Среда первого июня началась так, как заканчивались все вторники с конца апреля: без особого распоряжения. Самовар у Огнева на углях уже стоял; пар поднимался прямо вверх, без сноса в сторону, — воздух в исходном с шести часов был неподвижен и пах пылью разъезженной к обозу дороги.
Кофейник на полке поверху с лентами «Максима» оставался на своём месте. На него с воскресенья никто не глядел. Огневу Волков повторять не собирался: тот сам в понедельник, придя за чайником, уже знал, что среда наступит в понедельник. У Огнева в этом смысле счёт времени был свой, и этого Волков не намерен был ему править.
Аскинадзе пришёл с журналом без четверти семь.
— Распорядок выполняется, ваше благородие. На двадцать одновременно у Курапова в санитарной — пусто. У Свиридова четвёртый ряд прошёл два колена; третье стоит. У Ржевского связь с трёх трёхдюймовок на три флажка перекрывает; двести лишних аршин на ту неделю он списать не просит. На стрелковой полосе третья рота провела утренний выход без замечаний.
Волков подписался — короткой «В.». На полях против «третьей роты» Аскинадзе у себя пометил тонкой галочкой: значит, поручик Шестов ходил с ними сам, по старой мерке корректировщика; галочка означала, что это было хорошо, но поручик не нуждался в отметке.
— Бортов, — сказал Аскинадзе ровно, не поднимая глаз. — Передаёт через Кравченко: просит, если будет время до полудня, в палатку.
Это было первое, что Бортов сказал ему лично с тринадцатого апреля.
С тринадцатого апреля было, считая на бумаге, сорок девять дней; считая по тому, как они проходили мимо, — меньше. Бортова Волков видел в строю на разводах семь раз; в санитарной на похоронах третьего мая — один раз сбоку, через две повозки, без обмена взглядом; в работе четвёртой роты — фоном, не в кадре. Кравченко с ним разговаривал, как было оговорено. Аскинадзе тоже, по своей служебной мерке, не вмешивался.
— До полудня, — сказал Волков. — Вопрос? — Кравченко не назвал. — Хорошо.
Аскинадзе вышел, не задерживая. Папка «гряда, май» под журналом уже не лежала одна. Рядом Аскинадзе завёл новую серую обложку — с заглавием шире, но пока без листов. Это было видно по тому, как он положил журнал — не на старую папку, а сбоку.
Огнев на углях двигал чайник на полпальца вглубь и обратно, как делал уже двадцать лет, когда не хотел уходить из палатки, не получив распоряжения. Распоряжения Волков ему не дал; Огнев распрямился, расправил один ус, не другой, и встал у входа.
Бортов пришёл в десять минут одиннадцатого. Кравченко с ним до палатки не дошёл; встал у крайней повозки в двадцати шагах и стоял там, не глядя в сторону палатки и не отворачиваясь, — той характерной артурской манерой, в которой человек одновременно присутствует и не вмешивается.
— Ваше благородие. Старший унтер-офицер четвёртой роты Бортов. По службе у меня к Вам — нечего. По другому — позвольте. — Позволяю.
Бортов снял фуражку, не сразу. На правом боку колодка с одним крестом и медалью «За поход» выгорела сильнее, чем выгорает за месяц янтайского солнца, — это Волков отметил про себя, не вслух. Цвет ленты казался серее, чем в апреле. Но чин на левом погоне был тот же, что был у него до тринадцатого апреля.
— Я хотел сказать одно, — сказал Бортов. — Старшинство Вы мне восстановили четырнадцатого. Записал Калачёв двадцать первого. Я не подходил, ваше благородие, оттого что не знал, в каких словах подойти. Сегодня знаю в одном.
Он посмотрел на свою фуражку — не на Волкова — и сказал:
— Поняли с Кравченко правильно.
Потом надел фуражку, отдал честь и отступил на шаг назад от стола.
— Ещё одно. Если разрешите — у меня к Курапову на санитарной просьба о Долгушине. — Какая. — Долгушин в санитарной с третьего мая. Я в апреле о нём не подумал. Сегодня хочу подумать. Если пускают помогать в разгрузке — буду по вечерам. — Курапова спросите. Он Вам ответит сам. Я ему скажу, что Вы спросили. — Так точно.
Он вышел, не оборачиваясь. У повозки Кравченко всё ещё стоял в той же мерке; Бортов прошёл мимо него, не сказав ни слова, и пошёл к четвёртой роте. Кравченко секундой позже двинулся в ту же сторону — не догоняя.
Огнев у входа палатки молчал, держа на ладони пустую жестяную кружку. На лице у него ничего не было: был день; в дне было распоряжение, выполнено; распоряжения, в котором Огневу прибавилось дело, — нет. Это был неплохой день.
Волков сел и открыл журнал.
«1 июня. Среда. Распорядок в обычном объёме. Пополнения нет. Потерь нет. Расход — на стрелковых упражнениях третьей роты, восемь обойм. Старший унтер-офицер Бортов прибыл в палатку командира батальона по личному поводу; беседы по существу службы не было. К Курапову Бортов подойдёт по своей надобности. — В.»
И ниже, тонкой простой строчкой, без украшений и без отдельной отметки: подпись Калачёва двадцать первого мая он принимает к сведению как состоявшуюся; четырнадцатое — как факт.
Иконка под левой ключицей лежала на отдельной полке, прохладная, не изменившаяся. Пятая нота не отозвалась, как не отзывалась с восемнадцатого мая. Под правой ключицей — там, где давно не было ничего, — тоже не отозвалось. Это было правильно. В одной маленькой работе одного маленького дня — не должно было.
Свиридов прошёл к четвёртому ряду в одиннадцать. Между третьим и четвёртым у него с конца мая стояли двое с парами тяжёлых ножниц; у одного из этих двух парный комплект работы был не свой, а артурский — тот самый, ерёминский, с переделанной отвёрткой под японские тонкие болты. С тем же артурским ноготком в металле, который не путать ни с одной другой меткой.
— Если позволите, — сказал Свиридов, остановившись у палатки в полдень. — К пятнице ставлю весь четвёртый. Колья я — вчера ещё считал — мне пары не хватает. Если у штаба есть лишние — попрошу через Аскинадзе.
— Просите. Что с инструментом. — Ерёминский у меня на третьем. Я его не отдавал к Огневу с понедельника, оттого что у нас на третьем тонкий японский болт пошёл — два места. Сегодня кончу. — Кончите — вернёте Огневу. — Так точно.
Свиридов отступил, и на его серых, степных глазах ничего особенного не было. Возврат отвёртки решался не раньше пятницы, не позже четверга, и Свиридов знал, что Волкову в этом нужно было не возвращение по графику, а простое положение, в котором вещь у того, кому она нужна сейчас, и вернётся к тому, кому она нужна потом.
К полудню день стал тёплым. Гаолян на южной стороне второй кухни поднялся уже выше колена — там, где сел Волков на тот же камень, что двадцать пятого апреля и тридцать первого мая, и где тогда камень был только что прогретый, а сегодня уже держал в себе вчерашнюю жару. На дороге к мосту обоз шёл в две колеи; третий день поезда из Янтая шли без задержек.
Внутри у него считалось так. Первый июньский день начинался не как пауза перед следующим ударом, а как сам способ работы этого месяца. Что-то этим способом будет делаться; что-то — нет. До Портсмута оставалось около двух с половиной месяцев — не как событие, а как срок, в который кто-то другой будет писать другую бумагу и подписывать её другой рукой; до того, чтобы бумага была принята, ещё больше; до того, чтобы её прочли в Маньчжурии, — ещё больше. Но это считалось не каждый день. Сегодня — не считалось.
Соломатин в четверг приехал около полудня. Лошади его в эту неделю шли быстрее обычного — на третьей версте у него стояла свежая четвёрка ещё с понедельника. Он, как делал в свою казачью меру, придержал поводья, слез на двух ногах одновременно и только после этого поднял руку к фуражке.
— Капитан. — Подъесаул. — С Лаояна и от штаба — три служебных и два частных. Сначала служебные.
Он передал интендантские с распиской — обмен по сапогам и портянкам, обычное дело, Аскинадзе расписался не глядя. Служебных в этой пачке было три: два интендантских и один штабной. Третий, в коричневом конверте с печатью штаба 1-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии, — первый июньский пакет. Соломатин дождался, пока Аскинадзе пройдёт за стол с двумя интендантскими, и только тогда положил пакет Волкову прямо в руку.
— Только что у моста принял. Шёл он не ко мне — к Соколову с интендантской. Соколов мне передал, поскольку мне ближе. — Спасибо. — Не за то и сказал, ваше благородие.
Пакет был в одну строку. На корешке — подпись Якубовича; первая в июне; вторая с двадцать первого апреля; третья в этом сезоне всего. Лист внутри был один: распоряжение о порядке несения службы в 1-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии в течение июня — без перемен против мая, с уточнением по караулам у мостов через Тайцзыхэ и приложением списка офицеров для дивизионной медицинской комиссии шестнадцатого июня. Из штурмового батальона — никого; формула «по особому распоряжению» при необходимости. Заславский расписался ниже Якубовича; Заславского рука на этом листе была не быстрая, как обычно, а на полстроки длиннее, точно у него на ту минуту прибавилось что-то, чему не нашлось места в распоряжении. Но это могло быть просто другое перо.
Волков положил лист в обычное дело распоряжений, не в жестянку. Подпись Якубовича посмотрел внимательнее, чем распоряжение; внутренней нумерованной отметки шестнадцатого порядка по-прежнему не существовало и не должно было существовать. Просто: на первом июньском — подписал. На последнем майском, на отмене готовности, — нет. Так получалось: одна подпись на службу, одно молчание на отмену. На этом выводов делать было нельзя; без выводов — отметить можно было. Волков отметил.
— Частных два, — сказал Соломатин. — Анна Игнатьевна; и от сестры милосердия из санитарного поезда.
Первый — три строки Анны Игнатьевны Волкову на кремовой полоске бумаги, без печати, обвязан простой ниткой.
«Дмитрий Алексеевич! Поезд Софьи Васильевны вчера, второго числа, в шесть утра, ушёл от нас в Россию через Иркутск. Шестеро Ваших не было; шестеро наших — с ним. На двадцать одновременно у нас не было тринадцать дней. Четырнадцатый день начинается. — А. Ильина».
Волков прочитал, сложил по тем же сгибам, опустил в карман сюртука.
Второй был тоньше первого, на пожелтевшей листовой бумаге судовой канцелярской выделки; на конверте — полудетский, неровный почерк, какой бывает у людей, у которых правая ладонь дрожит от усталости, а не от страха, и которые привыкли писать так, что письмо доходит, даже если буквы расходятся. На лицевой стороне — «капитану Волкову, Янтай, через подъесаула А. П. Соломатина — лично».
— Это Софья Васильевна писала вчера на станции, — сказал Соломатин. — Перед поездом. Просила передать без нужды быстро. Я передаю с этим листом.
Волков сел и открыл лист. Листок был один.
«Капитан. Я знаю, что не благодарят. Но я хочу, чтобы Вы знали одно — без формул, как мы тогда уговорились. У меня сын, о котором я Вам говорила в Лаояне, оказался жив. Был ранен в марте; вытащили в депо в Никольск-Уссурийский; теперь, после Цусимы, переведён в тыловой госпиталь под Иркутском. Списка я Вам не прилагаю, оттого что списка нет; есть рапорт его командира роты, копия которого лежит у меня в санитарном вагоне в обороте кожаной папки. Я узнала об этом в воскресенье. Я не знаю, о чём сегодня Вы помните и о чём не помните. Я помню одно: я обещала, что напишу. Я пишу. — С. Карпова».
Волков прочитал второй раз медленнее, потом сложил так же, как первый, и опустил в правый карман к Анне Игнатьевне.
— Сын её жив, — сказал он Соломатину коротко. Соломатин этого знать был обязан, оттого что вёз лист и сам видел, что лист не пуст. — Так точно. Я её на станции вчера видел. Говорила тише обычного. Ушла в вагон, не оборачиваясь. — Спасибо. — Не за то и сказал.
Это была вторая такая отметка за сегодня. У Соломатина она не звучала повтором.
— Третий лист я не вёз. От Натальи Дмитриевны сегодня нет. Сказала через Анну Игнатьевну, что ответит к воскресенью. — Хорошо.
Это тоже было правильно — сегодня от Берсеневой могло и не быть. Карандаш у неё, по тому листу от двадцать третьего, должен был хватить ещё на несколько недель, и в этом счёте суббота — тот ещё день, в который она напишет, — приходилась, по её собственной мерке, к воскресенью.
Соломатин уехал в час. Свежие лошади у моста были запряжены ещё двумя часами раньше; он не подгонял; пыль за двуколкой шла прямо, не уходя к канаве, оттого что воздух стоял.
Огнев за это время успел подойти к палатке три раза: первый — за пустой кружкой Соломатина, второй — за интендантскими расписками, третий — без особой надобности. На полку поверху с лентами «Максима» он не глянул. Кофейник на полке стоял.
Свиридов в три часа пришёл с пустыми руками; на четвёртом ряду у него стояли уже все колена, оставалось докрепить два колышка по западному краю. Отвёртку ерёминскую он положил на стол перед Волковым — без слов, на ту самую старую тряпочку, которой когда-то её разворачивал.
— Отдаю Огневу. — Огнев в обозе. Я сам отдам. — Так точно.
Свиридов вышел; Волков взял отвёртку в руку, посмотрел на тонкий косой ноготок в металле и сам дошёл до повозки, у которой Огнев распаковывал жесть и пирамиды толовых упаковок. Огнев увидел, поднял брови — не вопросительно, отметкой, — принял отвёртку, вытер о чистую тряпку и положил в свою холщовую сумку рядом с кофейником без ручки. Кофейник без ручки он держал тряпкой, как держал всю весну. На сумке отдельной складки для отвёртки у него не было. Он одной рукой подвинул кофейник, другой — отвёртку, и обе вещи легли так, как должны были лежать.
— Понял, — сказал Огнев, не подняв глаз. И добавил, уже глядя в свои руки: — Свиридов с третьим был аккуратно. Не натёр, не зацепил. Я ему скажу при случае. — Скажете.
К вечеру в журнал ушла строка о пакете, о расписке Аскинадзе, о возврате ерёминской отвёртки Свиридовым Огневу в обоз — без подробностей; о двух частных листах в обычном деле — без подробностей. О сыне Софьи Васильевны — никакой строки. В журнал это не пошло. Ему было другое место: лист, сложенный вдвое, лёг в жестянку под левой ключицей десятым по счёту с весны. Иконка не отозвалась. Под правой ключицей было ровно.
Суббота принесла бумагу из штаба 1-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии — копию благодарственного представления от командира 24-го Восточно-Сибирского стрелкового полка подполковника Засекина; представление было датировано двенадцатым мая, по штабным каналам шло три недели и осело в дивизионной канцелярии последний раз пятого числа. К ознакомлению — батальонам, принимавшим участие в работе на гряде отметки 18,7 первого мая.
Текст был сух и короток. Двадцать четвёртому полку справа от батальона Волкова в работе на отметке 18,7 удержание гребня было обеспечено в пределах задачи. Он, подполковник Засекин, считает обязанным от своего полка благодарить за совместное выполнение командиров и нижних чинов соседних частей, в их числе отдельного штурмового батальона капитана Волкова. Особо отмечено: «за работу под огнём не разойдясь и не сократив фронта». Подпись: «Засекин. Подполковник 24-го В.-Сиб. стр. полка».
Якубович на корешке копии не подписался; Заславский — да; пометка «к ознакомлению, в дело».
Аскинадзе прочёл вслух — спокойно, по строевой мерке. Калачёв принял для журнала; запись внёс короткой; роты — не строить; благодарность довести при первом удобном случае и без особого выделения, ибо благодарность за отмеченную работу в этом батальоне была не событием, а констатацией.
— Засекина мы лично не видели, — сказал Аскинадзе ровно. — Только через слово в мае. Сегодня — через бумагу. — Через бумагу, — согласился Волков. — К ознакомлению. — Так точно.
Аскинадзе ушёл. Волков взял лист и положил его сначала в обычное дело распоряжений, потом подумал и переложил во вторую тонкую папку под журналом — туда, где лежали записка Засекина с тремя чертами, лист из восьми строк и тетрадь имён. Бумага Засекина теперь не была одной только тремя чертами; это была ещё и тонкая страница с подписью. Имя у командира 24-го полка имелось — но до отчества дело не дошло, и дойдёт ли — на это распоряжение в этом году у штаба не было.
Лист из восьми строк он не доставал. Восьмая строка лежала плотно, как лежала с первого мая. Сегодня — лежала плотно, поскольку у неё было соседство: не цифра, не другая фамилия, а спокойная страница благодарности соседнего полка. Это было одно из тех соседств, в которых строки не работали друг против друга, а просто лежали рядом.
Воскресенье прошло без бумаг. Никто из штаба ничего не прислал. У Курапова в санитарной — пусто. В четвёртой роте — спокойно. В шестой — Дебогорий повёл два расчёта на ночное обучение тройкам по своему плану; вернулся в час ночи, лёг в своей палатке и спал до семи. Свиридов на полосе — отсутствовал, ибо после пятницы он в воскресенье не работал, а только обходил ряды утром по росе. Гаолян за вторую кухню к воскресному вечеру дотянулся до пояса.
В понедельник утром Огнев принёс чайник с углей за два захода: сначала горячий за себя, потом теплее за Волкова. И, не получая распоряжения, протянул руку к полке поверху с лентами «Максима». Кофейник с полки он снял двумя руками — не как берут вещь, которую сейчас будут использовать, а как берут вещь, у которой работа другого порядка кончилась. На стол он его поставил тихо, как ставит человек, у которого утром на ладони не осталось ни одного дрожащего пальца.
— Не для среды, ваше благородие, — сказал Огнев. — Просто на стол. — На стол. — Ленты «Максима» сегодня перевешу к запасным; верхняя полка пойдёт под чайные коробки. У Курапова — печёнки в четверг будет; я ему сегодня скажу. — Скажете.
Огнев расправил один ус, не другой; остановился у входа на секунду — и эта секунда была у него собственная, не служебная; потом вышел.
К десяти, перед самым обходом, заглянул посыльный из обоза с четверговой почтой; четверг прошёл, понедельник пришёл, а почта собиралась в Янтае неделями неровно. Из четырёх листов в общей пачке три были интендантские. Четвёртый — продолжение списка выживших офицеров эскадры вице-адмирала Рожественского, дополнения к листу от двадцать восьмого мая, поступивших через нейтральные порты к концу первой недели июня. Дополнений на «Сисое Великом» — не было. Из тех двадцати семи офицеров, что числились на корабле, четверо выживших оставались четырьмя.
Аскинадзе прочёл список один раз ровно, второй медленнее, поднял глаза не до конца — куда-то в карту на стене за спиной Волкова — и опустил их.
— Калязин Николай Евгеньевич, — сказал Волков, опередив вопрос, который Аскинадзе не успел сформулировать. — Без перемен. — Без перемен, ваше благородие. — Запишите по второму листу: «дополнение принято к сведению; список от 28 мая в части „Сисоя Великого“ не изменяется». В дело дивизионных. — Так точно.
Тетрадь имён лежала в той же тонкой папке под журналом, рядом с запиской Засекина с тремя чертами и листом из восьми строк. Аскинадзе её не открыл и второй строки не вписал. Имя у тетради по-прежнему было одно. Это тоже было правильно — сегодня. Из остальных кораблей в дополнениях шли имена, которые не были именами знакомцев Аскинадзе и которых батальон не знал. Их тетрадь не вмещала, ибо тетрадь эта была не на потери в Цусиме вообще, а на одно имя — и на ту работу, которую делает фамилия, когда она единственное, что от человека остаётся. Аскинадзе закрыл папку.
К полудню Волков сел в журнал.
«6 июня. Понедельник. Распорядок в обычном объёме. Пополнения нет. Потерь нет. Расход — на стрелковых упражнениях шестой роты, шестнадцать обойм. Принято к ознакомлению благодарственное представление подполковника Засекина за работу 1 мая. Получены дополнения к списку выживших с эскадры по состоянию на 7 июня нового стиля; на „Сисое Великом“ перемен нет. Кофейник из числа служебной утвари переведён на стол. — В.»
Он закрыл журнал. На столе кофейник стоял ниже того места, где стоял весь май, на полпальца левее самовара — как любая утренняя посуда, у которой работа была дневная, а не отдельная. Самовар тихо шипел. Огнев у входа подавал кружку с кипятком Волкову — по новой мерке: в руки, не на пол.
Волков взял кружку и отметил внутри одно: июнь начался не как пауза. Удержание было самим способом этого месяца; не подготовкой к чему-то. Под левой ключицей пятая нота лежала на полке, прохладная, не отзываясь. Под правой ключицей — ровно. По правому крылу шло удержание; по центру удержание — тоже; по бумаге — учения; по людям — обычная служба без особого распоряжения. И июнь, как раньше предполагалось, на эту службу особого распоряжения не имел.
В жестянке под левой ключицей лежали девять майских и десятый июньский — лист Софьи Васильевны от второго числа. На отдельной полке — иконка. В тонкой папке под журналом — лист из восьми строк, записка Засекина с тремя чертами, бумага благодарности от подполковника Засекина и тетрадь имён с одной строкой. На полке поверху с лентами «Максима» теперь лежали чайные коробки; кофейник стоял на столе.
Огнев коротко поправил усы — на этот раз обоих — и тихо ушёл за второй кружкой. День был длинный, как все понедельники, в которых работа собрана не в один большой узел, а в десять маленьких.