К книге
Мордовцев Д. Исторические романы.Даниил Мордовцев Лжедимитрий. XXIX. Русская земля проснулась
39%
Даниил Мордовцев Лжедимитрий. XXIX. Русская земля проснулась
175

Москва взялась за нож да за рогатину. В пятницу уже на глазах этой Москвы поляки видели что-то зловещее. Паны и гайдуки бросались по лавкам и пороховым складам покупать порох — на случай самозащиты, но везде натыкались на эти зловещие глаза и слышали в ответ.

— Нет у нас зелья.

— Есть зелье, да не про вас, а на вас, на ваши пёсьи головы.

По змеиному шипу Шуйского часть войска, что готовилась идти в Елец, не шла, а окружила Москву змеиным кольцом, чтоб не выпустить того, кого обрекли на смерть...

— И сорока будет лететь из Москвы — и сороку бей, — шепнул Шуйский стрелецкому голове, участвовавшему в заговоре. — То, може, не сорока, а он — бес, еретик.

В роковую ночь после последнего пира, когда поляки и москвичи спали, и когда Димитрий, лёжа рядом с Мариной, мысленно переживал всю свою загадочную жизнь и заглядывал в тёмное будущее, не спали змеиные глаза Шуйского, отдававшего разные приказания, да некоторые из его сподручников тихо прокрадывались по спящим улицам Москвы и отмечали чёрными крестами дома, в которых жили поляки...

— Да почернее, братцы, мажьте, не жалейте сажи, чтобы видно было, где красненького подпустить... Киновари этой латынской, еретической.

— Подпустим, подпустим киновари, батюшка князь, у нас богомазы на этот счёт есть знатные.

— А вы, братцы, расправляйте резвы ноженьки да как учуете колокол полошной — это заговорит святой Илья пророк на Ильинке, — так и пойте по улице в истошный голос: «Литва царя хочет убить! Литва Москву берёт!..» Да кресты-то им и укажите — нашим-то православным: где крест — там Литва...

Полошной, набатный колокол на Ильинке ударил в тот самый момент, когда диск солнца только что коснулся горизонта и первый солнечный луч брызнул на колокольню и, скользнув по роковому колоколу, осветил и озолотил рыжую бороду звонаря...

На этот удар ответили соседние церкви — в самом звоне слышалась тревога, испуг, какой-то странный, металлический призывный крик, и стон и вопль... Нет ничего страшней набатного звона многих церквей. Теперь этот звон вывелся, но кто слышал пожарный набат, тот знает, что колокольный крик — самый страшный крик, доводящий до ужаса, обезумливающий людей... Это крик стихийного отчаяния...

Скоро закричали все церкви московские с их тысячами колоколов, дрогнули все колокольни, и словно вся Москва — и дома, и улицы, и стены Кремля, и площади, — всё задрожало... Ужас, невообразимый ужас!..

Москва как ошалелая металась по улицам, по площадям — искала крестов — и уже кое-где трещали и ломались ворота, звенели окна, падали ставни... Ближайшие валили в Китай-город, к Кремлю... Всполошённая птица, как и люди, металась из стороны в сторону, кричала, каркала, боясь, сесть на крыши, на заборы, на церкви — всё кричало и стонало...

А Шуйский уже на Красной площади, на коне... Только что выглянувшее солнце золотит его серебряную бороду, искрится на седых волосах, на кресте, который он держал в одной руке, а в другой — голый, сверкающий каким-то холодным светом меч... Он — на коне — такой бодрый, величественный... Куда девались его лисьи прячущиеся глаза? Он смотрит открыто, строго, зло, не боясь света солнца... Да и чего им теперь бояться? Кого? Прежде Шуйский боялся царей и лукавил перед ними, пряча свои лукавые глаза: лукавил перед Грозным, лукавил перед убогим Федей царём, лукавил перед Борисом Годуновым, лукавил перед Федей Годуновым, лукавил до сегодня и перед этим, что там, в Кремле, спит, может быть, лукавил и обманывал.

Тут же, около Шуйского, на площади, Голицыны, Татищев — тоже на конях, в боевом виде... Тут же и толпа пеших, большей частью тех, лица которых виднелись на последнем вечернем собрании у Шуйского: Григорий Валуев, Тимофей Осипов и другие... Это они — только те, да не те лица: что-то особенное на них написано. И блестят на солнце ножи, топоры, стволы ружей, острия копий, рогатин...

А колокола захлёбываются — гудят и ревут... Ревёт и народ, заполняя своими телами Красную площадь.

— Кого бьют? За кого стоять?

— Царя бьют.

— Царя! О! О! — стонет площадь. — Кто бьёт?

— Литва!

— О! Литву... Литву бить! Литву топить!

И обезумевшая от колокольного звону и от собственных криков городская толпа рванулась в разные стороны искать поляков. Биться, драться — магические слова для людей!..

— Кресты, братцы! Кресты ищи! Помни кресты!

И толпа отхлынула в город — искать крестов... Тогда Шуйский с кучей заговорщиков двинулся в Кремль — ему не Литва нужна была, а голова рыжая...

А рыжая голова не спала... Точно она предчувствовала, что ей уж больше не придётся вспоминать свою жизнь — и вспоминала в последний раз.

Услыхав набатный звон, Димитрий тихонько встал с постели, боясь разбудить Марину, наскоро оделся и быстро направился на свою половину дворца... «Колокол зовёт меня к деятельности, к царственному делу... Довольно пиров, довольно веселья... Мой медовый месяц пусть кончится неделей — довольно... Теперь же за дело — и земля повернётся на оси, когда я, вознёсши моё царство превыше всех царств земных, толкну её ногой, как мячик игральный», — шептал он, входя в сени... В дверях он столкнулся с Димитрием Шуйским.

— Что это за звон?

— Пожар в городе, царь-осударь.

— Так я сейчас еду.

И он воротился к Марине, чтобы взглянуть на неё, на сонную, и успокоить, если она проснётся.

Но звон становился ужасен. Словно волна, он приближался к Кремлю, заливал уже Кремль, гудел над самым ухом. Это дядя Сигней усердствовал в Успенском. На дворе голоса, угрожающие крики... «А! Рабы ленивые!.. Это вы о биче соскучились. Я был слишком добр для вас. Так я буду для вас Ровоамом: отец мой бил жезлом, а я буду бить скорпиями — вы сами этого хотите».

А вот и Басманов — тревожный, испуганный.

— Что там? Поди узнай!

Басманов отворяет окно на двор. На дворе уже сверкают секиры, ножи, торчат рогатины.

— Что за тревога? Что вам надобно? — Эй! — кричит Басманов стальным голосом.

— А отдай нам своего царя вора! Отдай, тогда поговоришь с нами! — отвечает толпа.

— Подавай его сюда! Вали сюда!

Басманов бежит к Димитрию, «Загула струна — загула — и лопнет... Лопнула!» — заколотилось у него в груди.

— Ахти мне, государь! Сам виноват — не верил своим верным слугам. Бояре и народ идут на тебя, — говорил он, наскоро опоясывая саблю.

— А! Холопье семя!.. А если я в самом деле не тот? — мелькнуло у него в уме. — Нет! Нет!

В дверях толпились немцы алебардщики — они защищали вход.

— Запирайте двери, мои верные алебардщики!.. Если я голыми руками взял целое царство Московское, то с вашей помощью я удержу эту ошалелую клячу. О! Горе изменникам!

Но ошалелая кляча была сильнее, чем он думал. Ещё с вечера Шуйский именем царя приказал дворцовой страже — алебардщикам и стрельцам разойтись по домам, так что из всего караула, состоявшего из ста человек одних алебардщиков, осталось на страже человек до тридцати. С Шуйским же явилось ко дворцу более двухсот заговорщиков.

Мастерски задумал Шуйский свой роковой ход, мастерски и делал его — ступал уверенно, рассчитанно: семь раз примеривался, чтобы один раз отрезать ненавистную ему рыжую голову.

Когда его молодцы приблизились ко дворцу, он слез с коня, набожно взошёл на ступени Успенского собора и набожно поцеловал соборные двери.

— Кончайте скорее с вором, с Гришкой Отрепьевым! — сказал он, указывая на дворец крестом, тем, что дал ему Гермоген казанский. — Кончайте! Коли не убьёте его — он нам всем головы снимет.

Толпа ломилась бешено, дико. Алебардщики не выдержали и подались назад. Раздались выстрелы...

— Государь, спасайся! — кричит верный Басманов. — Я умру за тебя!

Но упрямая рыжая голова ещё верила в себя. Бесстрашно, с закушенными от злости губами, Димитрий выступает вперёд и громко требует своего меча...

— Подайте мне мой меч!

Но где царский меч? Куда девался мечник? Нет его. Ведь он тоже — Шуйский-Скопин, и лукавой крови и в него попала капля. Нет великого мечника князя Михайлы Васильевича Скопина-Шуйского, и нет налицо царского меча.

Царь выхватил алебарду у Вильгельма Шварцгофа и, показавшись в наружных дверях, закричал к толпе резко, отчётливо:

— Я вам не Борис!

Толпа прикипела на месте. Да, это царский голос, страшный, как погребальный звон, резкий, как свист секиры палача. Ни с места — замерли, закоченели, на зверей напал страх...

Из толпы просвистала пуля, грянуло... Но толпа ни с места... Страшно... Это царь... Надо падать ниц...

Но Басманов испортил всё дело. Он вздумал защищать того, чей голос заставлял зверей трепетать. Он бросился вперёд, заслонил собой того, кто ужас наводил на толпу.

— Братцы, — говорил он. — Бояре и думные люди! Побойтесь Бога, не делайте зла царю вашему, усмирите народ, не бесславьте себя!

Дурак! Погубил всё дело... Татищев сразу понял это и, сказав крепкое слово, такое крепкое, какое в состоянии выговорить только рот русского человека, ударил Басманова ножом прямо в сердце... Басманов, как сноп, с хрипом скатился с лестницы.

Кровь пролита, крепкое слово сказано — и звери опомнились. Крепкое слово для русского человека — это нечто всесильное, непобедимое, нерушимое — сильнее и нерушимее благословения родительского.

После крепкого слова Татищева для толпы уже не было страха. Толпа зарычала. Раздались выстрелы, крики, полилось рекой крепкое русское слово, полилось и нет удержу ярости русского человека.

Царь отступил — перед ним уже были не люди, подданные. Алебардщики заперли двери, но ненадолго: треск и грохот падающих половинок показал, что всё разрушается легче, чем создаётся.

Димитрий дальше отступил. О! Давно ли он только наступал, но не отступал? А теперь приходилось отступать. Куда? С трона? В могилу?..

Дрожит от ударов и следующая дверь... Это трон дрожит... Порфира спадает с плеч, корона валится с головы... Держава, скипетр — всё вываливается... Расступается земля... Шатается мир...

О! А давно ли он этой земле, всему шару земному хотел пинка дать, на оси перевернуть?..

Димитрий схватился за голову — рвёт рыжие волосы... За что?.. О! Он знает за что... За веру в людей! Он им верил, им... О! Да скорее зверям можно верить, чем им... Рви же, бедный, рви до последнего свои рыжие волосы!..

А звон — Господи! А крики, — да это небо взбесилось, земля обезумела, медь на колокольнях взбесилось — и звонит, звонит!

А Марина... Боже мой! Да к ней пройти нельзя... Началась разлука... Уснул медовый месяц — неделя одна... Всё ухнуло... Где ж Марина?.. Вон её окно... В окно крикнуть?

— Здрада! Здрада! Сердце моё! Здрада!

Точно и голос-то не его... Да, не его — не своим голосом кричит иногда человек, истинно не своим... У него взяли и царство его, и его Марину, и — его голос.

Нет спасения... Бежать?.. О! Позор! Позор бежать!.. Но и бежать-то уж некуда... А надо бежать... Какая-то страшная неведомая сила ему пинка дала... Подзатыльник земле... Подзатыльник Московскому царству — и ему, царю, подзатыльник... Он начинает с ума сходить...

Нет, ещё не сошёл... Вон окно, вон спасение... На эти леса, что поставлены для иллюминации... Иллюминация будет в воскресенье — эго завтра — будет...

Он прыгнул на леса, как собака прыгает из окна, прыгнул, споткнулся на лесах и полетел на землю с высоты тридцати футов. «О, зачем я не жулик, не вор, а царь — я б не споткнулся...»

В этот же момент, когда он пожалел о том, что он не жулик и не умеет из окон прыгать — он потерял сознание. Москва, трон, царство, Марина, свет Божий — всё исчезло — и сам он исчез...

— Милый! Милый! Где ты? — спрашивала Марина, проснувшись и не видя около себя мужа.

Никто не отвечал. Слышался только набатный звон. Марина вскочила с постели и подошла к окну: в городе слышался страшный шум, заглушаемый рёвом колоколов.

— Пани охмистрина! Пани охмистрина!

Но рёв колоколов заглушал даже её собственный голос — пани охмистрина не откликалась. Напротив, слышались голоса извне... Грозные возгласы... «О, Езус-Мария!..» — молнией прорезала её страшная догадка... «Так скоро!..»

Марина наскоро надела туфли, первую попавшуюся юбку, и в одной сорочке, в той, в которой спала с Димитрием, простоволосая бросилась в нижние покои под своды, никого не встречая на пути... Слышны уже были крики и выстрелы в самом дворце... Страшно! О! Как страшно!.. «Где он? Что с ним?.. Татко...»

Она бросилась опять наверх... Слышит стук оружия, человеческих ног... Валит какая-то толпа, страшные лица, страшные возгласы...

— Ищи еретика!

— Давай его сюда, вора!

Марина прижалась... «Его ищут... Он ещё жив... Боже!» Толпа, не заметив своей царицы, сталкивает её с лестницы... Бедная!.. Она закрыла лицо руками — и тихо заплакала, прижавшись в уголок...

Вдруг кто-то схватил её за руки.

— Ваше величество! — это был её паж, юный Осмольский, который искал её. — Ваше величество! Здрада! Спасайтесь!

— А мой царь? Мой муж?

Осмольский махнул рукой.

— Спасайтесь! Умоляю вас! — И он силой увлёк её во внутренние покои, прикрывая своим плащом её голые плечи и грудь. А давно ли он стоял трепетно за её стулом и украдкой целовал её роскошные волосы? Теперь они без жемчуга и золота — разметались по белой сорочке и по голой спине.

— О, Боже! Царица! Где вы были? Я искала вас! — вскричала гофмейстерина.

Комната, куда Осмольский ввёл Марину, была наполнена придворными дамами. Картина была неуспокоительная: на лицах у всех был ужас. Та в отчаянии ломала руки, другая молилась, распростёршись на полу. Между ними был один только мужчина — и тот почти мальчик, верный паж царицы, Осмольский. Слыша приближение врагов, он запер двери и с саблей наголо оберегал их.

— По моему трупу злодеи пройдут до моей царицы! — говорил бедный юноша, сверкая глазами.

Дверь грохнула... Грянули ружейные выстрелы — и труп был готов: как подкошенная травка, упал честный юноша на пол, раскинув руки и глазами ища свою царицу. Если кто верно и искренно любил её, так это он, этот честный мальчик.

— О, варвары! — хрипел он, истекая кровью и силясь взмахнуть саблей.

Его изрубили в куски, как капусту.

— А! Змеёныш литовский! Секи змеёныша мельче — оживёт! — кричала рыжая борода и бритая голова только что вырвавшегося из тюрьмы колодника.

И мелко-мелко иссекли тело бедного мальчика. Женщины, как ягнята среди волков, сбились в кучу — и ни слова, ни крика — только дрожат. В стороне от этой трепетной кучки пани Хмелевская, тоже поражённая пулей, истекает кровью. Только руки вздрагивают да старое лицо подёргивается смертными судорогами.

В этот момент, снизу, со двора, послышались крики:

— Нашли, нашли еретика!

Все поняли, кого нашли. Марина даже не вскрикнула — она только сжала свои челюсти так, что они хрустнули.

— Прощай, мой милый... Прощай, мой царь...

И она вспомнила самборский парк, гнездо горлинки... О! Зачем было всё то, что было?..

Предыдущая главаГлава 175 из 445Следующая глава