1787 году императрица Екатерина II решилась предпринять путешествие на юг России, чтобы лично взглянуть на новоприобретенные от Турции страны Новороссию и Крым или, как она скромно выражалась в письмах к своим европейским друзьям Вольтеру и другим, посетить свое «маленькое хозяйство».
Но в этом путешествии скрывалась глубокая политическая цель, которая и разоблачится в свое время.
Царственную путешественницу сопровождала многочисленная блестящая свита, под которую на каждой станции заготовлялось по 500 лошадей самых, конечно, отборных, быстроногих.
В ее свите находились: камер-фрейлина Протасова, австрийский посланник граф Кобенцель, обер-шталмейстер Лев Нарышкин, или знаменитый «Левушка», последний исторический придворный «шпынь» и личный старый друг императрицы, потом обер-камергер Шувалов, английский министр Фитц-Герберт, французский – граф Сегюр, граф Ангальт, граф Чернышев, любимец государыни молодой граф Дмитриев-Мамонов, состоявший «в случае», затем личный секретарь императрицы Храповицкий, постоянно и зимой и летом встречаемый Екатериною словами: «Что, потеешь, Александр Васильевич?» и неуклонно отвечавший: «Потею, государыня». В свите же находились неизменные слуги императрицы Марья Саввишна Перекусихина, наперсница и советница в комнатных делах, и Захар или «Захарушка», приближенный камердинер «Семирамиды Севера», большой честный ворчун, нередко «мыливший голову» своей венценосной повелительнице.
Поезд, состоявший из 14 роскошных, больших карет и 126 саней, занимал собою в дороге около версты пространства.
Царственный поезд двинулся из Царского Села 7 января по пути на Порхов, мчась с быстротою курьерского поезда.
«Наши кареты на высоких полозьях, – говорит в своих записках Сегюр, – как будто летели… В это время, во время самых коротких дней в году, солнце вставало поздно, и через шесть или семь часов наступала уже темная ночь. Но для рассеяния этого мрака восточная роскошь доставила нам освещение: на небольших расстояниях по обеим сторонам дороги горели огромные костры из сваленных в кучи сосен, елей, берез, так что мы ехали между огней, которые светили ярче дневных лучей. Так величавая властительница Севера среди ночного мрака изрекла свое: да будет свет!.. Можно себе представить, какое необычайное явление представляла на этом снежном море дорога, освещенная множеством огней, и величественный поезд царицы Севера со всем блеском самого великолепного двора…»
«Начало года, – говорит по этому поводу историк-панегирист Екатерины Сумароков, – представляет нам событие великолепнейшее, достопамятное в эпохах мира: Екатерина предпринимает обозреть новое свое царство Тавриду, и цари поспешают на Сретение ей. Января 2-го она после молебствия в Казанском соборе при пушечной стрельбе оставила столицу под управлением графа Брюса и переехала в Царское Село, где пробыв пять дней, отправилась 7 числа в славное путешествие… Порядок и довольство, – говорит далее Сумароков, – соблюдаемые при дворе, сохранялись с точностью и в пути; передовые граф-фурьеры приготовляли в назначенных местах трапезы, ночлеги; императрица, по обыкновению, пробуждалась в 6 часов и занималась делами; останавливалась для обедов в 2 часа; по вечерам, после разговоров и игры в бостон, расходились в 9 часов; лишь переменные чертоги напоминали о разлуке с Петербургом. Какое приятное общество из просвещенных людей! Какая свобода, простота! Сколько разных анекдотов!.. Иностранные министры сидели с императрицею поочередно. Тогда продолжались жестокие морозы, доходившие до 17 градусов, и мы, – говорит Сегюр, – кутались в соболях, попирали ногами богатые ковры. Повсюду встречи от наместников, губернаторов, дворянства, купечества, повсюду колокольные звоны, ночью горели на улицах костры дров, простолюдины сбегались к окнам своей повелительницы; она запретила отгонять их и, показываясь, удовлетворяла любопытству…»
Во время остановки в Порхове Храповицкий по обязанности личного секретаря явился к императрице за дежурными приказаниями.
– Что, и в дороге на морозе потеешь? – милостиво улыбнулась Екатерина.
– Нет, государыня, пока еще не потел, – поклонился Храповицкий.
– А придется… Заготовь сейчас журнал путешествия в Брюсу и Еропкину в Петербург и Москву для отвращения в столицах пустых речей, pour les tenir en haleine, и чтобы дать жваку…
– Пусть жуют сию жваку, – улыбнулся Храповицкий.
Он постоянно вносил в свой дневник все, что говорила и что делала императрица, которая об этом и не догадывалась, и только когда впоследствии проведала об этом шпионстве своего секретаря, то тотчас же любезно посадила его в Сенат.
– Пусть не шпионит, – сказала она Марье Саввишне. – А хороший человек.
– Хороший, матушка, не брезгует моим кофеем, – согласилась последняя.
Но было уже поздно. Храповицкий внес в свой дневник много такого, чего Екатерина никогда не поведала бы миру!..
В Великих Луках на ночлеге во время доклада императрица, между прочим, сказала своему секретарю:
– А заметил, Репнин не так уже задумчив, прокатавшись по станциям…
Этот Репнин Николай Васильевич был тогда генерал-губернатором смоленского и псковского наместничества… «Прокатился по станциям» – намек на его мартинистские шалости, за которые ему порядком досталось.
– А вот Платон Храповицкий, правитель его в деле, в твердости подобен римлянину, и ежели бы доставало головы, был бы полезный человек, – заметила Екатерина.
– А какое стечение народа, чтоб видеть ваше величество – я насилу протискался сквозь толпу, – сказал Храповицкий.
– Ведь и медведя смотреть кучами собираются, – улыбнулась императрица.
Разбирая привезенную из Петербурга курьерами почту, Храповицкий подал один пакет государыне.
Пробежав глазами вложенную в пакет бумагу, Екатерина тихонько засмеялась… В это время на пороге показался Нарышкин.
– Чему изволите радоваться «богоподобная царевна киргиз-кайсацкой орды?» – спросил он с шутовской гримасой.
– Да что, Левушка, вон пишут, что в Лондоне пронесся слух, будто бы король прусский, влюбясь в некую девицу Фос, хочет обвенчаться, оставляя нынешнюю королеву с ее титулом и имея вторую супружницу левой руки, – отвечала государыня.
– Что ж, матушка, воля его немецкого величества – закон, – снова сгримасничал Левушка. – Лафа королям, две жены разом.
– Да сему пример был в начале Реформации, когда Лютер дозволил кассельскому ландграфу иметь двух жен в одно время, – заметила императрица.
– Ну, матушка, и сам Лютер был не промах по этой части.
– Правда… А король прусский очень женолюбив и будет иметь трех супруг, в одно время живущих, – сказала государыня, просматривая другие бумаги.
– Что ж, государыня, все мы человеки, – начал хитрить Храповицкий, желая подделаться. – Ежели нашему брату, мужчине, сие не возбранено, то женщину на сие и Бог благословит.
Императрица показала вид, что не поняла льстивого намека.
– Вон у принца де Линя, государыня, есть красавица невестка, – продолжал Храповицкий.
– Знаю… Урожденная княжна Масальская.
– Точно, государыня.
– Так что ж? На нее плетут?
– Не плетут, матушка, а благословляют на второго мужа.
– Как? – заинтересовалась императрица. – Я о ней много слышала от ее свекра-принца… Воспиталась она в Париже в монастыре и выдана замуж за сына принца де Линя, за Карла.
– А этот Карлуша в Вене занозился графиней Кинской и с нею махается…
– Кто сказал тебе это?
– Кобенцель, матушка… Видя сие, супруга Карла де Линя и уехала в Польшу, и там ее Бог благословил…
– Чем? – перебила государыня.
– Вторым мужем, матушка.
– И сказывают, кто такой?
– Граф Потоцкий, государыня.
– Который? Их много…
– Великий каштелян, государыня, граф Викентий.
Двадцать третьего января царственный поезд был только еще в Новгороде-Северском. Так медленно шествовала по своему «маленькому хозяйству» царственная хозяйка, замедляемая в пути то торжественными встречами, то молебствиями и торжественными приветствиями в храмах, то, наконец, балами, даваемыми в разных городах царственной гостье от лица дворянства и именитого купечества.
Такой бал принят был императрицею и в Новгороде-Северском. Танцевавшие на балу красавицы-украинки и обратили на себя внимание «Семирамиды Севера», о чем и заносит в свой шпионский «Дневник» неумеренно «потевший» на вечере Храповицкий.
– А! Каковы хохлушечки? – подмигивал Левушка на двух красавиц.
– Это Скоропадская и Кулябко? – спросил Храповицкий, вытирая потный лоб.
– Да… Так и хочется пуститься за ними в пляс, припеваючи:
Гоп, мои гречанки,
Гоп, мои били!
– Отчего же и не пуститься в пляс вам, благо государыня нынче в преотменном расположении духа, и она полюбуется, – заметил Храповицкий.
– А «паренек»-то, «паренек»! Глаз не сводит с хохлушечек.
«Пареньком» называл Дмитриева-Мамонова Захар, а за ним в придворном интимном кружке и другие.
– Ну, «пареньку» за это как бы уши не выдрали, – многозначительно подмигнул Храповицкий и украдкой глянул на императрицу.
– Нет, государыня беседует теперь с графом Сегюром и губернатором Неплюевым, – сказал Нарышкин.
– Да, он, этот Неплюев, произвел хорошее на государыню впечатление, как администратор и, как она выразилась, «bel homme».
Екатерина, по-видимому, заметила интимную беседу своих ближайших придворных и взглядом подозвала к себе Нарышкина.
– Да, кажется, Левушка, вздумал «махаться» с моим секретарем? – шутливо спросила она. – О чем это Храповицкий перешептывался с тобой?
– Ах, матушка государыня, прости слуг своих! – смиренно проговорил Нарышкин, кланяясь.
– В чем дело?
– Мы осуждали тебя, государыня.
– За что? Чем я провинилась?
– Помилуйте, граф! – с напускным жаром обратился Нарышкин к Сегюру, но так, чтобы все слышали, – Всероссийская императрица у своих подданных хлеб отбивает… Вообразите, сегодня в дороге один из наших кучеров отморозил щеку, так нет чтоб дать здешним лекарям заработать копейку на кучерской морде, она сама изволила лечить какими-то мазями эту морду.
Шепот благоговейного удивления прошел по всей зале:
– О, какое величие души! Quelle magnanimite!
Хитрому Левушке только этого и нужно было.
Вечером 29 января Екатерина II вступила в некогда «стольный град» Киев, бывшую столицу великого князя Владимира Красное Солнышко.
Невыгодное впечатление произвел на императрицу Киев, «матерь городов русских». Казалось, он был в каком-то забросе, в полном пренебрежении у властей. После шумных и относительно благоустроенных Петербурга и Москвы, город Владимира Мономаха поражал какой-то сиротливостью, и историческая слава его как бы укрылась в мрачных пещерах с нетленными останками и в давно забытых могилах.
Унылый звон церквей, жалкие рубища стекавшихся со всех концов России богомольцев, бедная, некрасивая внешность строений, какое-то отсутствие жизни – все это угнетало мысль императрицы.
– Чувствуется отсутствие духа живого, и не мы ли сами изгнали из прекрасной страны этот дух жизни?.. Где они, эти беспокойные головы, в которых обитал дух страны?.. Не у них ли когда-то заискивали монахи?.. Не они ли заставляли владык земли трепетать и в Стамбуле, и в Варшаве, в Яссах, Бахчисарае?.. И не я ли заставила их скитаться на чужбине?.. Или на то была Божья воля?
Этими начальными мыслями императрица имела не-осторожность поделиться со своим любимцем Мамоновым, думая приучать его к государственной деятельности. Но где было дюжинной голове смазливого птенца не из «орлиной стаи» уразуметь исторический смысл того, о чем ему говорили!
– Все это от неуменья Румянцева управлять страной, – решил он с великого ума.
– Может быть, ты и прав, – уклончиво сказала государыня. – Ты бы поговорил с ним об этом, как будто от себя… не от меня… да только осторожнее, деликатнее… Пора тебе привыкать к государственным делам: для того тебя и приблизила к себе.
В тот же день Мамонов намекнул Румянцеву, как бы от себя, что все послы иноземные надеялись найти такой город, как Киев, в лучшем состоянии.
Румянцев-Задунайский догадался, откуда на него подуло холодным ветром. Он терпеливо и даже, по внешности, почтительно выслушал блиндированный выговор императрицы. Но в душе героя Кагула забушевала буря.
– Доложите, граф, ее величеству, что я – фельдмаршал ее войск и что мое дело брать города, а не строить их, и еще менее их украшать! – проговорил он, наконец. Мамонов рад был передать этот, по его мнению, дерзкий ответ престарелого воина своей повелительнице.
Сначала императрица была поражена смелостью ответа и невольно приостановилась. Боясь поступить со стариком опрометчиво, она на мгновение задумалась.
Мелочность женщины была побеждена государственным умом.
– Он прав! – сказала, наконец, Екатерина. – Пусть Румянцев-Задунайский продолжает брать города, а мое дело будет их строить.
Вечером, после «куртага», императрица, просматривая проект манифеста о дуэлях, услышала в смежной комнате спорящие голоса Марьи Саввишны и Захара, своего камердинера.
– Захарушка на кого-то сердится, – улыбнулась она и позвонила.
Вошла Марья Саввишна.
– Что у вас там? – спросила императрица.
– Захар, матушка, бунтует, сладу с ним никакого нет, – отвечала Перекусихина, нервно теребя оборку платья.
– Да что с ним? Какая муха его укусила?
– В монахи, матушка, собрался, рвет и мечет.
– С чего ж это?
– Да в Печорском, слышь, побывал, а тут эти парчи.
– Какие парчи?
– Да вот что ты приготовила в подарок графине Марье Андреевне Румянцевой, да Анне Никитишне Нарышкиной, да еще княгине Голицыной, да графине Матюшкиной.
– Что же из этого? При чем тут монашество и парчи? – удивлялась государыня.
– Да как же, матушка! Сама, говорит, российская царица в стоптанных туфлях щеголяет да в рваном капотишке, а этим, говорит, старым грымзам, извини, матушка государыня, так их старыми грымзами и обозвал, этим, говорит, старым грымзам, заместо парчовых покровов на гроба да попам на ризы, дарить эки златоглавы на роброны! Сама, говорит, свою царскую казну грабит.
Императрица добродушно рассмеялась:
– Так в монахи собрался?
– В монахи, матушка-государыня.
– Так позови его сюда, пусть уж он сам меня пушит.
Марья Саввишна вышла и скоро воротилась с Захаром. Радетель царского добра явился туча тучей.
– Так к печорским угодникам, Захар Константинович, собираетесь? В схиму? – спросила императрица, стараясь не рассмеяться.
Почуяв скрытую насмешку, избалованный камердинер окончательно вышел из себя, но старался казаться спокойным и заговорил с ледяною почтительностью:
– Воля ваша, государыня… Я, кажись, служил вам верою и правдой… Еще когда вы изволили быть молоденькими, в великих княгинях изволили состоять, я когда вместе с Анной Никитишной да Татьяной Юрьевной изволили высечь крапивой Нарышкина Льва Александровича за то, что он, развалясь в вашем кабинете, распевал во все горло дурацкие песни, я ни единым словом не выдал вас его высочеству, хоть мне от них и досталось хуже, чем Нарышкину от вас.
– Знаю, знаю, Захарушка, и ценю твою верность, – стараясь не смеяться, говорила государыня. – И за то я и хотела наградить тебя, женить вот на Марье Саввишне, а ты вот в монахи задумал из-за пустяков.
Это напоминание о женитьбе окончательно взорвало упрямца. Он торопливо, словно на пожар, выбежал в спальный покой императрицы и вынес оттуда старые туфли и старый ночной капот Екатерины.
– Это ты называешь пустяками? – почти совал он в лицо ей туфли, перейдя в азарте на фамильярное «ты». Это, по-твоему, пустяки!.. Русская царица, да в ошметках! Не на что заказать новые…
– Да я, Захарушка, привыкла к старым, – оправдывалась царица, – в них ноге спокойнее, мягче.
– Привыкла! – продолжал горячиться упрямец. – А мне твои дворецкие девки проходу не дают, пристают, как сороки: «Захар-де Константиныч! Захар Константиныч! Уж не в приданое ли твоей невесте государыня приберегает дорогие туфельки?» Сама в ошметках да в рваном капотике, а тем старухам, что на погост пора, на-поди! парча не парча!.. Нет, государыня, отпустите меня, не ко двору, верно, я вам пришелся, не ко двору моя масть.
– И все это из-за туфель?
– А капот, государыня…
– Так и из-за капота?
– Нет, матушка, из-за дурацкого упрямства! – не вытерпела Марья Саввишна. – С жиру бесится от твоей доброты. Плюнь ты на него.
В это время за дверью громко замяукала кошка.
Это заставило расходившегося Захара опомниться. В нем моментально проснулась ревность образцового камердинера. Выхватив из-под мышки салфетку, которою он перед тем стирал пыль в смежной комнате, Захар бросился туда, где мяукала кошка, намереваясь выгнать забравшуюся в царские апартаменты непрошеную четвероногую гостью.
Но оказалось, что там была не кошка, а обер-шталмейстер Лев Александрович Нарышкин.
– А! Это ты, Левушка? Старину вспомнил, повеса? – приветливо улыбнулась императрица.
– Да, матушка, вспомнил, как мы с Понятовским, бывало, у тебя за дверью… Эх, хорошее времечко было… А дурак Понятовский в короли напросился… Жил бы тут, как я, у Христа за пазухой… А то на! Теперь на нем там паны верхом ездят… Эх, хорошее было время! – вздохнул Нарышкин.
– Даже когда мы тебя крапивой секли? – рассмеялась государыня.
– Ох, государыня! – комично сгримасничал обер-штал-мейстер и патетически продекламировал из Вергилия возглас Энея перед Дидоной:
– Ueteres, о regina, jubes renovare dolores!
– Да что тут у вас, Троянская война, что ли, шла? – спросил он, вглядываясь в возбужденное лицо Захара. – Я слышал сердитые голоса.
– Истинно, Лев Александрович, Троянская война, – отвечала с улыбкой государыня. – Сегодня я две войны выдержала: раньше мое нападение на старую крепость с позором для меня отбил мой фельдмаршал, сердитый герой Кагула, сказав, не мое-де дело, а его брать города, а теперь разбил меня наголову Захар.
– За что так, государыня?
– Да вон за старые туфли да за капот.
Захар с торжественной серьезностью подошел к Нарышкину, показывая ему туфли и капот.
– Сами посудите, Лев Александрович, – торопливо заговорил он, – русская царица, которой никакие заморские короли и императоры в подметки не годятся, ходит вот в эдаких драптях, полюбуйтесь! Все истоптаны, а старым стац-дамам, которым только о смертном часе помышлять осталось, дарит тысячные парчи! На что это похоже?
– Ну, молоденьким куда бы ни шло, а старухам… ты прав, Захар Константинович, – с важностью скомороха проговорил Левушка.
– Видите! Видите! – обрадовался упрямец. – Я это знал… Я знаю, что никто не любит так свою государыню, никто так не предан ей, как вы…
– Правда, правда, Захар Константинович: я да ты… Мы с тобой самые верные слуги нашей великой государыни, только городов, брат, брать не умеем, как Румянцевы да Потемкины… Зато мы с тобой охраняем как верные псы спокойствие и здравие нашей мудрой повелительницы, милостивой матери всего русского народа… А ее спокойствие и драгоценное здравие дороже для России всех городов и своих и завоеванных… Правда, Захар Константинович?
– Правда! Правда! Святое вы слово сказали! – умилился Захар.
– Ах, Левушка! Ты всегда меня баловал и ты, Захарушка! – с глубоким чувством проговорила растроганная императрица.
Нарышкин и Захар упали на колени и целовали ее руки. Марья Саввишна стояла недовольная, насупившись.
– А я точно не берегу ее, – ворчала она себе под нос. – Я что, я – баба!.. А они мужчины… теперь Захарка, поди, нос подымет выше колокольни Ивана Великого.
«Что же туфли и капот?» – спросит читатель.
Захар победил: туфли и капот велено Марье Саввишне убрать с глаз долой, и «дворские девки остались с носом», как выразился Захар-победитель.