку обратно. Шашку убрал в сторону. Сел к столу. Ждал шести часов.

В шесть с минутой по харбинскому он уже был на вокзале. В шесть тридцать он был у Кондратенко на Конной. Кондратенко его не ждал. Принял.

Они сидели в маленькой комнате в первом этаже, не в той, на второй этаж Кондратенко не повёл. Пахло табаком и валерьянкой. Кондратенко был в халате без знаков отличия, седина выше ушей шире, чем в марте; кашель в платке короткий, не громкий. Пенсне он то снимал, то надевал — реже, чем в Артуре, но так же.

— Капитан. В Янтае, — Кондратенко не спрашивал, а констатировал.

— В исходном. Под Кудяйцзы. Без работы пока.

— Здесь надолго, — добавил Кондратенко тем же ровным голосом, чтобы не пришлось спрашивать «когда обратно».

— Поезд в восемь утра, — Волков взглянул на часы, — то есть сегодня, двадцать девятого, — поправил он, и ощутил, как в этот момент сместилась тяжесть в груди от того, что он назвал день. — Григорович меня принял.

— Он сделал это для себя или для вас.

— Для нас обоих, — сказал Волков и не стал прибавлять, на чьей чаше из этих двух было сегодня тяжелее.

Кондратенко не спросил, о чём. Волков не сказал. Они сидели так минут пять без слов, глядя оба на окно. За окном по Конной проехала телега с дровами; колёса по лужам.

— Роман Исидорович. Я, кажется, был неправ в одной мерке. Мне казалось, я могу что-нибудь сделать с тем, что приходит. Я собирался — правильно. Я сделал — мало. Сегодня я понял, какое мало.

Кондратенко некоторое время молчал.

— Дмитрий Алексеевич. — Платок в его руке свернулся в углу. — То, что вы сделали, и что вы делаете, и что вы будете делать — не оценивайте сегодня. Сегодня дайте сделать. Оценивать — это работа другого года, а не этого. Я знаю. Я в восемьдесят восьмом году считал, сколько у меня вышло за десять лет службы. Я тогда был помоложе вашего теперь, и ошибся в обе стороны, и в одну, и в другую. Не считайте. И вот ещё. Я уезжаю. У меня в Петербурге будет линия, которой здесь не было. Через неё, если вам понадобится передать одну страничку — не по телеграфу, не через Якубовича, а через пометку «личное» и канцелярию ГАУ — пишите. Я её прочту.

— Я знаю.

— Ну, и — с Богом. — Кондратенко перекрестил его коротко, не близко, не далеко; Волков отметил, что генерал делает это впервые за всё их время. И отметил, что не отстраняется. — Идите. У вас поезд.

Поезд номер девять со станции Харбин тронулся двадцать девятого апреля 1905 года ст. ст. в восемь часов четыре минуты утра, со второй минутой опоздания против расписания, как и поезд номер семнадцать туда. В вагоне второго класса литер К. Волков занял место у окна. Соседи в купе — двое железнодорожных служащих в шинелях с кантами и канцелярский молодой человек с книгой на коленях, не открытой. Все молчали и не пытались заговорить. Спалось плохо.

В Мукдене он пересел на поезд номер пять до Янтая в час десять пополудни. В четвёртом часу был в Янтае. На перроне его встретил Огнев — в шинели на все пуговицы, кофейник без ручки в левой, шашка под левой подмышкой; усы расправлены оба. Аскинадзе подошёл от шлагбаума через минуту, чуть бегом.

— Ваше благородие. На батальоне без особенностей. Распорядок выполняется. Ржевский в палатке. — Аскинадзе сделал маленькую паузу. — Двадцать восьмого вечером пришла депеша от штаба дивизии. Тонкая. Я расписался. Не вскрывал. Свиридов закончил третий пробный двадцать восьмого утром. Стоит.

— Хорошо.

Они пошли через двор к штабной палатке. Ветер был с северо-запада, со стороны, где должен был быть, по плану, главный удар. Над палатками плыл слабый запах гречневой каши с салом — Огнев поставил на огонь, услышав поезд.

В палатке на столе под журналом батальона лежала та же тонкая папка без надписи. Волков достал её, открыл, положил рядом тот самый лист, и рядом — сложенный вдвое черновик из правого кармана. Развернул. Восьмая строка перешла на лист так, как переходят через мост: один раз, и обратно нельзя.

тройки.

артиллерия с закрытых.

связь.

сапёрная полоса. — проволока, заходы, ночью.

бумага.

удобное место. — японцы видят его так же, как и мы.

люди. — каждый свою ночь видит по-своему.

фамилия. — должна быть.

Под нижней чертой — старое, не поправленное:

всё, что ниже — через бумагу. без бумаги — ничего.

Волков прочитал лист до конца и закрыл папку.

Снаружи Аскинадзе с пакетом штаба дивизии стоял у входа в палатку, ждал распоряжения. В пакете был выход батальона на следующее утро, тридцатого апреля, или, если штабу не повезёт совсем, первого мая. Волков знал это не из жестянки и не из иконки, а из обычной арифметики последних четырёх дней. И первый бой, который у него ещё не был с тех пор, как у него стал свой батальон.

— Поручик. Заходите. Распечатайте.

Аскинадзе зашёл, снял с пакета тонкую сургучную печать ножом, развернул лист. В палатке стало тихо настолько, что было слышно, как кофейник у Огнева на углях у входа в палатку начал чуть звенеть крышкой.

Двадцать девятое апреля 1905 года ст. ст. подходило к шестому часу пополудни. До Цусимы оставалось пятнадцать суток. До восьмой строки — ноль.

Предыдущая главаГлава 8 из 24Следующая глава