К книге
Мордовцев Д. Исторические романы.Даниил Мордовцев Лжедимитрий. XXV. Смерть в очи глянула
38%
Даниил Мордовцев Лжедимитрий. XXV. Смерть в очи глянула
171

Как ни было воображение Марины настроено на что-то необычайное, фантастическое, но то, что она видела в течение последних дней, особенно со вступления в Москву, — этот какой-то сказочный мир, эти богатства, какие-то подавляющие, гнетущие, всё это в каких-то невиданных формах и в размерах, каких представить себе нельзя было, эта поражающая громадность всего, начиная от колокола, который ревёт где-то над её ухом и пугает её, и кончая золотой солонницей, величиной в ведро, которую поднесли ей на хлебе, величиной с колесо, эти стены, эти люди, это море голов, колыхавшихся вокруг неё, — всё это скомкало в ни во что её прежние представления, захлеснуло её каким-то могучим валом и унесло в неведомое море, разбило, утопило, разбросав в стороны, как щепки, её мысли, её чувства... А он не потерялся в этом омуте — он взял в свои руки всё, — всё это страшное царство, этих страшных людей, и её самое взял, её душу, её волю...

Но... И Марина почувствовала словно кусок льду у сердца... Он не только взял её, Марину, но и ту... Ту, неведомую ей, но ненавистную... Эту татарку... Дочь этого царя-татарина, царя-узурпатора, эту противную дочь Бориса... Он к ней прикасался, к этой татарке, её ласкал... Ксения... Какое холопское имя...

— Ах! Марыня, как долго он не является к своей невесте с утреннею визигою, — говорит Урсула на другой день, утром, после въезда Марины в Москву.

Марина и её свита ночевали в Вознесенском монастыре, в особо отведённых им и богато убранных покоях, рядом с покоями царицы-матери.

— Панна цезарина и не ожидает так рано его величество, — отвечает за Марину пани Тарлова, старосцина сохачевская, догадывающаяся, что невесте что-то не по себе. — Пан воевода говорит, что царь собирается принимать великих послов Речи Посполитой и потому занят теперь государственными делами.

— А всё же! — возражает нетерпеливая Урсула. — Мы только вчера приехали, а уж он забывает нас.

— Он не в Самборе, моя милая, — старается остановить болтунью пани Тарлова. Она видела, что разговор этот производит неприятное впечатление на Марину. — От его воли зависит жизнь миллионов: он всё сам должен решать в таком громадном царстве.

В это время доложили, что от царя прислан великий канцлер, дьяк Афанасий Иванович Власьев, видеть её высочество, панну цезарину, и узнать о её здоровье. Искры брызнули из глаз Марины, и она потупилась.

Власьев вошёл, низко поклонился Марине и сказал:

— Наияснейшая и великая государыня цесаревна и великая княгиня Марина Юрьевна всеа Русии! Наияснейший и непобедимый самодержец великий государь Димитрий Иванович, Божиею милостию цесарь и великий князь всеа Русии, указал спросить тебя о здоровье и способно ли тебе будет принять великого государя на пару слов?

— Милостию Божиею я здорова и буду рада видеть государя, — коротко отвечала Марина, скрывая блеск глаз.

Власьев вышел. Урсула не вытерпела и захлопала от радости в ладоши, а пани Тарлова только покачала головою.

— Мы должны оставить панну цезаревну, — сказала она. — Мы не смеем здесь быть.

— Вот ещё! — возражала Урсула. — Хоть бы в щёлочку посмотреть, как он будет объясняться в любви. Ах, как смешно должно быть: в короне — и на коленях!

Они вышли. Марина осталась одна и нервно мяла в руках батистовый платок с гербом Мнишков... Царь не заставил себя ждать. Он вошёл быстро и на мгновение остановился. Как ни коротко было это мгновение, но Марина успела скользнуть своими глазами по его глазам, которые напомнили ей не те глаза, что она видела когда-то у гнезда горлинки, а те, что смотрели на неё из-за голов алебардщиков и стрельцов. Её поразил и костюм царя: красный бархатный опашень, усаженный жемчугом и опушённый соболем, из-под опашня виден был край бархатного кафтана, тоже залитого жемчугом, с двуглавыми орлами и коронами, в руке шапка с пером и блестящей запоной, красные бархатные же сапоги звякают золотыми подковками... Не он... Не тот... Хоть всё он же, тот же...

— Панна Марина-цезарина! Я исполнил своё обещание, данное панне у гнезда горлинки, — быстро проговорил он, подходя к девушке. — Я добыл престол моих предков моим мужеством. За панной цезариной очередь — исполнить своё слово.

— И я своё исполнила, государь: я отдала вам свою руку, — отвечала Марина, не глядя на него.

Что-то такое звучало в её голосе, как будто что-то режущее, холодное, — и Димитрий невольно отшатнулся. Широкие ноздри его расширились, как бы силясь забрать в грудь больше воздуха.

— Но, панна Марина, я имею, кажется, право надеяться на большее? — сказал он сдержанно.

— На что же, государь? — был ответ.

— На сердце панны Марины...

— Руку мою, ваше величество, вы завоевали мужеством. Недостаточно одного мужества, чтобы победить сердце женщины.

Словно гальванический ток прошёл по телу Димитрия. Перо на шапке, которую он держал левой рукой, задрожало — ток через сердце прошёл к оконечностям.

— Что же для этого нужно, панна Марина? — спросил он ещё более сдержанно, ещё тише.

— Сердце, такое же верное, как то, которое ваше величество желали бы победить.

— Такое сердце и бьётся в моей груди, панна цезарина.

— Сердце женщины, ваше величество, прозорливее ума и сердца мужчины и царя...

Она говорила всё это ровно, словно отчеканивая каждое своё серебряное слово. Это была уже не девочка, не та, что кормила горлинок рисовой кашкой. Это был какой-то мрамор — от него и веяло холодом.

— Панна цезарина! Что с вами? Я не понимаю вас, — быстро заговорил Димитрий, стараясь взять девушку за руку, которую она отвела в сторону.

— Ваше величество! Можно управлять целыми царствами, когда подданные верны своему государю, но не так легко управлять сердцем женщины: там подданные должны быть верны государю, здесь государь должен быть верен (это слово Марина подчеркнула голосом) тому, кого он желает иметь своим подданным — сердцу женщины и ей самой...

Димитрий догадался. Ему чувствовалось, что он краснеет — краснеет в первый раз в жизни. «Ксения... Бедная... Что-то она?»

— Панна Марина, на все мои письма вы не удостоили меня ни одним словом ответа. Я тосковал по вас... Я гонца за гонцом гнал с письмами к вам, для вас я забывал управление моим государством... А вы не вспомнили обо мне ни разу.

— Вы этого не можете знать, ваше величество. Если бы я не помнила вас, я не была бы здесь.

— Марина! Звезда моя! — заговорил он страстно.

— Ваше величество говорили мне это и в Самборе, в парке...

— Я повторяю.

— Ничто в жизни не повторяется.

Мрамор, гранит, пень какой-то, а не девушка! Нет, это укушенная женщина, укушенная за сердце.

— Марина! Царица моя! В это первое свидание после целого года разлуки! Я не узнаю вас!

Забглли... Отвыкли...

Димитрий не выдержал. Он упал на колени, так что звякнули золотые подковки. Шапка с пером отлетела в сторону.

— Марина! Жизнь моя! Сердце моё! Царство моё! — И он схватил её за край платья, припал к нему губами. — Ты моя! Я умру здесь...

— Встаньте, Димитрий, — я ещё не царица, — говорила девушка несколько ласковее, поднимая его. — Коронованной голове неприлично быть у ног простой девушки.

Он хотел обнять её — она отстранилась.

— О, гордая полячка! Ты не хочешь дать мне поцелуя...

— Царь может получить его только от царицы. Не забывайте, что я должна быть «женою Цезаря!»

Димитрий был окончательно ошеломлён: Марина взяла его руку и поцеловала!

— А теперь, до свидания, ваше величество. Я иду к тому, кто выше вас, кто дал вам корону: я иду молиться Ему о вашем здоровье.

И она вышла.

Заряженным сидит Димитрий на троне в золотой палате после первого свидания с Мариной. «А! Гордые полячишки! Я осажу вас... Я собью с вас гонор. Вы у меня и её подстроили — так я покажу вам себя!»

Обаятелен вид неразгаданного проходимца на троне. Трон — весь из чеканенного серебра, точно оклад на гигантском образе, так и отливает блестящим инеем. Над троном балдахин из четырёх громадных щитов, таких же блестящих, расположенных в виде креста. На щитах золотой шар, а на нём двуглавый орёл, золотыми когтями впившийся в этот золотой арбуз-державу и разинувший два золотых рта с золотыми языками и с золотыми коронами на обеих головах — так, кажется, и готов броситься на врагов Русской земли, заклевать их золотыми клювами, растерзать золотыми когтями... Над спинкой трона икона Богородицы в кованом золотом окладе, испещрённом дорогими камнями. Балдахин поддерживается колоннами, как сень над церковным алтарём, а от щитов спадают вниз змеи — нити из жемчуга и драгоценных камней — и всё это массивно, тяжело, величественно: виднеются алмазы в грецкий орех!.. У колонн два гигантских, серебряных, до половины вызолоченных льва — они держат золочёные на серебряных ногах подсвечники, а на подсвечниках — грифы: один держит кубок, другой — меч. Мир и война, жизнь и смерть, пир и разрушение.

По сторонам трона стоят четверо рынд — неподвижны, как мраморные статуи, и только молодые, почти детские лица, и живые глаза изобличают, что это живые люди, царские телохранители: рынды в высоких меховых шапках, в длинных белых одеждах и белых сапогах, со стальными блестящими бердышами в руках. Плечи и груди их крестообразно обвиваются золотыми цепями.

По левую сторону царя стоит великий мечник, юный князь Михайло Васильевич Скопин-Шуйский. На нём кафтан темно-каштанового цвета с золотыми цветами, подбитый золотом. В обеих руках — обнажённый царский меч с богатейшей рукоятью, на которой блестит золотой крест. Крест и нож — как это совместимо? Но так должно быть. Тут же стоит молодой стряпчий, Власьев, сын великого дипломата, дрыгавшего по аеру ногами ради его, государевой, чести и славы. Власьев держит царский платок — ради его, государевой, нужды.

Сам царь одет в белые ризы, сверху донизу залитые жемчугами и чудовищными камнями. На шее — отложное ожерелье, унизанное алмазами и рубинами, так и ломит, кажется, молодую, здоровую шею проходимца. На груди у проходимца — большой яхонтовый крест на кованой золотой цепи. В правой руке проходимца — скипетр — «скифетро» — дрожит оно немножко — заряжен проходимец. На круглой голове проходимца плотно сидит массивный царский венец... О, проходимец! Проходимец! Какая мать тебя выродила, на чьих грудях вспоилось такое удивительное детище! Молодое лицо подёргивается. Глаза немножко стоячие, словно бы остекленели. Настоящая икона в ризе, а не человек. Нет, не икона: словно бы от нетерпения, он попеременно берёт в правую белую с веснушками руку то «скифетро», то государственное «яблоко» с крестом — державу... Целое царство в руке, и он, подержав его, нетерпеливо передаёт в руки Шуйскому — страшному Шуйскому, Василию, который стоит, аки агнец кроткий. Это не тот Димитрий, что сейчас только ползал у ног девушки... О, девичьи ноги! Чья голова не склонялась перед вами?

В правую сторону от Димитрия сидит освещённый собор весь: патриарх Игнатий, посаженный этим мальчишкой на патриарший престол вместо старика Иова, восседает на чёрнобархатном троне, и сам — в чёрнобархатной рясе, по разрезу и по подолу усыпанной в добрую ладонь шириной жемчугами бурмицкими и камнями самоцветными — как огонь горят они на чёрном бархате. В правой руке святителя посох высокий с золотыми змиями на верхушке и с крестом. Перед ним рясофорец держит массивное серебряное блюдо, а на блюде золотой крест с мощами и камнями и серебряный сосуд со святой водой и кропилом в золотой рукоятке. Дальше — святые отцы: епископы, архиепископы, митрополиты. Сколько золота на ризах, сколько серебра в бородах, сколько кротости и благочестия на лицах, сколько лукавства в сердцах! А там снова золото и серебрю, да седые бороды, да лукавые головы — бояре, окольничьи да думные дворяне.

В золотую палату, в это сонмище бояр входят польские послы. Их вводит окольничий Григорий Микулин — русая борода, рысьи глаза, медовые уста. Послы низко кланяются.

— Его королевского польского величества великие послы пан Микулай Олесницкий, староста малогосский, и пан Александр Корвин-Гонсевский челом бьют великому государю, Димитрию Ивановичу, цесарю, великому князю всеа Русии и всех татарских царств и иных подчинённых Московскому царству государств государю, царю и обладателю, — возглашает Микулин — медовые уста.

Димитрий не шелохнётся — только глаза изобличают, что это не икона в окладе. Вперёд выступает Олесницкий.

— Его королевское величество, государь мой и повелитель, Сигизмунд, Божиею милостию король польский и иных, посылает поздравление, изъявляет братскую любовь и желает всякого счастья великому князю московскому...

«Великому князю... Только!..» Молния пробегает по стоячим глазам проходимца — он приподнимается на троне, вскидывает нетерпеливо вверх глазами — Шуйский снимает с его головы корону. Старый Шуйский знает, что это значит: обожжённый царь хочет сам говорить — вступить в прение с послами, ссадить их, а в короне ему говорить нельзя.

Пока Олесницкий говорил дальше, Димитрий лихорадочно брался то за державу — яблоко, то за скипетр, так что Шуйский не успевал подавать ему то и другое. «А — обожгли, обожгли молодца» — злорадно думала старая лиса с лицом агнца пасхального.

Олесницкий кончил и подал старику Власьеву грамоту. О! Не провести этого продувного старика: он видит подпись на грамоте — «Описка в титуле... Не весь титул...» Подходит к царю и показывает эту надпись царю, не распечатывая пакета. Снова молния в глазах проходимца. Он отворачивается от грамоты — и Власьев уж знает, что ему делать.

— Николай и Александр, послы от его величества Жигимонта, короля польского и великого князя литовского, к его величеству непобедимому самодержцу! — громко, отчётливо возглашает он. — Вы вручили нам грамоту, на которой нет цесарского величества. Эта грамота писана от его величества короля Жигимонта к какому-то князю Русии. Его величество есть цесарь на своих государствах, и вы везите эту грамоту назад, и отдайте его величеству королю Жигимонту обратно.

«Яблоко» и «скифетро» так и ходят то к проходимцу, то к Шуйскому. Быть буре!

— Я принимаю с должным почтением грамоту в том виде, в каком дал её в руки Афанасья Ивановича, и возвращу её королю, которым, ваше величество, пренебрегаете, отказываясь принять его грамоту, — гордо отвечал Олесницний. — Это первый случай во всём христианском мире, чтоб монарх не оказал справедливого уважения королевскому титулу, признаваемому много столетий всеми государствами света, и не принял королевской грамоты. Ваше господарское величество не воздаёте должного его величеству королю Речи Посполитой, сидя на том престоле, на котором вы посажены при дивном содействии Божией милостью польского короля и помощью польского народа. Ваше господарское величество слишком скоро забыли эти благодеяния и оскорбляете не только его королевское величество, всю Речь Посполитую и нас, послов его величества, но и тех честных поляков, которые стоят пред лицом вашего величества, и всё отечество наше. Мы не станем далее излагать цели нашего посольства и просим приказать проводить нас к нашему помещению.

Яхонтовый крест на груди царя усиленно поднимался и опускался. Грудь дышала тяжело — воздуху не хватало... Обида... Не полный титул... Попрёк... А давно ли под заборами ходил? О! Это так скоро забывается.

Нет, не вытерпел! Заговорила живая икона.

— Неприлично монархам, сидя на троне, вступать в разговоры с послами, — заговорила икона на троне. — Но нас приводит к тому уменьшение титулов наших со стороны польского короля. Объявляю и повторяю: мы не князь, не господарь, не царь! Мы — император и цесарь на своих пространных государствах! Мы приняли этот титул от самого Бога и пользуемся им не на словах, как некоторые делают (о! Поляки поняли, куда послан удар), а на самом деле. Ни ассирийские, ни мидийские монархи, ни римские цезари не имели более справедливого права на свой титул, как мы. Не только мы не были князем, либо господарем, но, по милости Божией, имеем под собой, у стремени нашего, служащих нам князей, господарей и даже царей. Нет нам равного в краях полуночных. Здесь нами повелевает один Бог. И мы сами так себя именуем, и все монархи и императоры писали к нам с таким титулом, только его величество король Жигимонт уменьшает нашу честь. Мы не потерпим этого! Свидетельствуемся Богом, что не от нас, а от вины польского короля может возникнуть вражда и кровопролитие между нами. Помните это!

Послы отстаивают своего короля, говорят, что причиной кровопролития будет не он. Димитрий ссылается на титулы прежних царей московских, видит оскорбление себе в уменьшении титула. «Нет моего полного титула на грамоте — не возьму её!»

Послы хотят откланяться. Димитрий опять не выдерживает — он ещё не разрядился.

— Пан староста малогосский! — возвышает он голос. — Я помню доброжелательство ваше ко мне в землях его королевского величества, государя вашего. Вы оказывали расположение ко мне. Потому не как послу, а как нашему приятелю, я желаю оказать вам честь в моём государстве: подойдите к руке моей не как посол!

И он протягивает свою царственную руку. Олесницкий отказывается подойти — «не как посол»...

— Подойдите, пан малогосский! — возвышается голос с трона.

— Я не могу этого сделать, — отвечает упрямый лях.

«Га! И здесь упрямство!.. И здесь проклятая польская гордость, как и там.

— Подойдите как посол! — кричат с трона, так что вся зала вздрагивает, и святые отцы в душе крестятся, и даже Шуйскому показалось, что он слышит голос Грозного: «Васютка! В синодик!»

— Подойдите!

— Подойду, если ваше господарское величество возьмёте грамоту его величества короля, — невозмутимо отвечает Олесницкий.

— Возьму!

Послы подходят к руке проходимца и целуют её. Рука холодна, как у мертвеца. Точно в самом деле это тот, зарезанный.

«А, проклятое племя!.. И всё ради её... Погодите, погодите — я ссажу вашего Жигимонтишку — вешалку королевского сана... Я не буду вешалкой — я приберу вас к рукам, табунное королевство...»

— Возьми грамоту Афанасий.

Власьев взял грамоту и стал бережно распечатывать её дрожащими руками. Да и как не дрожать рукам старого дипломата, когда первый раз принимается грамота с неполным титулом, а этого не бывало, как и земля стоит...

— Венец, князь Василий!

Шуйский надел венец и пристально всматривался в молодое лицо царя, в глубине своей лукавой души думая: «А что, коли воместо сего младого лица под сею шапочкой будет лицо старое... Моё лицо?..» И он вздрогнул: смерть стала за плечами... В очи глянула...

Предыдущая главаГлава 171 из 445Следующая глава