Девятого апреля светало в шестом часу.
Волков вышел из палатки за десять минут до того и стоял у тлеющих кухонных углей в дальнем конце лагеря, без шинели, в одной гимнастёрке, сложив руки за спину. Утро было сырое, с тонкой дымкой над лощиной, и дым кухонь стоял в этой дымке белой полосой, не уходя ни вверх, ни в сторону. Артурские привычки помнят утро не по часу. Утро узнаётся по тому, как пахнет ветер: если несёт хлеб — день будет длинный.
Сегодня нёс хлеб.
— Ваше благородие.
Голос Огнева пришёл сзади, вполоборота, и Огнев, не дожидаясь ответа, поставил у его ноги жестяную кружку с кипятком. От кружки шёл пар, поднимался в светлеющий воздух и таял к третьему уровню крыши палатки.
— Чая Семёна не довезли?
— Чая нет, ваше благородие. С прошлой пятницы. По интендантской последняя сорокаведёрная ушла в Лаоян, а оттуда никто не вернулся. Кипятку — сколько угодно.
— Кипятку хватит.
Огнев расправил один ус, другой — нет, и встал в полушаге сзади, как умеет: будто бы здесь, но и отдельно от взгляда командира на лощину.
— Поручик к шести подойдёт, ваше благородие.
— Знаю.
Огнев помолчал, как умел, и ушёл к ефрейторам обоза. Шаг у него был ровный, не торопясь, с привычной экономией усилия. Огнев не торопится никогда. Это — отдельная мерка года, выдержавшая войну.
В лагере уже двинулись. У коновязи раздались голоса — короткое, неразборчивое, ругательное на лошадь по-тамбовски. У учебной полосы кто-то — Волков узнал по торопливому шагу — пробежал к проволочному заходу с молотком в руке. Свиридов начинал свой день рано.
Тонкая дымка поднялась с лощины в полную высоту и обнаружила за собой плац, кухни, перевязочный пункт с белыми крестами и третий — самый дальний — ряд палаток, где жили офицеры. Лагерь был на месте. Лагерь работал.
Волков допил кипяток и вернулся в палатку.
Аскинадзе явился без минуты в шесть.
Он остановился у входа, не входя, и доложился из проёма: «Поручик Аскинадзе, ваше благородие». Лица его в полумраке палатки Волков не разобрал — только аккуратные плечи под шинелью и слабый блеск пуговиц.
— Поручик. Заходите.
Аскинадзе вошёл, расправил шинель на крюке, подошёл к столу и встал. Не сел: ждал.
— Ночь?
— Без замечаний, ваше благородие. Часовой у шлагбаума сменился в четыре. Перед рассветом по западной дороге прошёл казачий разъезд — четверо, с подъесаулом во главе, не из наших. Подъесаул отдал честь часовому и пошёл дальше, на Вафангоу. Часовой записал, как полагается.
— На Вафангоу.
— Так точно. Через линию батальона, в обход.
Волков отметил про себя, как Аскинадзе отметил это «в обход» — без ударения, но и без пропуска.
— Что про учебный режим?
— До десятого без изменений, ваше благородие. По вашему указанию.
— До десятого без изменений. Десятого вечером — общее построение. Распоряжения о построении я отдам сам.
— Слушаюсь.
— И ещё: по сегодняшнему дню. К шести тридцати — Калачёв с журналом. К семи — поручик Ржевский с заявкой на провод. К восьми — фельдшер Курапов со списком второй поставки. К девяти — старший унтер Свиридов на учебной полосе.
— Записываю, ваше благородие.
Аскинадзе вынул из бокового кармана записную книжку с серым корешком — тоненькую, не штабную — и в полутьме палатки занёс туда несколько строк короткими, прямыми движениями. Перо у него было привязано к корешку шнурком.
— И последнее, поручик. Если в течение дня в лагере появятся посторонние офицеры — штабные, разведотдел, кто угодно — встречайте их вы. Не я. Вопросы — по существу, ответы — по существу. Без подробностей, не запрошенных. Если потребуется моё присутствие — пришлёте Огнева.
Аскинадзе на секунду поднял глаза:
— Есть основания ожидать?
— Есть основания не удивляться.
— Слушаюсь, ваше благородие.
Он коротко поклонился — не кивок, отметил Волков про себя; манера у Аскинадзе всегда была чуть более штабной, чем у его сверстников по батальону, — и вышел.
Волков остался у стола. Лампу он не зажёг: входной свет понемногу прибавлялся через входной полог. На углу стола лежал журнал батальона, подле него — тонкая папка без надписи, под журналом. В папке был лист с шестью строками; лист никуда не делся со вчерашнего вечера.
Шестой строки он сегодня ещё не читал. Прочтёт позже.
Калачёв вошёл к шести тридцати. Шинель на нём была по уставу, без замечаний, но фуражка слегка набекрень — не от лихости, а от того, что Калачёв пришёл прямо со строевого осмотра рот, не успев себя проверить в зеркало. Под мышкой у него был журнал батальона — настоящий, рабочий, не тот, что на углу стола Волкова.
— Ваше благородие. По строю — без замечаний. Шесть рот в строю, пулемётная команда в строю, артиллерийское придание на позициях. На перевязочном — одиннадцать, как вчера. Температурящих — двое, на двое меньше, чем в субботу. Сапоги второй поставки — двенадцать пар по списку, замены пока нет.
— Двое температурящих — кто.
— Ефрейтор Гладких, второй роты; рядовой Минаев, третьей.
— Курапов сегодня доложит отдельно.
— Доложит, ваше благородие.
— Замечания по ночному наряду?
— По строю будет исполнено, ваше благородие.
Это была формула, которой Калачёв ставил точку в любом разговоре, выходившем за пределы нынешней секунды. Волков знал её ещё с Артура, по Бочарову, и Бочаров получил её ещё от своего командира, и так далее, до какой-то батареи в шестидесятые годы, может быть, ещё крымской. По строю будет исполнено. По строю — это значит, что всё, чего не уловил сейчас, я узнаю по строю, и тогда исправим. Удобная формула. Честная.
— До десятого работаем по обычному распорядку. Десятого вечером — общее построение. Распоряжение на построение — завтра утром.
— Слушаюсь.
— Журнал.
Волков взял журнал, перелистнул две страницы назад и посмотрел отметки. Калачёв вёл записи теми же короткими прямыми штрихами, какими делал всё остальное: дата, рота, выход, возврат, замечание, подпись. Без украшений. Без пропусков. Журнал у Калачёва был один из самых чистых, какие Волков держал в руках за пятнадцать лет своей и не своей службы.
Он расписался под отметкой 8.04 — за вчерашний день — короткой подписью «В.», как делал всегда в журнале роты, ещё на форту, и вернул журнал.
— Принимай, фельдфебель.
— Принимаю, ваше благородие.
Поручик Ржевский Фёдор Семёнович пришёл к семи без двух минут.
Ржевский в палатку не входил — он входил в палатку так, как входил в свою артиллерийскую палатку: остановился у крюка, сначала повесил шинель, поправил рукав так, чтобы он висел без перекоса, и только после этого повернулся к столу. Под мышкой у него была картонная папка, перевязанная серой тесьмой.
— Дмитрий Алексеевич.
— Фёдор Семёнович.
Ржевский положил папку на стол, развязал тесьму, отложил её в сторону на сложенный край полотенца — у Ржевского во всём, что он делал руками, прослеживался артиллерийский расчёт: каждое движение под определённый последующий шаг, без лишних усилий, — и достал лист.
Лист был писан тонким почерком писаря, по форме, с подписью Ржевского у нижней правой кромки.
— Заявка на триста пятьдесят аршин полевого телефонного провода. По ставке оперативного отдела штаба Маньчжурских армий. На имя подполковника Якубовича, по форме номер семь.
— Форма номер семь?
— Я узнал в субботу у Заславского. В оперативном отделе у них своя нумерация. Заявки от приданных частей, не штатных, идут по седьмой — отдельным реестром, через личного адъютанта подполковника. Минуя общую канцелярию.
— И это значит?
— Это значит, Дмитрий Алексеевич, что подполковник её увидит. Не обязательно завтра. Но — он, лично, и без посредников.
— А с посредниками — могла бы и не дойти?
— Могла бы и не дойти, — подтвердил Ржевский без выражения. — В общей канцелярии у штаба — два полковника, четыре подполковника и шесть капитанов. Все они люди занятые. У всех у них есть свои части, свои заявки, свои приоритеты. Триста пятьдесят аршин полевого провода для какой-то экспериментальной ерунды в Янтае — это не приоритет. Это раздражение.
— А по форме семь?
— По форме семь — это раздражение Якубовича. Что не одно и то же.
Волков посмотрел на лист. Заявка была составлена так, как составил бы её человек, который двадцать лет писал артиллерийские заявки и не написал ни одной лишней строки. Числа стояли там, где должны стоять числа; обоснование занимало три строки и не больше; в графе «к сроку» Ржевский поставил «к 15.04.», что было поздно для Волкова и вовремя для штаба. Это было хорошо.
— Подписываю.
Он подписал.
Ржевский собрал лист, завязал тесьму с тем же артиллерийским расчётом, что и развязывал, и положил папку под мышку.
— Сегодня же отправлю с попутным.
— С попутным?
— На Мукден сегодня в одиннадцать ноль пять идёт поезд снабжения. У меня есть знакомый поручик в команде сопровождения — он передаст в адъютантскую подполковника лично. Бумага дойдёт.
Это «бумага дойдёт» Ржевский уже произносил — в начале апреля, на батарее, под навесом наблюдательной землянки, когда речь шла о другой бумаге. Тогда он сказал то же самое и тогда оно вышло. Волков отметил про себя, что у Ржевского эта формула — рабочая, не ритуальная.
— Фёдор Семёнович.
— Да.
— Если завтра или послезавтра придёт ответный пакет от Якубовича, я хочу, чтобы вы его открыли первым. До меня.
Ржевский на секунду остановил руку с папкой и посмотрел Волкову в лицо. Глаза у него были серые, с краснотой по нижнему веку — артиллерийская профессиональная мерка от пристального глядения в трубу.
— Это просьба или распоряжение?
— Это просьба.
— Тогда я выполню. Я предполагаю — вы хотите, чтобы я прочёл пакет глазами артиллерийского придания, не штурмового командира.
— Именно.
— Прочту так. Если понадобится — изложу вам по факту. Без оценок.
— Без оценок и без пророчеств.
Ржевский отметил эту вторую формулу одним движением головы — без улыбки, но с пониманием — и вышел.
К восьми часам утра в лагере стояло то, что Волков про себя называл «рабочим воздухом»: батальон работал, не зная, что его проверяют.
Над плацем шёл строевой осмотр четвёртой роты. У учебной полосы Свиридов с двумя сапёрами разматывал моток новой проволоки — третий ряд для четвёртого захода. На батарее Ржевского молодой бомбардир протирал маслянистой тряпкой замок второй трёхдюймовки. У перевязочного пункта Курапов раскладывал на брезенте бинты, пересчитывая по описи.
В этой картине было одно тонкое смещение, и Волков знал, какое.
На западной дороге — той, по которой утром прошёл казачий разъезд — стояли двое в шинелях без знаков артурского полка. Оба курили, оба смотрели в сторону учебной полосы. Лиц с такого расстояния было не разобрать. Один курил, держа папиросу двумя пальцами, как держат шомпол — неудобно, странно. Второй — обыкновенно.
Никого с такого расстояния узнать было нельзя. И тем более не нужно. Аскинадзе встретит их сам, спросит, чего они хотят, и проводит — в зависимости от ответа — либо к учебной полосе, либо к шлагбауму на выход. Это его утренняя работа.
Волков перевёл глаза с западной дороги на восточный край лагеря, где над крышами палаток уже понемногу проступило солнце. Левая ладонь сегодня была холоднее правой, как обычно по утрам. Это была обычная ладонь. Обычное утро.
К восьми пятнадцати к штабной палатке подошёл фельдшер Курапов.
Курапов был из тех людей, которых нельзя было представить себе с пышной речью или с неуместной паузой. Курапов входил в палатку, кланялся в ту меру, в какую полагалось, и говорил по делу.
— Ваше благородие. По второй поставке — двенадцать пар, как в субботу. По расширенному списку, который вы поручали в субботу же, — теперь восемнадцать.
— Восемнадцать.
— Шесть прибавилось за трое суток. Все шесть — третья рота. Стельки рвутся изнутри, по линии шва. Если ходить по сапёрной полосе по три захода в день — будет двадцать к субботе.
— На какую санитарную линию пойдёт список?
— Если позволите — на линию подъесаула Соломатина, через интендантскую станцию. Подъесаул Соломатин ходит на Лаоян раз в три дня, забирает санитарных и возвращается. У него в Лаояне — знакомая в перевязочном пункте Третьей армии.
Курапов произнёс «знакомая» так, как произносят слово, под которое подложен другой смысл, но не тот, который вкладывает читатель плохой книги. У Курапова знакомых в Лаояне было ровно две: одна была старшая сестра милосердия в санитарном поезде, другая — Анна Игнатьевна.
— На линию Анны Игнатьевны.
— Так точно. Я не назвал — простите. Мы её здесь не упоминаем без вашего слова.
— Можете упоминать. Расширенный список — на её имя, копия — на имя сестры Берсеневой.
— Слушаюсь.
— В копии — приписка моей рукой: «по одобрению, для ускоренной замены через интендантскую линию третьей армии».
— Запишу.
Курапов записал — на обороте описи, серым огрызком карандаша, без поднятых глаз.
— Ваше благородие. Ещё одно.
— Слушаю.
— Двое температурящих сегодня. Ефрейтор Гладких и рядовой Минаев. Гладких я снимаю с учебной полосы на трое суток, в палатку с теплом. Минаева — на сутки. Если к завтрашнему утру жар не упадёт — доложу ещё раз.
— Снимаешь — снимай. Если жар у Минаева к утру не упадёт — снимай и его на трое суток. Учебный режим без них продержится. Без Минаева в строю ему хуже, чем нам.
— Слушаюсь.
Курапов поклонился — короткой, рабочей мерой — и вышел.
К девяти часам Волков был на учебной полосе.
Свиридов стоял у первого захода, в шинели, расстёгнутой на верхнюю и две средние пуговицы — рабоче, не по строю, — и наматывал на железный кол колючую проволоку. Делал он это голыми руками, без рукавиц; кожа у него на ладонях была старая, уже несколько лет привыкшая к проволоке, и пальцы двигались, как двигаются пальцы плотника по дереву: точно, без раздумий, без лишнего касания.
— Сколько на сегодня?
Свиридов разогнулся не сразу, проложил последний оборот, защёлкнул заусенец и только потом распрямил спину.
— Третий заход, ваше благородие. К субботе будет четвёртый, как и обещано. Если только провод не подведёт.
— Провод?
— У меня к третьему заходу вышло пятнадцать аршин лишнего. Хорошо. К четвёртому — посчитал — если буду ставить три ряда на разной высоте, как до этого, мне не хватит трёх с половиной аршин. Малая беда. Но я не люблю пустого ряда в сапёрной работе. Пустой ряд — это место, куда заходят.
— Где возьмёшь четыре аршина?
— Возьму у запасной коновязи. Там провод старый, рваный, на лошадях держится в один ряд — лошади и так не пойдут. Я заменю старым на коновязи, а новый поставлю в заход. Так правильно будет.
Волков посмотрел на захваты, на узлы, на то, как Свиридов аккуратно — без декоративности, но и без небрежности — расположил кольца. Заход был сделан не для показа. Заход был сделан так, как делают для боя.
— На утреннем разводе доложишь, как идёт четвёртый заход. Если успеешь к пятнице — хорошо. Если не успеешь — скажи на ближайшем разводе, не в субботу к вечеру.
— Скажу на ближайшем разводе, ваше благородие. Не в субботу.
Свиридов отметил это «скажу на ближайшем» так, как отмечал всё, что нужно было повторить за ним вернее чем самому себе: без выражения, тихо, с некоторой внутренней благодарностью к человеку, который ему это место в рабочем дне очертил.
Свиридов был артурский, у бомбардира Бочарова на батарее, и он помнил Бочарова. Эта память была у него на руках, под ладонями: руки ставили провод так, как Бочаров когда-то поставил бы.
— Старший унтер.
— Я, ваше благородие.
— Если кто-нибудь — кто угодно — попросит вас показать сапёрную полосу, когда меня не будет рядом, — показывайте всё. Без скрытности. Что есть — то есть. Все три ряда, все четыре захода, всё, что вы уложили своей рукой.
Свиридов поднял на него глаза. Глаза у Свиридова были светлые, без той водянистой светлоты, что бывает у пожилых, — светлые из деревенских, степные.
— Без скрытности, ваше благородие?
— Без скрытности. Эта работа — наша. Прятать её — значит, не верить в неё.
— Я понял, ваше благородие.
Он отвернулся к колу и продолжил наматывать. Волков пошёл по проволочной полосе вглубь, осматривая третий заход своими глазами, и за полминуты увидел всё, что хотел увидеть. Заходы Свиридова были сделаны точно. Шире, чем по уставу. Ниже на одном ряду, выше на другом. Всё так, как Волков и хотел, и так, как Свиридов умел не по уставу.
К полудню в лагере стало известно, что с утра по западной дороге прошли два казачьих разъезда: первый — на Вафангоу, второй — за час до полудня — на Дашичао. Оба прошли через линию батальона и оба отдали честь часовому у шлагбаума. О втором доложил Огнев, об обоих — Аскинадзе.
К полудню же на западной дороге исчезли двое в шинелях без знаков. Куда они ушли, Аскинадзе не доложил. Он сказал короче: «Их там больше нет, ваше благородие».
К часу пополудни в палатку к Волкову зашёл один из офицеров, которых Волков пока знал только по строю и списку. Зашёл он без вызова — не нарушение, а инициатива, — и доложил у входа:
— Подпоручик Дебогорий-Мокриевич, ваше благородие.
Волков отложил перо.
— Заходите, подпоручик.
Дебогорий-Мокриевич вошёл — невысокий, узкоплечий, с лицом, на котором не сразу определялся возраст: можно было дать двадцать три, можно было двадцать восемь. Светлые брови, аккуратно подстриженные усы, тонкая линия рта, упрямые глаза — Волков помнил его по Артуру, по тесному вагону на выходе, и помнил ещё раньше, по эшелону на Мукден; но в новом батальонном строю Дебогорий пока проходил у него как фамилия в списке, без личной отметки. До сегодняшнего дня.
— Я по поводу гранатомётов, ваше благородие.
— Слушаю.
— Я в субботу взял на себя смелость без вашего распоряжения проверить два из четырёх в мастерской артиллерийского придания. Поручик Ржевский разрешил. Два из четырёх при пробном запальнике дают разнобой в усилии — секторный, с правым уклоном. Один — даёт устойчиво, три раза подряд, с допустимой погрешностью. Один — отказал. По моей записи — это не четыре боевые единицы, это полторы.
— Записку давали Ржевскому?
— Дал в субботу же, ваше благородие. Он отметил «к работе после пятнадцатого» и положил к себе. Отдельной бумагой к подполковнику Якубовичу — пока не выносили.
— И не вынесем. До пятнадцатого.
— Слушаюсь.
Подпоручик постоял у стола секунду, не зная, продолжать ли.
— Ваше благородие, разрешите вопрос.
— Спрашивайте.
— Если до пятнадцатого мы не выносим бумагу о гранатомётах в штаб — что тогда мы, в практическом смысле, имеем в батальоне на этот срок?
Волков посмотрел на него — внимательно, как смотрят на человека, у которого вопрос не из пустого любопытства.
— На этот срок мы имеем, подпоручик, четыре единицы экспериментального оружия, по записи — четыре, по факту — полторы. И мы имеем ваше отчётливое знание о том, какие именно из них полторы. Это не мало.
— Это не четыре.
— Это не четыре. Но и подкрашивать до четырёх мы не будем. Если в день боя у нас под рукой будет полторы — мы будем работать с полторы. И не больше.
Дебогорий помолчал.
— Я понял, ваше благородие.
— Подпоручик. С сегодняшнего числа вы при батальоне ответственный за экспериментальное вооружение. По мере и счёту. Подчинение — по линии Ржевского. Распоряжения — от меня через поручика Аскинадзе. Запись веду я.
— Слушаюсь.
— Идите.
Дебогорий вышел. Волков взял перо и в журнале батальона, под отметкой 9.04, тонкой строкой записал: «Подпоручик Дебогорий-Мокриевич — экспериментальное вооружение». Подписал — короткой «В.». Закрыл журнал.
К вечеру 9 апреля по линии западной дороги прошёл третий разъезд — за два часа до заката, тяжёлый, с двумя заводными лошадьми, в составе шести казаков и есаула, не из тех, кого Волков узнавал по плечам. Этот разъезд не отдал чести часовому: казаки ехали скоро, наклонившись к шеям лошадей, и часовой с ними не успел.
Через четверть часа после третьего разъезда у шлагбаума остановился вестовой — в форме штабного писаря оперативного отдела, с пакетом в холщовой сумке через плечо.
Огнев пришёл с пакетом в палатку и положил его на угол стола.
— Из Мукдена, ваше благородие. Адъютант подполковника. По расписке.
— Расписку — Калачёву.
— Слушаюсь.
Пакет был тонкий, с одной печатью — оперативного отдела штаба Маньчжурских армий — и подпись на лицевой стороне рукой Заславского, аккуратной нитью, без украшений: «Капитану Д. А. Волкову, в собственные руки».
Волков сломал печать, развернул лист.
Лист был один. На нём стояло шесть строк, написанных рукой Заславского.
Капитан.
Сообщаю по поручению господина подполковника. Заявка на 350 аршин полевого провода — принята к рассмотрению по форме семь. Ответ — не позже четырнадцатого.
Расширенный список санитарных потерь — принят к сведению. Замена через интендантскую станцию третьей армии — в работе.
Дополнительных распоряжений по батальону на десятое — нет.
По итогам работы оперативного отдела за период 9–10 апреля — вы получите отдельное извещение десятого, во вторую половину дня, через посыльного.
Поручик Заславский.
Волков прочёл лист дважды.
«Дополнительных распоряжений по батальону на десятое — нет.» — это был, в переводе с языка Якубовича на язык людей, простой и сильный знак: к десятому решение по проверке готово не будет, а если будет — он, Волков, узнает не раньше посыльного.
«Через посыльного» — это было важнее.
В нормальной штабной практике результат проверки доводили либо распорядительной телеграммой, либо приказом по штабу с прохождением через канцелярию батальона. Якубович выбирал ни то, ни другое. Якубович выбирал посыльного — то есть человека, который привозит лист в собственные руки, без копий, без следа в общей канцелярии. Это означало одну из двух вещей. Либо результат не годился для общей канцелярии. Либо результат был такой, который Якубович хотел вручить лично и без свидетелей.
Волков сложил лист в тонкую папку под журналом — на сегодняшний день, до утра.
Огнев у входа держал шинель. Волков отметил это движением головы.
— Тихон Савельич. Сегодня вечером — по обычному. Поздно не сидеть.
— Слушаюсь, ваше благородие.
После того как Огнев ушёл, в палатке стало по-настоящему тихо. Лагерь снаружи ещё гудел — шаги, голоса, лошади у коновязи, удары молотка от учебной полосы, — но эту наружную тишину Волков давно уже воспринимал как одну единую плотную поверхность, по которой ничто не проникало внутрь без его разрешения.
Он достал из тонкой папки лист с шестью строками.
Лист был в его руках уже не раз и не два. Бумага слегка обмякла по сгибу; правый нижний угол загнут — Волков прикасался к нему пальцем, не оставляя следа. Шесть строк смотрели с листа собственным простым взглядом:
тройки.артиллерия с закрытых.связь.сапёрная полоса. — проволока, заходы, ночью.бумага.удобное место. — японцы видят его так же, как и мы.
всё, что ниже — через бумагу. без бумаги — ничего.
Он не стал ничего дописывать. Шестая строка была не про сегодня. Она была про то, что начнётся восемнадцатого. Сегодня была работа, а работа на лист «не для штаба и не для приказа» не выносится — на этот лист выносится то, что в работу не помещается.
Он сложил лист, положил его обратно в тонкую папку, папку — под журнал.
Потом он погасил лампу.
Утро 10 апреля началось, как и предыдущее, до света.
Девятого Аскинадзе пришёл вовремя; десятого — на минуту раньше. На столе уже лежал журнал; на крюке висела шинель Волкова; кипяток в жестяной кружке стоял у ноги.
— По строю — без замечаний.
— Слушаю.
— Часовой ночью отметил один разъезд по западной дороге, около двух часов пополуночи. Не наш. Шёл на восток, к Дашичао. Часовой записал. Пятый за сутки, ваше благородие.
Пятый.
Двое утром, два днём, один ночью. По уставу боевого охранения — разъезд раз в шесть часов; пять за сутки — это не охранение. Это или дополнительная разведка, или проверка готовности, или ускоренный переход тех, кто проверяет, на новый порядок донесения. Все три варианта Волкову не нравились по очереди.
— Аскинадзе.
— Я, ваше благородие.
— Сегодня вечером построение. Восемнадцать часов. Полный состав. С оружием, с патронами, с сапёрным взводом в строю отдельно. Артиллерийское придание — расчёты при орудиях, орудия закрыты.
— Восемнадцать часов. Слушаюсь.
— Калачёва — ко мне в восемь.
— Слушаюсь.
— И ещё. Сегодня — если пакет от подполковника придёт — пакет принимать через вас, не через Огнева. С распиской.
— Через меня. Слушаюсь.
В половине восьмого утра в палатку Волкова постучал — постучал, что было редкостью, потому что в палатке стучать было не во что, — фельдфебель.
Не Калачёв. Другой — широкоплечий, тяжёлый, с лицом, на котором война уже оставила одну тонкую вертикальную складку у правой брови. На правой стороне груди у него была колодка с двумя крестами, и одну из них Волков узнал бы, наверное, и в тёмной комнате.
— Ваше благородие. Старший унтер-офицер Кравченко Степан Игнатьевич. По прибытии в распоряжение батальона — с восьмого числа.
— С восьмого.
— Так точно. С восьмого. Вечером доложился поручику Аскинадзе. Поручик восьмого вечером был ещё в рабочем порядке, я не стал докладываться выше до утра.
— Правильно.
Волков посмотрел на него.
Кравченко он помнил. Кравченко был фельдфебель пятой роты на форту № 3, и Кравченко был один из тех, кто сидел в общем вагоне эшелона на выходе из Артура — в феврале, по той ещё, артурской, ниточке. Кравченко пережил декабрь на форту № 3, пережил выход, пережил Харбин и пришёл сюда — на Янтай, в чужую часть, на новое место.
В Артуре он называл Волкова «Дмитрий Алексеевич» при близких, «ваше благородие» при чужих. Здесь — при чужих, потому что батальон Волкову был чужой.
— Степан Игнатьевич.
— Я, ваше благородие.
— Какова роль?
— Назначен из приёмного по штабу второй стрелковой дивизии в распоряжение батальона. Без определения — куда. Бумага у меня вот.
Он подал листок — короткий, штабной, без украшений, со штампом приёмного. Волков прочитал.
— Пойдёте к Калачёву. По строю — пока без определения. С завтрашнего дня — старший унтер-офицер четвёртой роты. У меня в четвёртой — фельдфебель Кочнев, человек тяжёлый, но честный. С ним — сработаетесь.
— Сработаемся, ваше благородие.
Кравченко на секунду отметил движением головы — не кивком, отметил — и добавил, тихо, чтобы за палаткой не было слышно:
— Дмитрий Алексеевич. Я знал, что вы здесь. Я не у первого попавшегося адъютанта по штабу спрашивал. Я ехал сюда.
— Ехал сюда — и доехал. Это и есть служба.
— Так точно.
— До построения.
— До построения.
Кравченко вышел. Волков закрыл за ним полотняный полог и постоял у входа секунду.
Артур шёл за ним, как тень, по этим Янтайским дорогам. Кравченко был артурский. Свиридов был артурский. Огнев был артурский. Аскинадзе — нет, но Аскинадзе был свой по работе. Ржевский — отдельным счётом, но и он был связан с этими шинелями памятью на год. Это не была случайность. Это была вода, текущая в одну сторону: артурские собирались туда, где был кто-то из своих.
И — это была одна из причин, по которым Волков знал заранее: восемнадцатого ляжет половина их.
В одиннадцать утра Волков вышел на учебную полосу и провёл около часа со Свиридовым и его сапёрами, проверяя четвёртый заход. Заход шёл хорошо — как и надо. В половине первого Свиридов выпрямился у последнего кола и сказал, не поднимая глаз:
— К субботе будет, ваше благородие. Если не подведёт провод. А вечером — провод и не нужен. Я работаю с тем, что есть.
— Хорошо.
К двум часам пополудни Волков был на батарее у Ржевского. Артиллерийское придание было в порядке: четыре трёхдюймовки, две горные, четыре дворика — вчера достроенные, погреба пока в работе, завтра должны быть готовы наполовину. Связь — двести аршин провода, тот же, что и неделю назад. Триста пятьдесят — обещаны к пятнадцатому, по форме семь.
— Если придёт раньше четырнадцатого — я узнаю первым, как обещал, — сказал Ржевский.
— Знаю.
— А если не придёт.
— Если не придёт — будем работать с двумя сотнями. Связи будет меньше, чем хотелось. Но то, что у нас есть, мы используем хорошо.
Ржевский посмотрел на него — не проверяя, а отмечая.
— Дмитрий Алексеевич.
— Да.
— У меня сегодня странное чувство по штабу. По этим разъездам. Если я скажу, что таких разъездов у нас по западной дороге не было ни разу за две недели — а сегодня уже пять — это будет отдельная мерка?
— Это будет та же мерка, Фёдор Семёнович. Только сказанная другим человеком.
Ржевский усмехнулся коротко, без насмешки — артиллерийской усмешкой, которой он уже один раз в апреле улыбался, под навесом наблюдательного пункта, когда речь шла о том, чтобы прикрыть нововведения бумагой.
— Тогда вечером я в строю.
— В строю.
В пять часов вечера лагерь начал собираться к построению.
Волков прошёл с Аскинадзе по третьему ряду палаток, проверил линию роты Ткачёва, заглянул на перевязочный пункт — Курапов уже выставил санитарную повозку у выхода, как полагалось при общем построении, — обошёл правое крыло артпозиции и вернулся к плацу. Аскинадзе шёл слева, на полшага позади, и докладывал короткими прямыми штрихами, как доложил бы Калачёв.
К без четверти шесть лагерь стоял.
Шесть рот в строю. Пулемётная команда — отдельно, у правого фланга, восемь «Максимов» закрыты чехлами, расчёты в строю по своим орудиям. Артиллерийское придание — на батарее, расчёты у орудий, орудия закрыты, как было приказано. Сапёрный взвод Свиридова — отдельным малым строем у левого фланга, шинели застёгнуты не по параду, а по работе. Перевязочный пункт — две санитарные повозки на правом крыле, фельдшер Курапов рядом.
Шестьсот двенадцать человек. Восемнадцать офицеров. Один батальон.
Волков встал перед строем без слова.
В этот самый момент, без видимой причины, под левой ключицей под медной иконкой Николая Чудотворца проступило тёплое — не как жар, не как боль, а как тёплая ровная нота, новая, не повторяющая ни вечера двадцать восьмого марта, ни вечера третьего апреля. Это было третье. Третья нота.
Волков отметил её — отдельным внутренним движением, без выражения наружу — и не удержал.
— Господа.
Он сделал шаг вперёд.
— С сегодняшнего числа батальон считается готовым к выходу из учебного режима по первой готовности.
Тишина в строю не дрогнула. Тишина в строю весной 1905 года в Янтае не дрогнула — это была тишина людей, которые уже знали, что значит «по первой готовности», даже те из них, кто слышал эту фразу впервые.
— До распоряжения штаба — продолжаем учебный режим. Каждый день, каждый час. Без послаблений. Без расхолаживания. Артурские — не показывать молодым своей бывалости. Молодые — не торопиться. Все вопросы — до построения, не во время.
Он помолчал секунду, и в этой секунде было больше слов, чем в десяти речах подряд.
— И последнее.
Он посмотрел в строй. В третьем ряду четвёртой роты он увидел крепкие плечи Кравченко — не в форме нового унтера, а в шинели с двумя крестами. Дальше, в пятом ряду — узкое лицо Долгушина: рядовой смотрел перед собой, как смотрят те, кому неудобно стоять впервые в большом строю и кто не хочет показать неудобства.
— Я знаю, что вы знаете, что батальон готовят к работе. Я не буду делать вид, что это не так. Я не буду делать вид, что в эти дни в штабе не идут разговоры о тех числах, которые нас касаются. И я не буду давать обещаний по числам.
Он сделал ещё шаг к строю.
— То, что у вас есть на день работы — это вы, ваши унтеры, ваши офицеры, ваши орудия, ваш провод, ваши заходы, ваша рогожка с подносчиком, и ваша бумага. Всё, что мы вынесли из учебного режима — мы вынесли всем составом. И всем составом будем делать то, что нам прикажут. Так, как мы умеем.
Он остановился. И, после паузы, проговорил — короче, чем все предыдущие фразы:
— Спасибо, господа.
Строй ответил тем коротким единым движением, которое в русских уставах обозначается формулой «строй принял», и в котором нет ни выражения, ни вопроса, ни одобрения — только один общий мускул.
Когда строй был распущен и роты разошлись по своим частям лагеря, Волков ещё постоял на плацу с Аскинадзе. На западе небо было розовое; к шлагбауму подходила вечерняя смена; на учебной полосе кто-то — ещё не Свиридов — прибивал колом последний ряд.
Третья нота под левой ключицей всё ещё держалась — ровная, тёплая, без боли. Это была нота поля. Не штаба. На совещании у Куропаткина нота не приходила; в кабинете подполковника — не приходила; в зале совещаний — не приходила. Она пришла здесь, на плацу, перед строем людей, которые были его батальон.
Это была разница, которую Волков отмечал без слов: его иконка отзывалась на батальон, а не на штаб.
— Дмитрий Алексеевич.
— Да, Аскинадзе.
— Я за всю войну стоял в шести строях. Я знаю, какой строй стоит долго, а какой — недолго. Этот будет стоять.
— Будем смотреть.
— Будем смотреть.
В четверть одиннадцатого вечера у шлагбаума остановилась лошадь. Часовой окликнул, всадник назвался — посыльный оперативного отдела штаба Маньчжурских армий, в собственные руки капитану Волкову, по распоряжению господина подполковника Якубовича.
Огнев привёл его к палатке.
Волков встретил посыльного у входа. Посыльный был молод — лет двадцати, в тяжёлом штабном плаще, с кожаной сумкой через плечо. Он откинул сумку, достал пакет, передал из рук в руки. Лицо у него под фуражкой было спокойное — такое, какое бывает у людей, не любопытствующих о содержании того, что они везут.
— Ваше благородие. От господина подполковника.
— Расписка — у меня в палатке. Зайдите.
Они вошли. Аскинадзе уже был у стола — поднялся с раскладного стула, отдал честь посыльному, протянул лист расписки.
Расписка была подписана. Посыльный вышел.
Аскинадзе встал у входа.
Пакет был тонкий. Печатей — две: одна оперативного отдела, другая — личная Якубовича, тонким воском, без украшений. Подпись на лицевой стороне — рукой Якубовича. Не Заславского. Самого.
Волков сломал обе печати. Развернул лист.
Лист был один.
Капитан.
По итогам работы оперативного отдела за период 9–10 апреля 1905 г. ст. ст., доложенным сегодня командующему в восемнадцать ноль-ноль, сообщаю.
Сведения, представленные вами на оперативном совещании 8 апреля, в части перемещений противника на правом крыле — частично подтверждаются. По донесениям казачьих разъездов 9–10 апреля у Дашичао и у Сыфантай зафиксировано усиление японских частей сверх ранее представленного. По телеграфным перехватам — без однозначных подтверждений. По агентурному каналу — одно совпадение, одно противоречие.
С учётом выявленных обстоятельств командующим принято решение о корректировке замысла.
Демонстрационные действия на правом крыле — сохраняются, в сокращённом объёме. Главный удар — переносится в центральном направлении. Сроки готовности — 17 апреля, без изменений. Исходное положение для частей правого крыла — без изменений.
Ваш батальон — в составе сил центрального направления. Конкретное место и роль — определяются отдельным распоряжением, подлежащим вручению не позднее тринадцатого числа.
До получения отдельного распоряжения — продолжать учебный режим.
Якубович.
Волков прочёл лист один раз. Потом — второй.
В палатке было совершенно тихо. Аскинадзе у входа стоял прямо, как стоял Калачёв над журналом, как стоял Свиридов над колом проволоки, как стоял Кравченко перед ним утром. Тихо стоял.
— Поручик.
— Я, ваше благородие.
— Завтра утром — Ржевский. К шести тридцати. Калачёв — к семи. Курапов — к восьми. Свиридов — к девяти. Дебогорий — после Свиридова, в десять.
— Записываю.
— Со всеми — каждому отдельно — то, что есть.
— То, что есть.
— И ещё. Если завтра в течение дня в лагере появятся посторонние офицеры — встречайте их сами. Без меня. Этого я уже говорил. Сегодня — повторил.
— Слушаюсь, ваше благородие.
Аскинадзе вышел.
Волков остался у стола один.
Он перечитал лист в третий раз. Главные слова в нём были не «частично подтверждаются» и не «корректировка замысла». Главные слова в нём были «в составе сил центрального направления».
В переводе с языка штаба на язык людей это означало одно: то, чего он, Волков, в поезде восьмого числа отметил про себя как «не один — двойной замах разом по обоим направлениям», теперь становилось приказом. На правом крыле останется демонстрация — меньшим объёмом, чем планировал Каульбарс; но и удар в центре — будет, и батальон Волкова в этом ударе.
Каульбарс — не дурак, как сказал подполковник в кабинете «без бумаг». Каульбарс, услышав о смягчении на правом крыле, не стал отказываться от наступления — он его перенёс в центр и оставил на правом крыле демонстрацию. Куропаткин — не Стессель, как сказал Кондратенко в купе двадцать восьмого марта — Куропаткин это утвердил, потому что иначе он отступился бы от собственного замысла, а отступаться от замысла Куропаткин в этой войне разучился.
Волков стоял у стола, и третья нота под левой ключицей всё ещё не отпускала.
Половина батальона.
Эту мысль он не произнёс — ни вслух, ни в записи. Он выдвинул из-под журнала тонкую папку, открыл её и вынул лист с шестью строками.
Шестую строку он перечитал дважды.
удобное место. — японцы видят его так же, как и мы.
Потом он посмотрел в самый низ листа. Под последней приписной строкой — «всё, что ниже — через бумагу. без бумаги — ничего» — оставалось чистое место.
Он его не тронул.
Седьмой строки сегодня не было. Седьмая строка не пишется в день, когда лист только что подтвердился. Седьмая строка пишется в день, когда лист уже будет лежать в папке памятью.
Он вложил лист обратно, закрыл папку, положил под журнал.
Огнев у входа держал шинель, как держал её и вчера, и третьего дня, и в любой другой день этого месяца. Он не задавал ничего: не своё дело — задавать.
— Тихон Савельич.
— Я, ваше благородие.
— Пакет привезли. Распоряжение получено. Завтра — обычный распорядок. С утра — Ржевский.
— Будет, ваше благородие.
— И ещё. Когда завтра придёт посыльный — а он придёт, не сегодня, так на этой неделе, — встречайте его через поручика. Без моего непосредственного участия. Я буду на учебной полосе или на батарее.
— На учебной полосе или на батарее. Слушаюсь.
— И ещё.
Огнев поднял глаза.
— Капитан получил приказ, — сказал Волков тихо, не Огневу — никому, в стену палатки, как Огнев умел. — Капитан остаётся.
Огнев расправил один ус.
— Ну, с утра, — сказал он, — и поработаем-с.
Он повесил шинель Волкова на крюк рядом со своей и вышел.
У штабной палатки в Янтае горел фонарь. На западной дороге было тихо. На учебной полосе — тоже тихо. Лагерь готовился спать.
Волков погасил лампу.
В темноте, под левой ключицей, третья нота — ровная, тёплая, без боли — всё ещё держалась. Он лёг на раскладную койку в шинели, как ложился обычно, и слушал её, не пытаясь успокоить. Это была нота не вечера. Это была нота поля. Поле начнётся восемнадцатого. Ещё было восемь дней.