Когда в апреле прошлого года мы вместе с Анатолием Калининым по приглашению Михаила Александровича Шолохова улетали из Ростова в станицу Вешенскую, стояла ветреная погода, предвестница жары и суховеев, напавших прошлым летом на многие южные области.
В этом году весна запоздала. Холодная погода устойчиво стояла на Дону. Перед вылетом из Москвы в теплый воскресный день я позвонил Михаилу Александровичу. На мой вопрос, как он себя чувствует, Шолохов ответил:
— Я-то себя чувствую хорошо… А вот погода подводит. Пятый день пасмурно, а дождя нет. На улице восемь градусов тепла. — В голосе его были тревога и несвойственное ему раздражение. — Позвони из Ростова.
Утром 24 мая уже из Ростова я позвонил в Вешенскую, чтобы поздравить Шолохова, — в этот день ему исполнилось 68 лет. В трубке зазвучал совсем другой, с бодрой, веселой интонацией голос Михаила Александровича:
— Спасибо… Дожди прошли. Что собираешься делать на Дону?
— Несколько дней хочу провести в Цимле.
— Очень хорошо… А когда вернешься, прилетай ко мне.
— Я думал, из Цимлы машиной…
— Дорога за Цимлой плохая… Придется вернуться в Ростов, а оттуда самолетом. Буду ждать.
…И вот вместе с Николаем Козловским на маленьком самолетике ЯК-12, чем-то напоминающем голубую стрекозу, мы летим в Вешенскую. Уже далеко не молодой летчик, со стриженой седой головой, Тимофей Сафонович Смоляков время от времени оборачивается к единственным сидящим за его спиной двум пассажирам и показывает то направо, то налево, приглашая полюбоваться раскинувшейся под крыльями самолета, омытой щедрыми дождями природой. Около двух часов продолжается этот безмятежный, тихий полет. И вдруг появляется белый элеватор и голубовато-свинцовая полоска Дона.
— Приехали, — говорит Смоляков, направляя свою «стрекозу» к небольшому, стоящему среди волнующихся трав дому.
У самолета нас встречает секретарь Шолохова — Зимовнов.
— В пять часов вас ожидает Михаил Александрович, — говорит он. — Сейчас он отдыхает…
Когда-то, лет тридцать пять назад, впервые оказавшись в станице Вешенской, потрясенный каким-то особым, своим, не похожим ни на что другое верхнедонским укладом казачьей жизни, я написал стихи «В станице Вешенской», посвященные Михаилу Шолохову. Там были такие строки:
Войдешь в станицу — старая она…
Спешат в сельпо казачки в полушалках.
Все незнакомые, и это жалко…
Узнать бы мне прохожих имена!
Хотелось бы немедля угадать:
В бордовой кофте или в кофте синей
Мелькнула за левадою Аксинья,
И сколько лет ей можно нынче дать?
Светлеет небо к полдню, и ясней
Станица вся приподнята на взгорье,
А голубое в зелени подворье
Как бы взлетело голубем над ней.
Шумит листва под ветерком степным
И прячет в тень щербатые пороги…
За тридевять земель ведут дороги
Из дома с мезонином голубым.
Много раз бывая уже после войны в Вешенской, при всех ощутимых для глаза переменах, происходивших в станице, я не мог отделаться от первого впечатления: все мне казалось, что вот-вот появятся незабвенная Аксинья и озороватый по первой своей юности и еще не осознанной глубоко любви и страсти Григорий Мелехов. Так прочно запало все это в память и сердце, что даже трагический исход «Тихого Дона» не мог все эти долгие и драматические десятилетия затемнить те заревые страницы первой книги «Тихого Дона».
Казалось бы, и сейчас все было на месте. Тот же песчаный берег, те же рыбаки с удочками, только сидели они на металлических основаниях наплавного моста.
— Это совсем новый мост, — сказал Зимовнов. — Михаил Александрович помог.
У въезда в станицу, на высоком бугре стоял высокий прямоугольник, сверху вниз по которому было написано: «Вешенская».
— А это новый въезд в станицу, — заметил Зимовнов.
К пяти часам вместе с секретарем райкома партии Николаем Александровичем Булавиным мы отправились из гостиницы к Шолохову. Да нет, уже не скажешь о Вешенской: «Войдешь в станицу — старая она…» На площади белое каменное возвышение, памятное место, где Юрий Гагарин, будучи гостем Михаила Александровича, выступал перед жителями станицы.
Тут же новые высокие здания районных организаций, новый универмаг, а через несколько кварталов новый Дворец культуры с прекрасными зрительным и спортивным залами…
…Во дворе у Шолохова еще цвела сирень. Уже всюду отцвела она, а здесь какая-то особая, выбранная и посаженная Марией Петровной, дымчатая и белая, качала под ветерком крупными, густыми гроздьями.
Михаил Александрович стоял на высоком крыльце своего дома. Он улыбался.
— На этот раз долетели благополучно?
— Вполне…
— Видишь, сколько перемен после твоего звонка из Москвы? Дожди прошли — все стало получше… Булавин даже проволоку собирается продавать.
— Пока обожду еще, Михаил Александрович, — сказал смущенно Булавин.
Шолохов посмеивался.
— Он у нас правильный секретарь… Дождей не было… Район стал закупать проволоку, чтобы заготовить солому для корма. Скотину кормить надо, запасливый человек… Так, значит, не будем продавать?
— Пригодится проволока… Обождем продавать.
— А может, и в самом деле пригодится. Но главное, после таких дождей корма́ будут. Давайте кофе пить…
Мы направились в дом, и беседа как-то незаметно перешла на всякие другие темы. Михаил Александрович вспоминал старых друзей и прошлые встречи. Так возникло имя Александра Александровича Фадеева. «Это был настоящий человек и настоящий писатель», — с какой-то особой теплотой в голосе проговорил Михаил Александрович Шолохов.
Он вспомнил комдива Жлобу, его полный сарказма ответ по поводу одного из невежественных приказов Троцкого… Вспомнил и других, в судьбах которых еще предстоит разобраться истории.
— Обстоятельства острой классовой борьбы во время гражданской войны были таковы, что не всегда одни люди правильно судили о других… Впрочем, закончив «Тихий Дон», я закончил все и с гражданской войной, — как бы подвел итог этой теме Шолохов.
— А как с публикацией новых глав из романа «Они сражались за Родину»?
— Нет… Лучше печатать всю книгу целиком. Так будет более полное впечатление у читателей.
Мы вышли на крыльцо. Солнце катилось к горизонту. Сюда, на шолоховский двор, доносились далекое пение, звонкие мальчишеские голоса.
— Отдыхайте, а завтра поедем к Лебяжьему хутору, — сказал Михаил Александрович, провожая нас.
Мы вышли за калитку, и невольно нас потянуло к берегу Дона.
Там на взгорье несколько веснушчатых мальчишек, как когда-то кавалеристы, собирались бросить свои легкие тела в велосипедные седла.
— Как живете, ребята?
— Каникулы! — прокричал один из них, и все, обгоняя друг друга, устремились к станичной площади…
…Ранним утром мы снова были у Шолохова. Он встретил нас в легкой блузе защитного цвета, поверх которой был надет легкий пиджак.
На выезде из станицы, там, где лежали горкой трубы, Шолохов сказал:
— Вот из этого родника пьет вся станица… Чистейшая вода… Не было бы его, пришлось бы брать воду из Дона, а это значит — строить очистные сооружения… Большие затраты… Выручает родник.
Мы ехали узкой проселочной дорогой, с одной стороны которой густились посадки, а с другой — расстилалось пестрое разнотравье, желтые, алые, голубые и синие цветы.
— Бывают такие годы, — проговорил задумчиво Шолохов. — Пятнадцать лет словно прячутся в земле цветы, а потом вымахает столько их, что и названий всех не знаешь… Какое-то биологическое чудо. Это, — сказал он, указав на чубуки, качающиеся под ветром темно-багряных, с малиновым отливом цветов, — татарник… О нем писал Толстой…
Машина подъехала к крутому, высокому берегу. Здесь Дон делал поворот. На другой стороне зеленел густой, отсюда, сверху, казавшийся малорослым лесок. Налево, под яром, желтел песчаный берег, а направо уходил в туманную роздымь берег, поросший деревьями. Вдали виднелись хаты Лебяжьего хутора… Шолохов подошел к самому обрыву и остановился. Взгляд его был задумчив, даже словно бы рассеян.
— Больше всего люблю я верховья Дона… Где еще такие места найдешь? — сказал он глуховатым голосом. — Нет-нет да и натолкнешься еще на диковатую местность… В низовьях такое не встретишь. — Он стоял на высоком берегу, в этом озаренном солнцем последних майских дней мире, словно бы ушедший в ту далекую, уже очень далекую пору, когда вот здесь, в этих местах, среди балок и яров, рождался «Тихий Дон», а еще до этого овеянные романтикой гражданской войны первые его рассказы, которые и сейчас, через полстолетия, так же волнуют нас накалом острой классовой борьбы, огненной лавой разлившейся здесь, в донских степях. И снова мысли уносились к страницам «Тихого Дона»… Может быть, в такое утро родились эти пронзительные, полные силы жизни строки четвертой книги:
«Туманным утром Аксинья впервые после выздоровления вышла на крыльцо и долго стояла, опьяненная бражной сладостью свежего весеннего воздуха. Преодолевая тошноту и головокружение, она дошла до колодца в саду, поставила ведро, присела на колодезный сруб.
Иным, чудесно обновленным и обольстительным, предстал перед нею мир. Блестящими глазами она взволнованно смотрела вокруг, по-детски перебирая складки платья. Повитая туманом даль, затопленные талой водой яблони в саду, мокрая огорожа и дорога за нею с глубоко промытыми прошлогодними колеями — все казалось ей невиданно красивым, все цвело густыми и нежными красками, будто осиянное солнцем.
Проглянувший сквозь туман клочок чистого неба ослепил ее холодной синевой; запах прелой соломы и оттаявшего чернозема был так знаком и приятен, что Аксинья глубоко вздохнула и улыбнулась краешками губ; незамысловатая песенка жаворонка, донесшаяся откуда-то из туманной степи, разбудила в ней неосознанную грусть. Это она — услышанная на чужбине песенка — заставила учащенно забиться Аксиньино сердце и выжала из глаз две скупых слезинки…»
Покачивали головами махровые татарники и еще какие-то неизвестные цветы. В небе проплывали легкие белые облака, звонко пели птицы. Весь мир был пронизан солнцем, запахом трав и недавних дождей и еще чем-то таким, чему нет названия, но от чего человек чувствует себя сильным и счастливым.
— Когда-то я здесь ловил стерлядь… В ту пору она еще водилась здесь, — сказал Михаил Александрович, словно возвращаясь на землю. — Ну что, поехали дальше?
Минуя хаты Лебяжьего хутора, подъехали мы к пологому в этом месте берегу Дона.
Недалеко от берега в черной просмоленной лодке виднелась фигура рыбака.
— Клюет? — крикнул рыбаку Булавин.
— Не больно клюет, — раздался ответ с лодки.
Узенькой тропкой с бугра к Дону спускалась девушка в синем плащике. Девушка была в очках и оттого казалась очень серьезной. Она подошла к воде, сбросила туфельки и побежала босиком по воде вдоль берега…
— Может, к посевам поедем? — спросил Булавин.
— Поедем, — согласился Шолохов.
Возле ржи машина остановилась. Булавин и Шолохов на ощупь пробовали колосья.
— Сырая еще, — сказал Булавин. — Урожай будет средний.
— По такому году для нас и средний будет хорошим, — заметил Шолохов. — Снега мало было этой зимой. Снег в дефиците оказался.
Пора было возвращаться в станицу. Мы ехали вдоль березовой лесополосы.
— Заяц! — вдруг крикнул шофер.
И в самом деле: по узкой дорожке навстречу машине мчался заяц. Шофер дал резкий сигнал. Заяц остановился, подпрыгнул, а затем как подстреленный кинулся в посадку.
— Знают косые, где спасаться, — улыбнулся Михаил Александрович.
Машина резво шла к станице. Где-то уже возле окраины Вешенской массивный каток трамбовал неширокую насыпь.
— Это к хутору Андроповскому дорогу тянут, — сказал Шолохов.
И я вспомнил: в тот самый первый довоенный приезд в Вешенскую я побывал и на этом хуторе специально для того, чтобы повидать одного старого казака, про которого говорили, что именно с него написан Шолоховым дед Щукарь. Я встретился с дедом. Он с полной уверенностью говорил, что это так и есть, и даже показывал мне едва видный шрам на верхней губе, как свидетельство того, что его действительно кто-то зацепил на рыбалке крючком, после чего за ним и утвердилась кличка дед Щукарь. Для того, чтобы продемонстрировать свою резвость, он даже пробежал тогда, к моему удивлению, метров пятьдесят. Это он сделал уже для того, чтобы у меня не оставалось ни малейшего сомнения в том, что Щукарь, безусловно, написан с него.
Все это я и рассказал Михаилу Александровичу здесь же в машине.
Шолохов улыбнулся:
— Тут многие деды считали себя Щукарями. Но у того, Ивана Тимофеевича Воробьева, есть и другая особенность… Когда здесь, у Дона, в сорок втором году стоял Фронт, он подносил снаряды нашим артиллеристам, был награжден боевой медалью и очень этим гордился.
Мы подъехали к зданию Вешенского райкома партии, Булавин ушел в райком, а мы остались на улице с Михаилом Александровичем. Вскоре Булавин вернулся.
— Самолет из Ростова пришел.
— Ну что же, привет друзьям. Приезжай еще… — сказал Шолохов.
И в этот момент к Михаилу Александровичу подошли школьники младших классов. В белых рубашках и красных галстуках, они были даже чуть торжественны. Пионеры как-то сразу окружили Шолохова, и один из них, видимо, самый смелый, обратился к нему:
— Михаил Александрович, сколько вы книг написали?
Шолохов улыбнулся и потрепал мальчику его льняной чуб.
А через полчаса снова в «голубой стрекозе» мы взяли курс на Ростов. Шли мы низко, на стометровой высоте, минуя полосы дождя и солнца. Под нами неторопливо проплывали хутора и поселки. Вынесенные в поле пасеки. Лесополосы, животноводческие фермы. Узкие ленты сверкающих серебром речек… Но перед глазами на крутом берегу Дона у Лебяжьего яра все у меня был Михаил Александрович Шолохов, человек и писатель, властной силой своего таланта ставший гордостью XX века, совестью и честью всех светлых сил человечества.
1973