После сегодняшнего посещения выставки «Художники Москвы жертвам войны» Женечка в смешанных чувствах неслась с Большой Дмитровки, где в доходном доме Цыплаковой – владелицы меховой мануфактуры – проходил показ живописных работ более двадцати русских художников. И смешаться Женечке было отчего. В последнее время даже в обстановке относительно мирного города ощущалось давление не собиравшейся останавливаться войны. Воины-отпускники не замечали изменений в московской жизни, в упрек ставили относительное внешнее благополучие. Сами же москвичи чувствовали, как исподволь, исподтишка, загоняет их война в стойло, гипнотизируя и парализуя запретами, усекновением прав, исчезновением легкости и праздности, появлением калек на каталках, санитарных поездов на станциях, ростом цен. Война ослабляла волю и навязывала вину, усиливала осознание собственной греховности до многократных размеров, и уныние неминуемо овладевало душой. Захотелось сбросить с души паршу ипохондрии, глотнуть свежего воздуха. Женя с радостью вырвалась из обстановки Дома трезвости, где в последнее время даже шитье не утешало. На выставке хороши оказались работы Бенуа, Врубеля, Гончаровой, Нестерова, Пастернака, Поленова. Замыслы и воплощение поразили грандиозностью, чудесна развеска, отлично выполнены каталоги. Но насладиться чистой живописью не выходило. Всюду пестрели объявления о пожертвованиях на армию, о задатках на полотна. На двух этажах и лестнице между ними стояли ящики для сбора средств помощи фронту. Лица грустны и задумчивы, но казалось, думают посетители не над гением искусства, а как бы не попасть в жернова Молоха.
Зося осталась холодна к живописи, восторженности Вепринцевой Гончаровой и Врубелем не разделяла. Бочинская выставляла розовый шелковый палантин, отороченный собольими хвостами, приобретенный в меховом ателье мадам Цыплаковой, и с «птичьего дуазо»[47] оглядывала картины в рамах. А среди одеяний посетителей преобладал цвет хаки и стиль милитари, яркий розовый смотрелся вызывающе. На выставке Зося впроброс сообщила о возможности брони по одному вакантному месту на «Гном-Роне».
После расставания с подругой Женечка, не до конца оформив свою идею и не продумав, что именно будет говорить, бросилась с Большой Дмитровки в Кривой переулок. Однажды ей довелось побывать в галдарейках, о чем остались не лучшие воспоминания. Тогда они счастливые, а может быть, Жене казалось, что счастливы оба, гуляли зимнею Москвой, озябнув на морозе. Пальцы в ее муфточке, казалось, остекленели. Филипп предложил согреться у него в дому, уверяя, ничей покой не нарушат, так как будут совершенно одни. И Женя, к своему удивлению, не чинясь, согласилась. Он вел ее, не дорожившую собой, поддерживая за локоток, нес забавную чепуховину, и оба они тогда походили на беззаботную детвору, безоговорочно беспечальную во всяком моменте существования.
Несмотря на рекордно низкие отметки ртути в Реомюре у дверей в галдарейках и той зимой возились жильцы: кто раздувал сапогом самовар на шишках, кто лупил что есть силы по ковру на снегу, кто валенки чистил веничком, и все с прибауткой, с потешкой, с закличкой. Филиппову барышню оглядели с головы до ног да вслед частушку запустили, срамную. Кавалер промолчал.
Дома не топлено, уюта нет. Мрачно и тесно. И запах. Плесень? Гниль? Сырость? Женя никак не могла разобрать, что за запах ее преследует, будто дух смерти и разложения. Спросить прямо не решилась. В какой-то момент ее руки оказались в руках Филиппа, его губы так близко к ее губам, что запахи, мрачность и теснота отошли, казалось, комнату наполняет белый цвет, цвет снега, чистоты, обновления. Но что-то глухо оброненное близко за стеной разбило тишину комнаты, и пространство ее вновь наполнилось темнотой и душком гниения. Филипп в досаде нехорошо отозвался о матери, упрекнув в ротозействе и выбранив мышью. Тогда Женечка быстро распрощалась и ушла, ни с кем так не встретившись при уходе.
Теперь, в конце лета, и подавно при входе в галдарейки толпился народ. Из открытых створками на длинный сквозной проход окон шел неаппетитный дух, словно сдохла армия кротов или суп варят из гнилого буряка. Вслед Жене снова неслись шуточки и отвязные фразы. Теперь с трудом отыскав квартиру Удовых, постучала, не сумев нажать кнопку звонка, что не удивило: всякие простые механизмы ее не слушались, собственно, как и сложные. Дверь поспешно отворила прислуга с испуганными глазами и в истертом платке крест-накрест. Гостью оставили в столовой, откуда теперь слышались обрывки разговора в приглушенных тонах.
– Экая вы дура, мамаша… теперь уж что… поздно… ведите… куда, куда? в комнаты…
Женя зарделась, эта перепуганная немолодая женщина, походившая на работавших «одной прислугой», то есть на все виды работ, есть мать Филиппа?
– Прощу прощения, Евгения Арсеньевна, за домашний вид.
Удов поклонился Жене, входившей в комнату. Поцеловал руку, близко улыбнулся, и у Жени сердце захолонуло. Был он в белой широкой блузе с отложным воротом, вылезавшей из-за пояса, и в подтяжках. Отметив про себя, как хорош Филипп, словно разгоряченный в поединке фехтовавший мушкетер, или нет, скорее гвардеец кардинала, она прислушивалась, как ее собственное тело отзывалось на взгляды визави, ничего не забыв из того прошлого счастливого партенитского лета. В комнате пахло густым вкусом фиалковой воды, тошнотворно сладким. Филипп впопыхах убрал несколько вещей за ширму и предложил гостье присесть на узкий диванчик-банкетку сбоку стола. Женя принялась извиняться и путано объяснять причину визита, упомянув о выставке живописи на Дмитровке. Но постепенно неловкость момента сошла на нет, и девушка оказалась в состоянии уловить беспокойство хозяина дома, то и дело взглядывающего куда-то выше ее правого плеча. Хотелось обернуться, но вдруг в зеркале за спиной Филиппа заметила движение. Ожили прюнелевые ботики с лаковыми мысками и атласными лентами. Сперва одна лента-змея выпрямилась и утащила ботинок за ширму, затем вторая.
– А я ведь собирался сегодня к вам на Преображенский.
– Что же помешало?
– Обстоятельства задержали.
– Должно быть, веские обстоятельства. А я, напротив, не собиралась, но резон вышел.
– У вас ведь, Евгения Арсеньевна, насколько помню, сегодня именины?
– Именины, да. Но мы не отмечаем, как прежде. Война помешала.
– Позвольте, позвольте, как же не отмечаете? А я подарок припас, не откажитесь. «Эскулап и Меркурий», не что-нибудь, «Букет императрицы».
Филипп протянул серебряный бумажный ларец. Женя сделала отрицательный жест, отказываясь. Филипп настаивал, вкладывая в руки подарок.
– Нет-нет, пусть нынче многое подпорчено, но именно в войну женщины должны напоминать мужчинам о своем предназначении: быть слабыми и делать нас сильными. Откройте прямо сейчас.
Из серебряной гофрированной бумаги показалась малахитовая бархатная коробочка, а из нее серебряный ароматничек в виде сердца на серебряной же цепочке. Женя понюхала духи, тонкий запах перебил на миг впитавшийся сладкий дух комнаты. Краем глаза следила за ширмой в зеркале, но там ничего не происходило. Неужто показалось? Или мать-«прислуга» утянула те брошенные ботики.
– Вереск! Как это мило. Благодарю.
– Рад угодить. Разрешите?
Филипп через наклоненную голову одел цепочку на шею девушки и расправил на ее груди. Женя подумала, решительно сегодня день смущения, однако нужно приступать к цели визита.
– Мне стало известно, вы подали на выездной паспорт?
– Да, так и есть. Но и тут война подгадила. Прежде паспорт выписывали в неделю, нынче, говорят, можно и до полугода прождать. Однако французы обещают содействие.
– Как выяснилось, у «Гном-Рона» есть одна бронь…
– Не желаете ли чаю? Я скажу матушке. В именины полагается шампанское… Но у нас тут…
– Нет-нет, не стоит беспокойства. Дослушайте меня. Вы, должно быть, удивлены моему визиту…
– Признаюсь, удивлен. Впрочем, так даже лучше вышло. Ведь на Преображенском меня не жалуют. Доктор отчего-то сердится.
– Если бы не серьезная причина, я не стала бы неурочно врываться, без приглашения… Так эта бронь. Она ведь одна для десятников. Могу ли я просить вас не претендовать на нее? Вам все равно уезжать. А Валечке никак нельзя на фронт. Его убьют.
Филипп прошелся по комнате, сделал несколько нервных, бесполезных движений, став спиной к гостье, унял свое возмущение. И едко бросил через плечо:
– Вы полагаете, могут убить только вашего брата?
– Мы оба понимаем, Валечка забывчивый, неприспособленный. Ему туда никак нельзя. Он и дня там не продержится. Прошу вас отказаться в его пользу, вернее, просто не претендовать.
– Отчего же именно я должен отказываться? Я не хочу думать о неприятном. Я первым пришел на «Гном-Рон», потом уж Петров через протекцию профессора. К тому же с паспортом история долгая и я должен себя держать в безопасности.
– Стало быть, не откажетесь? И даже во имя дружбы? Во имя… нашей дружбы?..
Филипп скомкал прорывавшийся смех. Сейчас она о порядочности и достоинстве заговорит. А ведь можно наобещать ей всего, что она ждет, и кое-что весомое потребовать взамен. Но есть одно обстоятельство, оно там за ширмой, и податливость пылкой барышни никак не кстати. Однако отчего же не проверить. Он приблизился вплотную к вставшей с банкетки гостье и заговорщицки прошептал, как герой в фильме:
– Я мог бы подумать… похлопотать о нем… мог бы пожертвовать собой… Но при одном условии. Оставайтесь сегодня у меня. И будете приходить ко мне каждые три дня. Думаю, жизнь брата того стоит?
Выпукло-острое сердце ароматничка между ними больно упиралось в грудь обоим. Сейчас героиня фильмы должна пасть ему в объятья с громким вдохом или потерять сознание, думал он. Но вместо того получил сильный толчок кулачками под ключицы. Женя подумала, хорошо, не докатилась до пошлой пощечины. Сняла цепочку с себя, опустила ароматник в малахитовую шкатулку на столе и обернулась на обескураженного хозяина.
– Вы, должно быть, думаете, как легко я досталась там у грота Аю-Даг? Но так случается, если женщина все решила за себя. Мне ваш образ юного десятника, полного возвышенных планов, казался самым выигрышным рядом с молчуном-Тулубьевым и прожектером-братом. Я видела в вашей благородной внешности образ человека, способного на большой поступок. Но увы, обозналась. Воздержусь от моралите. Прошу меня более не беспокоить.
Женя спешным шагом вышла, в потемках коридора натолкнулась на замершую у стены мать Филиппа в платке крест-накрест. Вдогонку неслось злое:
– Там все решено. Напрасно унижались. Я взял место. Зося мне помогла.
Когда Женя выбежала на воздух и глубоко-глубоко задышала, глотая слезы, то сперва повернула не в ту сторону и побежала узкой анфиладой далеко назад. Потом под тычки и окрики сообразила, надо возвращаться. Проходя снова мимо дверей Удовых, она уловила острый фиалковый запах. Впереди нее спешным шагом удалялась хорошенькая девушка, что-то навроде галантерейщицы, продавщицы конфекциона. На ногах у той красовались прюнелевые ботики с лакированными пятками и атласными лентами на лодыжках. Девушка ловко уворачивалась от сальных шуток и заигрываний, огрызалась в ответ, махнув юбками, сильно прибавила шагу и свернула из Кривого переулка в улицу. Слезы душили Женечку. На нее оборачивались.
Человек шаг вперед, два назад. Что к нему будет ближе, рай или ад? Что стало самым обидным? Гризетка? Отказ помочь? Бесполезность унижения? Подлое предложение? Ощущение кабака с сальными клеенками? Окончательное понимание, что ее не любят? Неумение защитить брата? Беспомощность против войны?
Что же?!
Что?
Все.
Все разом.
Жизнь – горькая вода из Мерры…
Филипп придирчиво всматривался в отражение зеркала. Щеки горели, он здорово разозлился, но румянец шел ему. Откинул со лба белокурый чуб, зачесал пятерней назад; и так неплохо. Благородная внешность… Она не хочет морализировать… Дикая прелесть. А сама-то способна на большой поступок? Да, конфуз вышел, за ширмою галантерейная девица. И не успел ту попотчевать индейкой, потратился, два с полтиной зря ушло. Индейку можно продать папаше на семейные нужды. Но кто восполнит упущенную выгоду, потерянные минуты изнуряющей, горячей силы трения? Не к месту объявилась Вепринцева. А вся подкладка драмы в ее братце: таким воевать нельзя. А каким можно?! Ему, Филиппу Удову, можно?! Негодяйка Вепринцева. Путаные они с братом люди. Ничего по-простому у них не бывает: белое у них не совсем белое, так же и с черным. Из-за нее прикусил щеку. Да, тяжелы кулачки для столь хрупкой барышни, в груди от удара ноет. Но интуиция подсказывает в нынешней кутерьме вмешательство более опытной руки. Кто-то ведь донес о брони. Тут не остается сомнений: кто.
Дверь замяукала. Мать внесла на подносе исходящую паром индейку. Ну, достаточно думать о неприятном, не то появятся складки у рта. Пахнет недурно, корицей и печеным яблоком. Не забыть стребовать с папаши два с полтиной, нет, три рубля.
Валентин, постучавшись и не расслышав дозволения, все же вошел в комнату сестры. Женя куталась в шаль, хотя день стоял по-августовски жарким и тепло отступало лишь к ночи; каждый год после Ильина дня неизменно становились длиннее и прохладнее ночи. В руках у Вали раскрытая во весь разворот газета. Голова не поднимается от полос, он так на ходу и читает. Натыкается на стол посреди комнаты. Забыв о высоком своем росте, задевает висящую на цепях лампу, ударяется лбом и, кажется, даже не замечает, так увлечен. Комичное происшествие не вызывает у Жени смешка или улыбки. Кажется, впервые не рада брату, совсем не до него. Разбил ее одиночество.
Брат усаживается в ногах у Жени. Та, поджав под себя ноги, с трудом находит силы подвинуться, словно больна и все мышцы наполнены тяжестью нездоровья.
– Куксишься? Послушай, газеты пишут о потрясающем событии. Так… «“Эскулап и Меркурий” открывают лавки женского конфекциона по всей Москве…»
Женя вздрагивает. Смотрит на брата расширившимися зрачками.
– Нет, не это. Где это… Потерял. Сейчас-сейчас. «Ваш характер определит известный графолог, иллюзионист и хиромант г-н Буффе по индивидуальной мочке уха». Так, так, где-то ниже было… «Будущее и особенно прошлое Буффе определяет по плевку…»
– Плевок – это потрясающе, конечно. Да, именно плевок – девиз моего сегодняшнего дня.
– Нет… сейчас… выше где-то. «В Большом театре балетмейстер Горский ставит балет “Щелкунчик”». Вот оно, нашел! «Новости с Восточного фронта. Потрясающее событие – «атака мертвецов». Небольшим гарнизоном и личным составом 13-й роты 226-го Землянского полка удалось отстоять крепость Осовец под Белостоком. Крепость подверглась нападению дивизии ландвера, маршевых частей, вражеской артиллерии. Наши войска стойко сопротивлялись, но враг применил газовую атаку. Ветер играл на руку басурманам и быстро распространился в укреплениях 13-й роты. Под заградительным огнем собственной артиллерии отряды нападающих пошли в атаку. Германцы, уверенные в успехе, осыпали защитников крепости пулеметным огнем и шрапнелью. После распространения газа они не планировали сильного сопротивления и ожидали увидеть в осажденных позициях спящее царство Морфея и полутрупы. Наши первая и вторая линия обороны, инженерные части, а также находившиеся в резерве ополченцы не могли предпринять контратаки из-за сильнейшего отравления хлорпикрином. Но совершённое германцами изуверство, отравленный ветер и ядовитые пары так разозлили душу русского воина, что ни шрапнель, ни пулеметы, ни артиллерия не смогли остановить его. Враг встретил неожиданно мощный отпор и там, где германцы ожидали увидеть кладбище, на деле увидали подвиг. Пораженный натиском “воскресших” враг обратился в бегство. Немало германцев погибло от огня крепостной артиллерии, запутавшись в проволочных сетях на первой линии траншей. “Атакой мертвецов” назвал враг отпор, данный русскими войсками. Крепость Осовец устояла. За воинскую доблесть особо отличившиеся в бою получили награды». Ну, каково? Это же доблесть, о которой не забудет история! И через сто лет люди будут помнить про «атаку мертвецов» и крепость Осовец.
– Невероятная гадость…
– Да, германцы нарушают конвенцию… хлорпикрин…
– Гадость, гадость эта ваша война! Ненавижу.
– А я потрясен этим случаем! На самом деле, наверняка все ярче и поразительнее случилось, репортер сухо описывает событие. Я уверен, там не было трусов. Ах, как я сам бился бы в той крепости… Проклятое плоскостопие…
– Валечка, это не осада в Ла-Рошели. Здесь все страшнее.
– Женя, не обижай меня. Я испугался бы, но не струсил, не бежал бы с позиций. Ах, как бы я хотел быть на месте Тулубьева, вместе с Тулубьевым… Там, где он сейчас…
Жене захотелось взять брата на руки, прижать, лелеять, беречь. Ну от чего такие мысли приходят? Он ведь взрослый мужчина. Нежность виновата. Нежность виновата в том, что она – младшая – относится к брату, будто старшая его сестра. В трусости брата не упрекнуть. Во всей его птичьей школярской фигуре угадывается чистота и решимость. Но мы не владеем знаниями о том человеке, что делит с нами ужин или ложе. Мы не владеем знаниями даже о том, на кого смотрим в зеркало. А бывает, через грязные руки, неухоженные ногти, бытовую нечистоплотность или кривую усмешку в чужую спину, через неприкрытую зависть приходит чувство догадки и осознания в человеке, какому симпатизируешь, червоточины и намека на подлое нутро, на трусость и слабость, на нечистоплотность внутреннюю. Таким открытием вдруг для нее стали слова Филиппа в адрес Валечки о зависти к его плоскостопию, сказанные прежде в ее присутствии. В тот момент Удову нельзя было не поверить, он казался предельно правдив в своей реакции. А Валю, кажется, та ржавая пила зависти не задела. На что же могла надеяться, идя в галдарейки? Подчинилась неуловимому импульсу Зосиных черных глаз.
– Ты знаешь, Женечка, мы когда-то спорили о ядах, о смелости производить эксперименты на себе. Я, Тулубьев и Удов составляли триумвират в Школе десятников…
– Постой, постой, повтори! – отвлеклась от своих рассуждений и болезненно оживилась вдруг Женя.
– Что повторить?
– Вот ты сейчас произнес…
– Триумвират в Школе…
– Нет, другое.
– Яды. Эксперименты на себе…
– Нет-нет.
– Я, Тулубьев и Удов…
– Вот! – Женя подскочила и встала в полный рост на диване. Смотрела сверху вниз на брата, блестя глазами. – Ты слышишь? Валентин, ты слышишь?! Иудов!! Иудов! Я давно могла бы расслышать, по звучанию понять. Тогда понять про иуду. На что купилась? На обворожительную улыбку? На вкрадчивые манеры, за которыми нет хоть сколько порядочности?
– Я и сам не слышал… не придавал значения… Иудов? – недоумевал Валя.
– Он застрял в среде. Он не прошел путь от среды до воскресенья. Братец, послушай, никогда не жди от женщины, что она полюбит тебя за сердце, за душу, за добрый нрав. Нет! Женщина пойдет за наглым лжецом, за очковтирателем, за стоголосым. Женщина нередко отдает предпочтение негодяям. И обойдет порядочного за его кажущуюся скучливость. Чистого и правильного отвергнет, чтобы потом обжечься на подлеце.
– Это не всегда так, – возразил Валечка.
– Всегда! – Женя топнула ножкой по мягкой подушке. – Это проклятый закон жизни: переломать себе крылья, кости, руки, ноги, чтобы потом воскреснуть из инстинкта самосохранения и деторождения, полюбить заново, теперь уж того, кто единственный и мог составить твое счастье.
Женя наконец опустилась на диван, снова поджала ноги.
– Он предал тебя. Тебе не достанется то место. Удов назначен. Как я корю себя, что доверилась, поделилась с ним своими опасениями о тебе. Он похлопотал. Похлопотал, понимаешь?
Женя делано рассмеялась, как смеются кабатины в плохой пьесе.
– И к лучшему, сестренка. И не кори себя. Хотя, конечно, просить за меня не стоило. Я не должен отсиживаться в Доме трезвости под крылом у дяди-врача.
– Теперь тебе не видать брони даже с твоим плоскостопием.
– Как оно меня сердит! Словно я ущербный. Как хотелось бы избавиться о него, – протестовал Валя.
– Дружочек мой, сколько людей нынче наносит себе увечья и повреждаются, лишь бы не идти воевать. Ты же…
– И я на перепутье. Но если выпадет, видимых увечий наносить не стану.
– Да бывают и невидимые увечья, не сразу и разглядишь их в людях. И это хуже короткой ноги или бельма на глазу.
– А ты не задумывалась, до чего же мы мнительны? Я будто родился в сомнении. Мне все нужно подвергнуть анализу, критике, во всем сомневаться. Вот люди от земли, от сохи, – они не мучаются выбором. Да, и они ошибаются, но без излишней трясучки, без чрезмерных мучений, без обмороков. Я очень рад, что мобилизация в запасники нынешней осенью решит мою судьбу. Будет покончено с малодушием.
– Ты уклоняешься, и в том, возможно, спасение. Ты становишься фаталистом. Но я очень люблю тебя за твои сомнения. И думаю, что и простые люди испытывают те же мучения при выборе судьбы. А теперь оставь меня одну. Мне надо шить. И забери свои «свежие новости», они дурно пахнут.
Газета бесшумно сползла с дивана на пол. Лампа покачивалась на цепях.
Свет зажигать не хотелось. Потемки Женя могла выдержать, свет – нет. Свет и отражение в зеркале сейчас напомнили бы о всем гнусном, что произошло в эти три дня. Мимо окна проезжает облако. Недвижная рама, серое небо и одно вытянутое как вагон облако. И сильный ветер. До свидания, облако… А за тем облаком-вагоном еще одно. И еще. Как будто кто-то справа налево тащит прицепные вагоны за нитку, как будто идет состав. Говорят, бабы на рельсы ложатся, провожая мужей на фронт. Криком кричат. Причитают. Вопят. При жизни прощаются.
На столе ворохом лежат лоскуты. Сегодня не шьется несмотря на то, что запаздывает с заказом защитных масок. «Дом Ламановой» частично работает на помощь армии. Ворох недошитых масок кажется в сумерках пирамидами черепов. Нет, таких, как Валентин, нельзя отправлять на войну. А каких можно?!
Хлопоты ее о брате кончились чужим пустословием и предательством. Ни отец, ни брат сполна не знают о ее унижении, не то изрядно были бы раздосадованы.
Почти в полных сумерках раздался стук в дверь, Арсений Акимович вошел в комнату дочери и уселся к ней на диван.
– Так как же мы отметим твои именины?
– Никак.
– Ну, милая, ты просто не в духе. А пройдет дурная минута, и передумаешь. А может, сходим в концерт втроем с Валентином? Или на «Щелкунчика» Горского? Он почти выздоровел.
– Кто, Горский или Щелкунчик?
– Ну вот, к лучшему, ты уже шутишь, кисейница моя. Говорят, в Большом ставят что-то реформаторское. «Китайский танец» хвалят, коллега сумел побывать на генеральной репетиции. Называет Горского – гением.
– Никуда не хочу. Не хо-чу, не хо-чу, не хо-чу. Так понятнее?
Она била маленьким кулаком себе по коленкам.
– Ты плакала?
– Нет, не то. Сегодня принудительно остановлена солнцем и усажена в лонгшез на дальнее крыльцо. И в первые же секунды жар лучей сквозь опущенные веки вызвал во мне неудержимые слезы. Знаешь, папа, мы мечемся в сумерках и сутолоке, не подставляя лица солнцу, теряя ощущение полноты счастья. А солнечный жар способен дать ту самую полноту своим проникновением под кожу. Жар способен вызвать стыд за предумышленную неосведомленность, за добровольный отказ, за умение на трагическое в разговоре молчать и шутить, за уход от прямого ответа, за невыносимость неприятных тем. Жар способен исцелить и сделать нас зрячими. Солнцу все равно на войну. И все же, как бы мне сейчас ни было мерзко, я скажу: будь благословенна неотвязная жизнь!
– Но сейчас ты сидишь в темноте и плачешь не от солнца. Что же случилось, девочка? Я не умею утешать. Сходи к вечерне. Там «Свете тихий, святыя славле» утешит.
– Самая чистая молитва, когда ничего не просишь у Бога. А самая трудная, когда говоришь, не как я хочу, но как Ты. Тогда ведь соглашаешься на все, что тебе уготовано. Страшно…
– Христу во сто крат страшнее, теперь особенно. Сходи к вечерне, утешься.
– А сам ты, папочка, когда был в храме?
– Совсем не хожу. Задолжал я Богу.
– Вот и я задолжала… Провинились мы с тобой.
– Господи, да ты-то в чем?! Чистый мой ребенок, славное мое дитя.
– Я-то? Я дурна, папа. Не чиста и себе противна.
Она вдруг разрыдалась, сжимая в руках бархатную думочку. Отец попытался склонить ее голову к своему плечу. Но Женя не подчинилась, скрючилась и сидела, скомкав юбки, не облокачиваясь на спинку дивана, и рыдала, трясясь в лихорадке и некрасиво размазывая слезы к вискам. С неприбранными волосами, закрывавшими локти, в сумерках она походила на нищенку, накрытую платком с головой. Разве что не просовывала руку для милостыни, не в ее духе.
Арсений Акимович дал ей выплакаться. Сам корил себя за черствость, отстраненность от жизни семьи, вечную возню с пациентами, чужими людьми. Он мечтал о наказании виновнику дочериных слез, он хотел немедленного отмщения. А сам утешился на мыслях о добром рыцаре, который прискачет к ее башне и спасет. Оказывается, добрые детские сказки способны утешать взрослое горе, обещая рай справедливости. Чем же огорчена, кем обижена не любившая, никого не выбравшая, никому не отдавшая сполна той чистоты, той космической чистоты, с какою пришла в этот не отличающийся чистотой мир, его девочка. В ней жива та нерастраченная сила, та энергия солнца, что скорее принадлежит Богу, чем человеку, воздуху, чем земле. Чистота притягивает. Хотя, взрослея, дитя уходит все дальше от Бога. С детства запоминающаяся черта ее… смех. На такой смех отвлекаются от всякого дела и оборачиваются. Он звонкий, открытый, целующийся с миром, девичий, не стеснительный. Да вот смеется она все реже.
Когда Женя стала затихать и только иногда всхлипывала, судорожно, прерывисто вздыхая грудью под батистом блузы, он наконец прижал ее ставшую податливой голову к плечу и гладил по затылку. Пшеничные завитки ее волос щекотали ему щеку, очень хотелось почесать кожу, убрать милые локоны, но он не шевелился, боясь спугнуть редкое ныне доверие. В приоткрытую дверь из столовой пролезла полоса света и заглянул Валечка с шарфом на горле. Арсений Акимович махнул на него: прочь. Дверь закрылась, и неуютные сумерки снова восстановились по всей комнате.
– Ты поспи. Попробуй уснуть. А я побуду с тобой. Я так мало бываю с тобой. Хочешь, спою тебе колыбельную? Так моя няня пела. Очень давно.
Он и не думал, что память держит ту заплачку; затянул не своим голосом, нянькиным, чуть выше.
Ууу-уу-у
Чи-шиш
Аяя оёё
Бау-бау-баюшки бай-бай, баю ягодку бай-бай
Когда будешь большая
Отдадут тебя замуж
В деревню большую
В деревню чужую
Там весною всё дождь
Там и осенью дождь
Там и утром всё дождь, дождь
Там и ночью всё дождь, дождь
Мужики там дярутся
Топорами сякутся
Баю-баю-баю бай-бай
Баю маленьку бай-бай
Фифить фью фить
Аяяяй аяяяяяй
Угуу угуу-у
Чи-шиш…
Из-за монастырской стены выкатился круглый звук колокола. Раз, два… семь… Над столом ходили тени от качающейся на сквозняке лампы.
– Война будет.
– Война идет.
– Кончится?
– Непременно.
– Мир будет?
– Вот война кончится. И будет.
– А революция будет?
Когда Женя задремала, доктор на цыпочках вышел. В столовой застал растерянного Валентина с желтой бумагой в руках.
– Уснула. Как бы не занемогла. Что-то мой платок намок. Как думаешь, сентиментальность – признак роста? Что у тебя?
– Приписной лист.
– Как?! Быстро, однако.
– Отступаем. Пополнения ждут.
– К кому кидаться?!
– Ничего не надо, дядя.
– Так что же, идешь?
– Иду.
– Помогай тебе Бог, друг мой.