К книге
Голое полеЧасть вторая. «После». 1915–1922. 1920–1921. Голое поле. «Долина роз»
92%
Часть вторая. «После». 1915–1922. 1920–1921. Голое поле. «Долина роз»
49

Жирная луна, лоснящаяся, масляная, сытая луна смотрела на тысячи голодных людей восточной части полуострова в проливе Дарданеллы. Натюрморт со скрюченными телами на желтом саване. Выкорчевавшими, выкорчеванными фигурками. Проливные дожди вместо снегов. Нескончаемый злой норд-ост, от которого стынут ноги и зябнут руки. Тамерлановой прорвой с платанов, шиповника и дикой ежевики опадает выгоревшая листва. Затоптанные листья размокают до склизкости. Грязи ползут, грязи. Сочится и скользит галлиполийская глина – враг воину. Набрякшие ботинки и сапоги тяжелы; как вериги, утопают в жиже. Воин отвоевался. Остановился. Уселся. Увязли, братцы, в крови, в дерьме, в грязище. Грязи ползут, грязи.

В Босфорском и Дарданелльском проливах встали на якорь сто двадцать судов. После изнурительного хождения морем, качки, штормов, морской болезни, духоты трюмов, после строгого карантина люди наконец сошли на землю. Первым выгрузившимся повезло больше, они занимали города, стало быть, невзирая на тесноту и перенаселенность, обретали допустимые для житья условия. Вторым, третьим и последним свезло меньше. В городе Гелиболу, или по-другому Галлиполи, население из турок, греков, армян с приходом русских повысилось разом на две с лишним тысячи, в основном это были женщины и дети. Остальные двадцать с лишним тысяч бойцов Добровольческой армии встали на открытом месте, на спорном полосе, где кроме колючек, роз и змей ничто не выживало; тут ни кипарисовых рощ, ни виноградников. Четыре лета назад это голое поле англичане, воевавшие с турками, назвали долиной «Роз и смерти» и, не выдержав здешних условий, бежали на свои корабли. От Константинополя сюда, говорят, около двухсот верст или день пути морем. От голого ненужного поля до города Галлиполи верст шесть-семь, полтора часа пешего хода. А до России – тысячи непроходимых верст, топких вод, годы и годы. Возвращение бывает тяжелее отъезда.

Спорную территорию между греками и турками по пактам Великой войны охраняли французы; их гарнизон в пятьсот штыков вместе с сенегальцами стоял в городе. Французы перед двадцатипятитысячной русской армией держались хозяевами, старались не терять лица, но и удержать позиции перед такой громадой не представлялось возможным. И вскоре над городом Галлиполи, там, где встал Штаб корпуса, взвился русский стяг.

В голом поле на ночь выставили боевое охранение. Первая ночь на земле при двенадцати градусах тепла, декабрьском ветре с дождем оказалась столь невыносима, что у похоронной команды тут же нашлась работа. Господь неводом водит; творение мира непрерывно. Но утро началось с горна, и необходимость заставляла за день разбить бивуак, чтобы следующая ночь под сытой луною, выкатывающейся между дождями, сохранила всех беженцев поголовно. Горны полковых оркестров поутру заставили встрепенуться тысячи поникших душ, чувствующих оторванность от мира, раздробленность, ненужность. Горны протрубили в семь часов и одним своим медным явлением заставили затихнуть пораженческие настроения. Двадцать тысяч сидящих в грязи людей поднялись, стремясь выжить. На тысячах лиц одно выражение: что дальше, для чего?! Но их подгоняло одно слово: вернуться. Весь день говорили тихо, вполголоса, по необходимости. Но к вечеру раззадорились, поразились сделанному за день и на вечерней перекличке по полкам выступали вперед с укрепившимися голосами. За день на голом, пустынном поле выросли тысячи холщовых и брезентовых палаток. За день на голом поле вырос русский лагерь. Делом перемалывались коллективная тоска и упадничество. Война уходила из них.

Новости здесь жадно глотались. От места события весть за час-два облетала весь дивизион. В один из ненастных дней в походной церкви отслужили первый молебен. Балканский ветер нещадно трепал брезент, какой не добавлял тепла, но хотя бы не давал гаснуть свечам. Интенданты вскрывали свои склады. Повара ставили полевые кухни, развернули хлебопекарню. У каждого полка выросла знаменная площадка.

Самые пессимистичные возмущались: как можно, быт не налажен, а на завтрашнем гарнизонном смотре намечено произвести юнкеров в офицеры, в воскресенье первой недели объявлена свадьба командира артиллерийского взвода с молоденькой сестрой милосердия – его недавней невестой. Подобные новости воодушевляли наравне с наступлением вёдрия – нескольких сухих дней подряд. Пессимистов поразило невероятное решение, принятое оптимистами, – для кадетов будет создана гимназия, для малышей – ясли. Гимназия – хорошо, сокрушались пессимисты, а как быть со сном, питанием, стиркой и баней, не говоря о сортирах? «Русским способом» – до ветру – никакой пустыни не хватит.

Наладили ежедневно отправлять дежурный отряд в гористую, лесную местность в пяти верстах от лагеря. Первый раз отрядники ножами и шашками нарубили сучьев для носилок, соорудив брезентовые носилки, натаскали в лагерь стройматериала для устройства коек в палатках. Носили и в вязанках на горбе, словно муравьи – бревна-соломинки. Кирпичи для построек тоже приходилось таскать на себе из брошенных зданий в городе. Кирки, топоры и молотки ценились на вес золота. Наметилась торговля с турками товарами первой необходимости: мылом, спичками, нитками, иголками, пилами, лопатами, любым инструментом. В земле устроили очаги, чтобы свирепые ветра полуострова не задували огня.

С лиц стало сходить напряжение.

Через месяц вблизи сенегальских казарм выросли русские бараки и землянки с навесами, в центре которых высилась просторная гарнизонная столовая. Перед столовой устроены солнечные часы. Стирать белье приспособились под мостом через речку Буюк-Дере, мыться в турецких банях в городе, ожидая весны и потепления моря. Поблизости с палаточным городком правильной планировки организовали футбольное поле, рапирную площадку и гимнастический плац. У Штаба дивизии в лагере отвели сарай под радиотелеграф. На бугре возле маяка построили метеорологическую вышку. В половине школьного здания открыли библиотеку с читальней. Развернули военный госпиталь с корпусной химической лабораторией, аптечным складом, инвалидным отделением и зубоврачебным кабинетом. В Штабе корпуса в городе нашлись помещения под Корпусной суд. В лагере организовали столярную, швейную и сапожную мастерские. Баронесса Мария Врангель – мать генерала Врангеля – под своим попечительством устроила школу на триста детей, не попадающих по разным причинам в гимназию. Постепенно налаживалась нормальная, достойная человека жизнь, где нашлось место памяти великих русских классиков; отмечали памятные дни Чехова и Лермонтова, а в сотую годовщину рождения Достоевского отслужили по нему панихиду в передвижной церкви и провели серию лекций по творчеству Федора Михайловича во всех полковых частях лагеря Галлиполи. Изгнанники Россию унесли в томиках Пушкина за пазухой.

Турки, греки, французы, сенегальцы и англичане с живым интересом наблюдали, как на пустом, оставленном месте во второй месяц пребывания русских вырастали невиданные тут доселе Инженерная школа, мастерские Технического полка, пункт Корпусной фотографии, Корпусной театр, Корпусной кинематограф, художественная студия, музыкальный кружок и Корпусной хор, санаторий для туберкулезных, детская лечебница, кружок любителей археологии. Торжище – «блошиный рынок» – возник стихийно и пользовался популярностью как у местных, так и у прибывших.

А в самом Галлиполи один из лучших домов отдан Командиру корпуса Кутеп-паше. Мечеть Текке заняло Корниловское военное училище, мечеть Арабчи – общежитие Марковского полка, дом Беккер-Бея – общежитие Корниловского и Дроздовского полков, дом Шулу-хана – Константиновское военное училище, а за ними разместились и общежития Авиационного батальона, Кавалерийской дивизии, Алексеевского полка. Спустя три месяца в «Голом поле» появилось диво дивное: дековилька[52]; русский изобретательный дух и врожденная лень толкали усовершенствовать ручной труд и облегчить себе же затраты.

Между городом и лагерем протянулись караваны верблюдов, ишаков, мулов. На проложенной тропе постоянно курсировали люди, стремящиеся хоть как-то наладить быт и существование. Не исключено, что некоторые бродили туда-сюда из-за неуспокоенности, в ощущении, будто у них что-то отнято и пропажу можно отыскать. А разве вечерний свет в домиках под Москвою другой? Здесь в древнем Херсонесе Фракийском, в Каллиполе, когда-то жили ионические греки, потом город заселили турки и назвали его Гелиболу, потом пришли англичане, потом французы и вот настала очередь русских, которые на слух восприняли те древние названия, как «голое поле», оглянулись, увидали подтверждение своему слуху и остались тут зимовать.

Та самая неуспокоенность, ощущение отъема, отсечения, чужеродности здешних закатов не давали Тулубьеву ночью спать, а днем забываться. И лишь тяжелая работа отвлекала. Взводный Тулубьев наравне с солдатами Инженерной роты, знавшими его по боям, ежедневно вызывался в дальние экспедиции за дровами, камнем, песком. «Дровяной вопрос» встал остро. В отсутствие естественного тепла и электричества единственным источником согревания человеку служил костер. Огонь пожирал топливо быстрее, чем его добывали. А в лагере и городе среди привычных к походным условиям воинов находилось больше двух тысяч женщин и детей. Масштабы невыносимой беды настолько поражали Тулубьева, что он не мог принимать красу мира. Его глаза не замечали красоту караванов верблюдов, нагруженных тюками из яркой кустарной материи, или красоту в плескавшемся рядом море. Что должно произойти, чтобы снова видеть мир, он не знал. Душила тошнота сомнений и нервозности. Мучило беспокойство о близких. Ожидалось, что придушенность перехода, трудность переправы сменится воодушевленностью свободой, новизной места. Прежде он утверждал, что нужно унести ту Россию с собой, раз им, тем, не надо. Он утверждал, нужно подобрать, что бросили, удержать, что принадлежало, сохранить несохраненное. А теперь сомневался: зачем, если даже простого, куцого счастья нету ни мужику-солдату, ни офицеру. Вот свобода не избавляет от одиночества. Но со временем он стал замечать в себе любовь к этому огромному скопищу по большей части незнакомых ему людей, с какими добровольно разделил судьбу. Выбравшиеся, уцелевшие, устоявшие казались ему теперь избранными. Погруженными в Ковчег. И вскорости миссия их прояснится; нужно обождать. Сборище занимающихся выживанием, движимых первобытным инстинктом выжить, мир беженцев на голом поле больше не имеет никакой ценности – это не правда. Из страдания, из тоски голого поля вырастает Крест.

Вестовые, дежурные и ординарцы бегали по линейкам между палаток, перекрикивались; в лагере постоянно кого-то ищут. Но даже при военной дисциплине, при отменной работе штабных писарей быстро организовать поиск среди двадцати тысяч личного состава довольно затруднительно. Тулубьев, прослышав о начале строительства дековильки и возложении всей ответственности за стройку на Инженерную роту и Технический батальон, неимоверно обрадовался настоящему делу. Несколько человек отказались. Строить без подручных средств в поле узкоколейку до города – это как в каменоломнях будучи скованным кандалами камни ворочать. Отказавшихся перекинули на легкие работы, мирное дело – доброхотное. Ротный Кострицын возражал участию Тулубьева на первом, самом тяжелом этапе. Контуженным, мол, тут не место. Но под напором Родиона отступился.

Сидя в палатке, готовясь к первому рейду прокладки пути, Тулубьев подшивал к кожаной канадской жилетке кофту козьей шерсти и думал о вывезенной Сотенной иконе Божьей Матери, чудом спасенной, она теперь в красном углу Штаба дивизии. Канадские безрукавки, выданные интендантами по жребию, не спасали от холода, потому понадобилось их утеплять. Иголкой работать сноровка у него имелась, и кожа жилета поддавалась без усилий, оставляя место отрывочным, разбросанным мыслям за работой. Эх, ту бы иголочку посмотреть в пальчиках белошвейки. Как там мастерица в запруженной сугробами первопрестольной?.. А тут за окном грязь не стянутой морозами, галлиполийской глины. За окном пошумливает привычными звуками лагерь. Не слыхать ребячьих голосов, счастливого детского гомона; в войну дети моментально взрослеют. Рядом за плетнем, огораживающим в палатке «купе», разговор вольноопределяющихся, «вольнопёров» по-местному:

– Что же мы все сидим? Так и будем сидеть?

– Полуостров, тут и сходить некуда.

– Да, тут тебе не Россия…

Двубортные палатки собирали по инструкции, штабс-капитан Кострицын переводил с английского. Целлулоидные окна, по четыре с каждой стороны, давали мало свету, зато защищали от ветров. Внутреннее разграничение ивовыми прутьями позволило отделить несколько отсеков, и Тулубьеву досталось место под окошком. Кострицына командиры-однополчане уговаривали подучить французский, тот отнекивался: зачем? Вот соберется Добровольческая армия с силами, залатает бреши, передохнет и снова в Россию, добивать гадину. Многие, многие, конечно, рады остановке бойни, но больше народу не довыяснили отношения с большевиками. А есть и те из солдат, кто воевать хочет лишь потому, что воевать, стало быть, – ехать в Россию. Не идет им на пользу морской воздух чужбины.

Оторванность от большой страны чувствовали все. И все задавались вопросом: как так вышло, что многотысячная армия оказалась беспомощной? Вот же они, вытесняемые необъяснимой силой, вышли живыми, так почему же не справились? И всякие обсуждения у костра, всякий спор в штабе, всякая беседа за чаркой, всякий доверительный разговор в «купе» выходили на одни и те же причины: снежный ком отчаяния, собравший в себя и полузаржавленные танки союзничков, и бездарное управление центральной власти, и раздробленность, и отсутствие координации, и исчезновение центра после отречения и гибели так надоевшего, обвиненного во всех грехах императора, и дух разложения, гнилостный дух революционного хаоса, проникший под солдатскую шинельку. Бездарное самодовольство проиграло самодовольной бездарности. Робеспеьеровским временем востребован типаж невежественной воинственности.

Тулубьев добавлял от себя: на проигрыш подспудно сработало вечное отставание, последствие крепостничества, замедленность мозга человека, не готового признать в себе индивидуальность и достоинство. Французские газеты доносят, что в Лондоне нынче проходит съезд Международной ассоциации города-сада и градостроителей, а русские едва вылезли из окопов братоубийственной войны. В том же Лондоне пятьдесят лет назад созывалась Всемирная выставка достижений, а на Руси тогда крепостное право отменяли и ходили в лаптях. Дорогие лапти, когда же, когда, выведете вы русского человека на путь свободного самоощущения, самоуважения, непокорности системам со всякими «измами»? Лапотник из одного ярма вылез, а его живо и лживо в другое впихивают, в новый феодализм под большевистским лозунгом «Мы – не рабы. Рабы – не мы». Русский человек искал большей свободы и купился на обманку. После 1861 года слово «свобода» под любым соусом стало для русского магнитом.

Грязи ползут, грязи. Ноет рубец на правой ноге, воспоминание о германском фронте, о войне не менее лишней русскому, чем война с самим собою, с братом, с кровником. Нет, с большевичками не в окопах нужно справляться, их прежде брать стоило. Упустили. А теперь доблестные алексеевцы, михайловцы, сергеевцы, корниловцы, дроздовцы, марковцы, константиновцы себя обвиняют в потере родины. Эх, братцы, куда нам судьбу страны вершить, когда мы которые сутки не мыты и выпрашиваем у турок яичко. Горько. Мечтаем оправдаться, не дадут, мол, Врангель и Кутепов, Кутеп-паша, рассеяться Белой армии. А стоит ли из-под офицерского кителя на мироустройство глядеть? Не остыл тот китель после боя.

Ладную печку из кирпича и галлиполийской глины слепил Тулубьев для своего отделения. Печку с тугой тягой, такую, что печник из Интендантской роты приходил смотреть. На полуострове разнообразный грунт, где-то почти чернозем и там много растительности, где-то один слоистый камень, а под берегом – пески. Глина местная вполне подходит для печных дел и гончарных. Раздобыть бы тюфяк, без тюфяка спать на прутьях неудобственно, а подложишь шинель, так и накрыться нечем. Капитан Кострицын по случаю обзавелся буркой. Стелет вместо тюфяка и одеяла. В холодные ночи зовет к себе, но Тулубьев не девица, чтобы под бурку лазить. А ротный подговаривает сделать вылазку в город за тюфяками, сблизиться с местным населением. По нему не видно, чтобы совсем не любил брюнеток. И стоит, наверное, согласиться, лишь в городе можно сыскать гончарный круг. И пусть нет солнца, пусть глина будет сохнуть долго, но все же можно наделать посуды. Посуда здесь в недостаче. Кострицын умывается и ест из панциря огромной черепахи. Тулубьев приспособился банкой из-под французских консервов пользоваться как тарелкой, чашкой, подсвечником, раковиной, тазиком и кастрюлей. Но можно сменять перочинный нож или компас на гончарный круг, и вот оно, спасение для многих.

– Почвоед он.

– Почвовед, говорю тебе.

Тулубьев сообразил, «вольнопёры» за «плетнем» вполголоса говорят о нем; намедни он лазил по округе, выбирая подходящую глину. Те, увидав, что он разгадал тему их разговора, смутились и перешли на другое: взялись расхваливать союзников. Родион любил моменты одиночества, возникавшие даже на людях, провалы в себя, в свое. Дело в руках или книга давали кратковременную возможность затвориться от всех.

Действительно, французам нужно отдать должное за организацию питательных пунктов, ведь их паек позволяет поддерживать полуголодное состояние; без пайка голодали бы и совсем извелись свербящей мыслью: где наесться досыта. Выданных галет, варенья, полосок сала хватало на утро, никак не на день. Усиленный паек получают дневальные, вахтенный отряд по добыче дров и записавшиеся на стройку узкоколейной дековильки. Остальные довольствовались сушеным картофелем, пожаренным на кокосовом масле, и завидовали добавочным порциям чечевичной каши, бульонных кубиков, малюсеньких горшочков паштета и банок сгущенного молока, которые выдавались строго вахте. Первые дни пребывания на полуострове оказались самыми голодными, когда союзники не согласовали поставку снабжения, а полевые кухни не отладили цепочку готовки: дрова, вода, продукты. В день давали по одной галете, чашке жидкого холодного супа и стакану кипятка. Со вводом казенного и французского пайков вопрос питания разрешился, но не перестал быть острым. Самыми распространенными развлечениями на полуострове стали кулинария и жеребьевка. Всякий питающийся отдельно или сообща, «котлом», оставался озабочен поиском дешевого, но прибыльного продукта, изготовлением новых блюд из скупого набора. А готовые блюда, добавки, остатки и любые привилегии распределялись через жребий, потому всюду в лагере слышался вопрос: «Кому?»

Канадский жилет утеплен шерстяной поддевкой, и его готов оценить объявившийся ротный Кострицын.

– Тулубьев, если Вы думаете, что я развлекался на рапирной площадке или гимнастику делал на плацу, так могу разочаровать. Я застрял на пути в уборную. Испытал специальное советское развлечение – очереди.

– Сколько сегодня? – интересовался Тулубьев.

– Два часа отстоял. Как вам нравится?

– Мне не нравится вовсе, потому предпочитаю ночное время. Тогда на очередь уходит четверть часу, а то и без очереди, гальюны ночью свободны.

– Высшая степень физиологизма подчиниться режиму. Но мой собственный обмен веществ не поддается дрессировке. До ночи не дотерпеть. И, доложу я Вам, Тулубьев, такого подтверждения живучести, как в сортирных очередях, нигде лучше не представить.

– Должно быть, простояв два часа в очереди, и в радиорубку можно не ходить, – подначивал Тулубьев.

– Совершенно определенно. Наслушался новостей. А в радиорубке сегодня прошел обзор иностранной прессы. Ничего существенного. Советы не рухнули. А из гарнизонных новостей масса приятного. Говорят, турки сардин дадут, какао, шоколаду, фасоли сушеной. Им серебряный рубль покажи, так они тебе хоть голубой квандонг достанут. Французы, говорят, станут выдавать по два одеяла в руки, не упустить бы раздачу. Офицерам станут платить жалованье. Цифры называются разные, но в пределах от двухсот франков до тысячи.

– А выдают крохи… по десять лир…

– И верно, на последние пять лир купил запасные подштанники и зефиру, поддался на сладости словно кадетик. Зато знаю, где можно выпить кофе. Тулубьев, не хотите ли прекрасного турецкого кофе?!

– Не возражал бы с коньяком, – откликнулся Родион.

Услышав про коньяк, обратились вслух два соседа-вольноопределяющиеся. Кострицын взялся доказывать им, что вскладчину бутылка французского коньяку выйдет выгоднее. Уговорив сложиться с будущей замаячившей получки, вернулся в «купе» к Тулубьеву.

– Эх, Родион, до весны бы дожить!

– А что весною, Алеша?

– Я смотрю, ты нынче излишне мрачен. Чем наше сегодняшнее ничто отличается от вчерашнего? А я знаю, как поднять тебе настроение. Пока у нас нет средств на французские коньяки, порадую местным десертным вином. Оно недурственно. Запах и цвет… и всего-то за литр две драхмы.

– Так что же весною?

– А весною возможен поход. Погоним ленинцев, эх… А ты что же грустен?

– У меня сегодня банно-прачечный день. Стирал под мостом на дощечке, все руки стер, а пятна на исподнем остались. И мыло где-то нужно раздобыть, обмылки изошли.

– Кошениль! Во что нам поможет, друг. А ты, говоришь, зачем весну ждать. Да весна нам, Родион, голубчик, до зарезу нужна, как говорит вестовой комдива, до зарезу.

В палатках быстро темнело, ранние южные ночи погружали весь лагерь в темноту. Перекличка проходила с пяти до шести вечера. А к семи-восьми оставались гореть лишь редкие костры в расположении и стеклянный стакан маяка на бугре. В землянках, бараках и палатках, экономя свечи для праздников и церковных служб, приспособились жечь дымницы. В снарядную гильзу заливали керосин, опускали внутрь кусок поясного ремня и обжимали «горлышко» гильзы. Край ремня поджигали, как фитиль, и оставалось лишь иногда подтягивать его кончик наружу, чтоб вовсе не сгорел и не провалился. Дымницы знатно коптили. Зато вечера проходили со светом. Догорать коптилку оставляли и в ночь. А проснувшись утром, обнаруживали друг друга с черными носами от сажи.

Спички и курево тоже числились в недостатке, один коробок и одна пачка выдавались на месяц. И теперь банальное курение приобрело роль ритуала: курящие рассаживались в кружок у костра или на завалинке у барака, поджигая одной спичкой одну самокрутку или трофейную папиросу, передавали курево в руки соседу, каждый делал затяжку и пускал дальше по кругу, как братину.

За прокладкой узкоколейной дороги, шириною всего в полтора аршина, зато длиною почти в десять верст, следило все население Галлиполи и лагеря. Большинство не верило в успех. И тем не менее за три месяца выстроили весь путь с пятью станциями на нем и весною готовили запуск. Союзники помогли вагонетками и дрезинами. В марте на открытие узкой железной дороги, названной строителями в честь ее изобретателя – инженера Дековиля ласково, по-русски, дековилькой, собралось полгорода и почти весь лагерь. Этот прямой путь, облегчающий снабжение, транспортировку и передвижение негласно нарекли «Улицей генерала Врангеля».

В мартовской ночи над голыми холмами зависала одеревенелая луна и с изумлением взирала, как менялся рисунок на желтом саване. Натюрморт пополнился домиками, крестами, пирамидой памятника, караульными площадками и полотном железнодорожной ветки. Прошлый год давно сошел на нет, перетек в другой, новый, первый мирный год из нескольких военных лет. Почва голого поля подсыхала и очищалась от грязи.

Весною яростно бросился цвести шиповник и наплодилось змей – полуостров оправдывал свое название – долина «Роз и смерти». К тому же шире распространился брюшной и возвратный тиф, присмиревший было зимою. В отделениях лазарета, где отменно поставлено лекарское дело, мест не хватало, а город тифозных не принимал. Но условия оседлости, отсутствие тягот походной жизни и морской воздух способствовали выздоровлению. И повальная болезнь не перешла в эпидемию.

С французами отношения оставались натянутыми, не конфликтными, но соперническими. С двух сторон сходились молодые мужчины, содержащие в себе нерастраченную энергию поражения в прошедшей войне, где они находились в союзниках. Французы явно побеждали в выправке и в настроениях. Они не теряли родины. Русские сильно обносились, бродили в рваном, обтрепанном и залатанном, некоторые потеряли обувь в отсутствие возможности ее восстановления. Тон задавали кадеты и юнкера, щеголяя в форме «с иголочки», держа выправку. Лихо отдавали честь не всегда соответствующе выглядевшим офицерам.

Французы с особым удовольствием вылавливали и доставляли в лагерь нарушивших гарнизонное правило не торговать казенным имуществом и обмундированием. В караван-сарае и на городском базаре у турок за пару сапог можно выручить по четыре банки мясных и рыбных консервов и столько же банок сгущенного молока. За отрез сукна на пошив военной формы выменивали по две больших банки мясных и рыбных консервов. А гимнастерку ношеную меняли на пять маленьких мясных банок и одну банку молока, новая же гимнастерка вырастала в цене. Зная о запрете командования на торговлю формой и казенной собственностью французский патруль пленил проштрафившегося и сдавал его русскому патрулю. С некоторыми французами удавалось завести приятельские отношения или кратковременные взаимовыгодные связи: шел обмен газетами, журналами, кожами, зажигалками, деревянными ложками, тетрадями, блокнотами, цепочками, одеколоном, портмоне и прочим мелочным товаром.

С турками, недавними врагами, не возникало столкновений и не ощущалось соперничество; здесь отношения строились на правиле «купи-продай» и тоже несли взаимную выгоду. С появлением русских провинциальный городок неузнаваемо изменился; у города появились несвойственные ему ранее привычки европейских столиц: засиживаться с утра до ночи в уличных кафе и вечерами фланировать по набережной. Дамы-гречанки гуляют в европейских платьях, турчанки закрыты чадрой до непроницаемости. Малыши-турчата теперь даже с сенегальцами пытаются заговаривать на русском, а сенегальцы изо всех сил стараются на русском же отвечать. А главное, французы и турки доставляют в гарнизон новости: большевистская власть шатается, в стране голод, разруха, эпидемии и притеснения, но Советы выстаивают. От подобных новостей лагерь входит в раж и бурлит возмущением, готовый к возмездию.

Тулубьев, прежде бывавший в городе по надобности и знавший лишь городские бани и базарную площадь, наконец наведался туда с Кострицыным. Дрезину вел ротный, как опытный водитель. Добрались благополучно, ни разу не сошли с рельс. Городок с черепичными крышами мелькал решетчатыми окнами турецких кофеен, зазывал лотками со снедью и веселил звуками фонтанов. Струи фонтанов перебивали струны лютней. Турецкие мальчишки, выучившие русские солдатские песни и поговорки, то и дело преграждали путь и выкрикивали: «Русский, карош, карош! Русский, купи, купи! Слово – серебро, молчание – золото, дай золото!» Самым примечательным местом в городе оставался мост через бурлящую Биюк-Дере, где в карауле попеременно стояли сенегальцы с серьгами в ушах или русские конвои.

В тот раз в городе, переходя из одного места в другое, за один вечер встретили французских матросов в беретах с помпоном, русского священника с наперсным крестом, испанских торговцев и муллу. Зашли в чайную, где отгорожен угол куафёра. Древний жест цирюльника: встряхнуть попону-простынь на виду у очередного клиента. Знак: тут дело чисто. Сейчас во всяком присутственном месте важно, чисто ли дело. Здесь за обман или оскорбление убивают. Горячее полотенце на лице, постригли, побрили – подзабытое удовольствие для Родиона. Ротный, подобревший и щедрый от гранатового вина, готов затащить друга в греческий бордель, возле которого стояла очередь мирно соседствующих мужчин: русских, сенегальцев, французов. Тулубьева вино не брало, настроение не приходило. От сытого и громкоголосого французского веселья воротило.

В городе Родиона потянуло домой, пусть дом – закуток в палатке на двенадцать человек. Потревоженная выездом на люди отстраненность указала ему на верность собственных догадок. Сквозь приподнятую завесу своего отчуждения он отчетливо разглядел, что жизнь ушла дальше, а они топчутся на месте: сидят или стоят в голом поле – это не важно. Важно, что их неудовлетворенность, желание мести – чувства ненадежные, на каких ничего не выстроить. Даже недосягаемые звезды надежнее планов мести и возвращения, потому что звезды всегда выходят на то же самое место. Среди пестрых красок, ярких запахов и громких звуков чужого города он вдруг ясно понял: разъедающая оставленность не придаст силы дивизиону. Их сидение или стояние бессмысленно. Они вытеснены. Их время не придет никогда. И по-прежнему мечтать о войне, о бойне, о возвращении с винтовкой под победный марш есть желание убить родину, не любить, а добить. И здесь они расходятся с Кострицыным, Алексей Никич полон планов удовлетвориться и никак не готов к жизнеперелому во второй раз.

Греко-турецкий город оправился от недавней войны и живет миром. А в русской душе поселилась война. И раздирание души, ее страдание неотомщенностью нужно принять за смысл большой, неиссякаемой, воскресаемой жизни? Принять за то, что мир от нас хочет? И если нужно убедиться, что сначала верил не в то, и поменять свою веру, то тогда надо встать над собой, содрать с себя кожу, кольчугу воина. Хотя кто ты сам, воин или беженец?

На обратном пути ротный слабыми руками держался за доставшуюся вагонетку, которая дважды сходила с рельс. Тулубьев набил шишек, Кострицыну – ничего. Воздух ночей полуострова свеж и тосклив. В лагере уложил Алексея спать в черную бурку, как в берлогу. И снова на воздух. Надежные звезды подвели – не вышли, щупальца маяка изредка прокалывало темень и трогало палатки. На дорожке к гальюнам никого, отсутствие очереди – редкий случай даже для ночи. Пробрался на ощупь до сарая с сортирами, опасаясь в темноте, как бы не угодить в дыру уборной. А едва справился с нуждой, ощутил чье-то близкое присутствие, на расстоянии вытянутой руки. Из тьмы на уровне глаз светились две белые точки, чуть ниже показалась и исчезла сверкнувшая перламутром влажная полоска. Послышался повторяющийся шорох, будто кто-то чиркает о кремень. И вдруг затрепетал огонек зубчатой зажигалки, осветив в сортирной тьме черное лицо сенегальца, перламутрово заулыбавшегося и произнесшего на ломанном русском:

– Се-режка!

Сенегалец любезно посветил к выходу. Оба, выйдя, одновременно глубоко вдохнули сырого воздуха, оставив за спиною тяжелое амбре общественного сортира. Взглянули наверх, низкое беззвездное небо. На смешанном французском и русском говорили о том, что сенегалец заплутал ночью со сна и зашел в чужой сарай. За такие проделки солдаты могли и накостылять, точно так и сенегальцы могли отлупить русского, пусть и по ошибке проникшего за их границы. Познакомились. Оказалось, Абу второй год служит стрелком во Французском легионе, а дома у себя работал на «арахисовой железной дороге» Дакар – Сен-Луи. Оба одного роста, одного года, они симпатизировали друг другу и могли стать приятелями, если бы не имевшиеся навязанные противоречия. Оба, не сговариваясь, решили не делиться ночной встречей у себя в ротах. Увидав же друг друга в следующие дни в гарнизоне, у дековильки или у пирса на берегу, приветливо махали друг другу рукою:

– Абу! Сережка!

– Друг! Ami!

И если поздняя осень тут затяжная: природа в зиму умирает мучительно долго, надрывая сердце пожухлыми видами и медленной потерей привлекательности, то лето в Галлиполи, как оказалось, приходит за один день. Однажды утром проснувшийся лагерь увидал вокруг себя красные брызги расцветшего мака, розовые пенки плантаций шиповника, неизвестный вид кустарника, за ночь покрывшегося, словно крошечные включенные люстры, желтыми лампочками-соцветиями, и на горизонте изумрудное море, потерявшее зимние серо-мраморные оттенки. С весною и летом, принесшими радости глазу, пришли и две беды: в гарнизоне расплодились вши и блохи, а жгучее южное солнце и авитаминоз привели к ожогам кожи и заболеваниям пеллагрой[53]. От блох не помогал ни керосин, ни английский порошок. От тоски вообще ни что не помогало. Самое вожделенное развлечение лагеря – поездки в город, выход за периметр, но они не всем по карману. Объявленные футбольные матчи и намеченные на лето Олимпийские игры по плаванию, перетягиванию каната, метанию копья, бегу, прыжкам в длину и высоту, толканию ядра, гимнастике на снарядах необыкновенно подняли дух в гарнизоне. Футбольных команд образовалось несколько десятков, но регистрировали тех, кто как «Галлиполи-спорт» сшили себе спортивную форму и мячи. Чемпионат начался серией матчей с французами, на которые турки приглашались в качестве зрителей и арбитров. Почти во всех матчах побеждали игроки Добровольческой армии, русские с азартом боролись за мяч; французы остервенения русских не понимали. В одном из матчей сошлись и Тулубьев с Абу:

– Ami! Друг!

– Абу! Salut!

По общему счету побед русские снискали себе славу непобедимых, задев тем самым гордость не одних французов. Вскоре с английского крейсера, стоявшего в водах Дарданелльского пролива, пришел вызов. Новость про игру с англичанами привлекла на матч несколько тысяч зрителей из города, лагеря и эскадры союзников. Тулубьев с Кострицыным не слыли завзятыми футболистами и на тот раз остались в болельщиках за своих. Да и матч кончился слишком быстро, к разочарованию одних, к ликованию других, англичане покинули поле, не доиграв до финального свистка и проигрывая русским в сухую 4: 0.

Сильно разнообразило жизнь море. С каждым следующим днем тепла на пляже появлялось все большее число охотников купаться. Взрослые турки смотрели с недоумением, как сотни голых тел кувыркаются в прибрежных водах. После непобедимости в футболе, русские, заходившие в море, по местным меркам ледяное, казались богатырями. «Богатыри» вскоре выстроили в воде трехэтажную вышку в форме пирамиды и с ее трамплинов ныряли на глубину. Новый аттракцион пользовался успехом у всего населения лагеря, у детишек в особенности. «Дамский пляж» за гарнизонным ограждением охранялся караулом, какой не подпускал любопытствующих сенегальцев, греков и турок. С приходом тепла ушли сложности нескольких прожитых в «Голом поле» месяцев: потребность обогреваться и отсутствие бань. Плелись сети, мастерились удочки. Теперь существенно расширился рацион; с берега и с лодок ежедневно ловились барабуля, камбала, кефаль. Рыбаки особо почитались в лагере как добытчики. Теплое море и жгучее солнце неминуемо вызывали между мужчинами и женщинами влечение друг к другу и к жизни.

Но даже все объявленные весною и нахлынувшим летом развлечения не разбавляли убийственную повторяемость, однообразие жизни на полуострове и нервно-выжидательные настроения. Самым частым вопросом после «кому?» – имевшим ответ, по-прежнему вставал вопрос без ответа:

– Мы все время сидим, почему?

– Почему мы здесь стоим?!

С повышением температуры морской воды и Тулубьев пришел к морю. В свободные от дневальной службы или занятий военным артикулом дни плавал часами, до изнурения, в воде никто не прерывал его одиночества. Однажды его подобрала турецкая фелюга, сочтя за тонущего. А он, наверное, и не сопротивлялся бы морской пучине, если силы оставили его. В фелюге под косыми парусами катались женщины из гарнизона и турчанки, вместе пели русские песни. Белые косынки, босые ноги, бронзового загара локти и шеи, близость хрупких женских тел и любопытных глаз, глядевших на него, сидящего на борту в сырых подштанниках и с голым торсом, родные напевные голоса – голоса родины, так обидно-больно напомнили о драгоценном прошлом, что хоть топись.

В фелюге сплетничали о предстоящей свадьбе певицы Плевицкой с генералом Скобелевым. Корпус давно ждал такого грандиозного события. В посаженных отцах, говорят, сам генерал Кутепов. Потом разговор перешел на гарнизонные театры, которые вырастали на «Голом поле», как ракушки после шторма. Намедни шестой открывается, почти у каждого полка свой театр. Каждая сцена с куполом, декорациями и занавесом, а зрительный зал под тысячу стоячих и сидячих мест на косогоре. Иногда по две постановки идут в воскресенье, и приходится первый акт смотреть на одной сцене, а ко второму перебегать на другую. В репертуаре в основном классические пьесы Островского, Чехова, Грибоедова и никаких Горьких с Мейерхольдами. Беседы в лодке об искусстве, как водится, окончились разговорами о еде. Союзники, оказывается, выгрузили с английского судна мороженые тушки австралийских кенгуру, каждая размером с барана. Дамы фыркали и морщили носики, уверяя друг друга, что есть кенгуру – моветон. Но Тулубьев прекрасно знал, как лишает человеческого свирепый голод, и первые месяцы пребывания в долине «Роз и смерти» тому подтверждением. Дамы, с удовольствием уписывающие черепаховый суп, и до кенгуру дойдут. Огнем и мечом, огнем и мечом выжгли их с родины. Не видать больше обедов из семи блюд с тремя подачами. Довольствуйся, беженец, заграничной подачкой, молись новому небу, старого для тебя нету. Ближе к берегу турки спустили парус и взялись за весла. Наслушавшись разговоров, отдышавшись, Тулубьев спрыгнул с борта и снова ушел в море.

Днями тысячи ног поднимают пыль в воздух, и над палатками в зной стоит желтое марево, оседающее в ночи. Со стороны моря желтый воздух над лагерем смотрится как подтверждение жизни на земле: в долине «Роз и смерти» тоже есть жизнь. Здесь обретается множество мужчин с бронзовыми торсами, поглощенных в свободное от учебы и несения службы время первобытными, пещерными занятиями. Близость моря и жгучее неславянское солнце дают послабления в гарнизонной жизни. Многие бывшие пехотинцы и кавалеристы ходят в шлепанцах, выправленных из прохудившихся сапог, закручивают бриджи выше колен, из драных брюк делают шорты. По лагерному негласному радио распространяется весть о скором объезде русских полков французским комендантом. Новость никого не трогает, и жители лагеря продолжают заниматься обыденным: скоблят черепашьи панцири, потрошат кошениль, раскладывают лавр на просушку. В платках, завязанных на затылках, похожи они на флибустьеров, потерпевших кораблекрушение.

Не то с объездом войск генералом Кутеповым или Главнокомандующим бароном Врангелем. К такому смотру в полках готовятся загодя. Исчезает пиратский наряд, уходит сам дух островного робинзонства, обмундирование приводится в положенное состояние. И замелькавшие малиновые тульи фуражек дроздовцев, черные марковцев, белые тульи голубопогонников алексеевцев выводят из состояния беженца в строевой вид доблестного воина Первого Корпуса Добровольческой армии. Ряды юнкеров вытянуты в ниточку, сплошь молодые проворные лица. Грудь третьего видна; все, как на подбор, в белых гимнастерках, с обшлагами на рукавах, отделанными тесьмой. Как удается парадную, а иногда единственную, форму держать в чистоте?! Тут едва ли спасает постановка на вещевое довольствие.

Тулубьев тоже повадился охотиться за червецом кошенили. Ему не столько нужен тот древесный червяк, из какого получают натуральную карминную краску, востребованную в обиходе, сколько «охота» есть повод уединиться, переждать в полях накатывающий приступ контузии. На карминную краску есть спрос: ею окрашивают нитки, шерсть, ткани. Химики-любители в отделениях проводят эксперименты, примешивая в состав разные добавки и получая цвета от розового до коричневого и пурпурного, обходя лишь один цвет: красный. Тулубьев добывает червецов, а извлекать из них краситель, умерщвляя самок в керосине или кипятке, оставляет естествоиспытателям-«химикам». Над его «гуманизмом» отделенные посмеиваются, мол, не часто, но удивительные люди встречаются.

В изнуряюще знойный день Родион притащил жестяную банку с червецами, сегодня богатый улов и, значит, радость для «химиков». Встретивший Кострицын поздравляет, жмет руки, в свои худые жилистые пытается лодочкой взять ручищи Родиона. Обнимает глазами, ласковой улыбкой. Светится весь. И твердя: поздравляю, поздравляю, катает слезу в углу глаза, не смаргивая, хоть бы не заметили, что плачет.

Слеза так умилила Родиона, он обнял Кострицына, утешающе похлопал по лопаткам, не понимая, что за радость у того. Неужто речь о походе? И когда вокруг начала собираться стайка любопытных, тогда отпрянули друг от друга и спокойно тряхнули руки.

На следующее сдержанное «поздравляю, Тулубьев» Родион все же спросил, с чем же?

– Да как же? Она же нашлась! – победно сообщил Кострицын.

Тут уж сам Кострицын недоуменно уставился и засомневался. Стайка любопытных прирастала.

– Кто же? – спросил, смеясь глазами Тулубьев.

– Ммы… Ккто? Ккак кто??

Кострицын замычал, стал заикаться, никогда не заикаясь прежде. Его вдруг посетила невозможная, разрушительная мысль.

– Вы ггде были? Где вы были? – закричал он вдруг визгливо и обвиняющее. – Радио… леккция… письмо… что вы наделали… ффотограф… объявление…

Последние слова договорил тихо, так, что стайке пришлось прислушиваться. Тулубьев, не понимая, но вдруг испугавшись чего-то невозвратного, встряхнул Кострицына за плечи, забыв о всякой субординации.

– Да объясните же толком, какое объявление? Лекцию пропустил. Нездоровилось. В луга… ушел…

Кострицын опустил глаза, подбородок повесил. Так близка была радость, пусть чужая. Но радость из рода тех, что согреет многих, потому как надежду дает каждому. И вот. Тулубьев догадался, произошло для него что-то непоправимо плохое. И боялся спрашивать. Ждал. Стайка стала расходиться. Молчат. Мычат. Топчутся. И тогда Кострицын поднял глаза.

– Евгения Арсеньевна выступала по радио. Она в корпусе! В «Голом поле»! Объявил ее корпусной фотограф, мальчик. Она зачитала ваше к ней письмо. Сказалась женою. Ждала у театра миниатюр.

Тулубьев бросился к театру. Женою сказалась. Она, она, Женя! Кострицын едва поспевал за ним, на ходу крича: «В полдень было, куда вы?»

А с рейда отдавала отходные «Верона», удалившись от пирса на две мили. С берега пароходу махали белыми платочками. Радовались, потому как ждали своего корабля. Вот так когда-то и они. Вот так на красивой шхуне. Вот так и им махать станут белые платочки с берега «Голого поля».

Предыдущая главаГлава 49 из 53Следующая глава