Помимо устранения «неправильных» людей, рационализм стремился к устранению «неправильных» поселений. Организующее начало вводилось для того, чтобы сделать грязные и хаотичные средневековые города более благоустроенными. В Бремене в 1656 г. и в Нюрнберге в 1658 г. появилось противопожарное оснащение. В Берлине стали заботиться о чистоте: с 1671 г. каждый крестьянин, приезжавший в город, должен был, уезжая, загрузить свою повозку скопившимся мусором. А в 1681 г. Великий курфюрст запретил держать в Берлине свиней[1403].
Но это все, конечно, были полумеры. Правильному городу требовалось стать в целом рационально организованным. Добиться такого результата было, конечно, сложно. Если человека с «кривыми» мыслями можно объявить безумцем и изолировать от общества, то старые города с кривыми улочками нельзя полностью разрушить и заменить городами новыми, выстроенными в соответствии с идеальным планом. Город мог трансформироваться лишь постепенно, по мере строительства новых кварталов. Тем не менее в XVII–XVIII вв. стали появляться отдельные города, выглядящие совершенно иначе, чем населенные пункты, сформировавшиеся в Средние века. Причем, в отличие от скромных «идеальных городов» Ренессанса[1404], практически не изменивших жизнь Европы, крупные города эпохи рационализма сыграли в развитии общества важнейшую роль.
Первый яркий пример – Амстердам. Небольшой голландский городок стал сильно увеличиваться в размерах в XVII в. благодаря успеху нидерландской революции и быстрому развитию международной морской торговли[1405]. Два этих фактора обусловили его победу в конкуренции с Антверпеном, Брюгге, Гентом, а также другими городами Фландрии и Брабанта. Вслед за ростом возможностей Амстердама стало расти и население этого города. Таким образом, большая часть его исторического центра оказалась выстроена в Новое время, причем по специально разработанному плану. Конечно, Амстердам не похож на идеальный город, представленный на схемах, появлявшихся еще в эпоху Ренессанса, но не похож он и на средневековый город с лабиринтом хаотично пересекающихся улочек. Он вполне рационально разрастается от центра полукружиями каналов и пересекающими их улицами. Если сравнить структуру «этого закругленного, как бы обнимающего свой центр города»[1406] со структурой Венеции или Брюгге (двух европейских городов, где также много каналов), то в Амстердаме не обнаружится никакой путаницы: все четко, ясно и гармонично.
Лондон тоже имел в конце XVII в. шанс стать городом типа Амстердама, поскольку в 1666 г. страшный пожар уничтожил почти все старые постройки английской столицы. Примерно 85% Сити выгорело дотла. Сто тысяч человек осталось без крова. Естественно, появились проекты восстановления Лондона по плану, соответствующему требованиям эпохи, – с широкими улицами, булыжными мостовыми и каменными домами, крытыми не соломой, а черепицей, чтобы подобные пожары не повторялись. Однако столкнулись разные интересы, и в целом возобладало мнение тех, кто стремился, не ожидая реализации великих планов, восстановить поскорее Лондон как важный европейский коммерческий центр. «Плановые начала» реализовались лишь в нормах, согласно которым должны были строиться крытые черепицей (не соломой) каменные дома нескольких стандартных типов, а ширина улиц должна была соответствовать их высоте. Но структура города в целом осталась прежней[1407]. Прежней осталась и антисанитария, вызванная лежащими на улицах экскрементами, удушающим серным дымом из труб и помоями, переливающимися из сточных канав в погреба и колодцы, где заражалась питьевая вода[1408].
Зато Санкт-Петербург, созданный с нуля[1409] в XVIII в., испытал на себе все «плюсы и минусы» твердой руки, ведущей строительство. Его ошибочно именуют иногда Северной Венецией, хотя правильнее было бы называть Восточным Амстердамом. В первые годы своего существования Петербург формировался стихийно и представлял собой лишь комплекс отдельных селений с кривыми улочками разной ширины[1410]. Если бы так продолжалось и дальше, он мог бы стать похожим на Венецию, но царь вскоре отказался от стихийности в застройке. Именно такой город, как Амстердам, хотел создать Петр I, никогда не бывавший в Италии, но обожавший Голландию[1411]. «Перед мысленным взором Петра вставали разноцветные фасады стоящих сплошной стеной домов милого его сердцу Амстердама», – полагает Евгений Анисимов[1412]. Скорее всего, так оно и было на самом деле. Как отмечал швед Ларс Юхан Эренмальм, описывая петровский Петербург, «ни один город за границей не понравился Петру так сильно», как Амстердам[1413]. Другой наблюдатель начала XVIII в. конкретнее указывает, чем же так привлекал русского царя знаменитый голландский город: Петру нравился тот план новой столицы, «который наиболее сходствовал с расположением знаменитого города Амстердама, особенно тем, что много было в нем каналов»[1414]. По словам Андрея Нартова, Петр говорил: «Если Бог продлит жизнь и здравие, Петербург будет другой Амстердам»[1415][1416]. И хотя ни долгой жизни, ни здравия Бог императору не дал, Петербург все же на манер голландского города обнимает собственный центр и разрастается полукружиями водных трасс (Мойка, канал Грибоедова, Фонтанка, Обводный канал), а также повторяющих их форму улиц (Большая и Малая Морские, Казанская, Садовая). При этом от здания Адмиралтейства уходят вдаль три проспекта, пересекая водные трассы и улицы под прямыми углами.
Еще четче (без всяких живописных закруглений, обнимающих центр) сформирована параллельно-перпендикулярная структура восточной части Васильевского острова, которая, согласно составленному в 1717 г. плану Доменико Трезини, должна была стать центральной частью Петербурга. В соответствии с этим геометрически правильным планом остров должен был быть расчленен каналами[1417]. Наряду с планом Трезини существовал также план Жан-Батиста Леблона, еще более геометрически выверенный – настолько, что даже не учитывал выстроенные за первые годы существования города объекты. Петр I рассмотрел его, назвал «противным естеству» и отверг. План Трезини был реализован, но без каналов, которые «дурно пахли» и в итоге оказались засыпаны[1418].
Унификация при Петре доходила до каждого строения. Леблон разработал проект образцового дома для именитых, который был принят к исполнению[1419]. Но даже среди неименитых вольница пресекалась. Специальными царскими указами фиксировались размер труб, вид кровли, расположение заборов и конюшен, материал для строительства и его расцветка, ширина мостов. И при этом почти отсутствовали аргументы, почему следует строить именно так, а не иначе[1420]. «Царь-картезианец» полагал, что он один знает, как сделать жизнь своих подданных счастливой. «Все, что имеет отношение к старому быту, <…> “неправильно”, “нерегулярно”. Правильность возможна только в “регламентации”, “регулярности”, в твердом порядке, установленном самим Петром»[1421][1422]. И поведение людей должно было отвечать этому порядку, заложенному в само существование столичного города. Если в целом огромная провинциальная Россия, естественно, оставалась еще «неупорядоченной», то непосредственно под надзором царя «Петербург пробуждался по барабану: по этому знаку солдаты приступали к учениям, чиновники бежали в департаменты»[1423].
Польский поэт Адам Мицкевич, имевший основания не любить имперский дух России, перенес свое к нему отношение на расписанный по линеечке, солдафонский Петербург. В стихах, вошедших в третью часть поэмы «Дзяды», он написал: «Рим создан человеческой рукой, // Венеция богами создана, // Но каждый согласился бы со мной, // Что Петербург построил сатана». Наш Николай Гоголь столь радикально к данному вопросу не подходил, но и он скептически высказался о регулярности новых городов, имея в виду в первую очередь хорошо знакомый ему Петербург: «Они так правильны, так гладки, так монотонны, что, прошедши одну улицу, уже чувствуешь скуку и отказываешься от желания заглянуть в другую»[1424].
Вслед за Петербургом рациональную организацию стали вводить и в других русских городах, а иногда даже в деревнях. Их перестраивали по специальным планам. Но шли эти работы с переменным успехом. «Регулярная» планировка в основном изменила отдельные кварталы и улицы, но не города в целом[1425]. Подобным же образом обстояло дело и на Западе, где в целом трансформировались лишь отдельные части старых поселений, но иногда возникали принципиально новые города. Таким стал Мангейм, куда в 1720 г. была перенесена из Гейдельберга столица Пфальца после военных разрушений. Если Гейдельберг может считаться в полной мере «неправильным» средневековым городом с холмом, замком и извилистыми улицами, то центр Мангейма – это «шахматная доска»[1426], состоящая из пересекающихся под прямым углом проспектов и разбитая на практически одинаковые квадраты. Здесь нет даже той малой неправильности, которая сохранилась в Амстердаме и Санкт-Петербурге.
Наконец, наряду с появлением новых столиц и разрастанием торговых центров в Европе возможности для формирования правильных, рационально организованных городов появились за океаном. В колониях они возникали с нуля. «Почти все города Нового Света <…> строились по заранее намеченному плану: они и образуют самое многочисленное семейство городов с прямоугольной планировкой»[1427]. «В Мексике около 1600 г. почти 60% европейцев жили в 11 городах, каждый из которых имел планировку в виде решетки с центральной площадью и улицами, пересекающимися под прямым углом»[1428].
Еще ярче, чем в городах, рациональные принципы проявились в создании садов и парков. Здесь не имелось обычно старого культурного наследия. Парк разбивали на новой территории. Как правило, возле королевского дворца или богатых усадеб знати. Садовники могли высаживать деревья в соответствии с планом. «Для французского классицизма <…> характерно стремление к парадности, к раскрытию видов на дворец и от дворца, использование ровного рельефа, без уступов, осевое деление сада, с широкой центральной аллеей, с симметричным построением обоих частей по обе стороны оси и отсутствием границ между отдельными участками сада, но с сохранением обязательной наружной ограды. <…> Классицизм придавал основное значение партерам, прямоугольным площадкам. <…> Регулярность сада мыслилась как отражение регулярности природы, ее подчинения законам ньютоновской механики и принципам декартовской разумности»[1429]. Фрэнсис Бэкон в своих советах по устройству садов рекомендовал оставлять вдали за главным садом вересковую пустошь, напоминающую «не тронутый человеком уголок природы»[1430], но, кажется, этому совету редко кто следовал.
Регулярный сад, где доминирует план и полностью устранены даже малейшие признаки хаоса, был, собственно, идеалом, к которому стремилось в эпоху рационализма абсолютно всё. Если бы можно было высадить всех людей в одинаковых ячейках, расположенных на одинаковом расстоянии, обрезать на людях ветки, чтобы развитие шло не вбок, а исключительно вверх, то получились бы идеальные подданные – высоченные солдаты с крепким «стволом», способные стать строительным материалом для идеального королевства. Но люди – не дубы. У сложных, «неправильных» людей подобные идеалы вызвали скепсис и отторжение. Поэт Жак Делиль описал свое отношение к садам. И хотя в его стихах выражено и восхищение, и уважение, в целом оно было все же совсем не таким, как у королей, министров, садовников и философов, стремившихся к «регулярству» [Песнь 1]:
Ведь сколь грустны сады, где клумбы – как заплаты,
Где все расчерчено на ровные квадраты,
Где каждый маленький зеленый уголок
Причесан так, чтоб в нем укрыться ты не мог,
Где нет ни дерева без выстриженной ветки
И одинаковы, как близнецы, беседки,
Где разлинованы тропинки, как чертеж,
И где источника без вазы не найдешь,
Где вместо тополей – шары и пирамиды,
Пейзажа нет. А есть искусственные виды,
И всюду пастушки из мрамора стоят…
Лесная глушь милей, чем этот жалкий сад[1431].
Во французском парке Сен-Жермен «искусственные виды» создавались даже с помощью зеркал, которыми был покрыт грот. Они имитировали сотни каскадов вместо одного реального и бесчисленное количество струй воды, бьющих во все стороны[1432]. Но самым ярким примером планомерно обустроенного парка является Версаль. Он был настолько выверенным в деталях и правильным, что сам Людовик XIV составил единственно верный маршрут его осмотра[1433]. Рациональная рассадка деревьев и кустов в версальском парке была своеобразным продолжением правильной рассадки людей во дворце, где церемониал предусматривал, кто имеет право сидеть в присутствии короля или королевы, а кто – нет, кому положено кресло, а кому – табурет[1434]. «Версаль – блистательный образец риторики во славу абсолютизма, своего рода театр, где социальное и природное, вдохновляя друг друга, вступают в самый тесный творческий союз, где музы выходят из дворца и служат под открытым небом»[1435]. А по словам Александра Бенуа, «Версаль – храм единой воли, принятой всеми во имя общего величия и общей налаженности жизни, храм гармонии, построенной на сложном и глубоком чувстве иерархии»[1436].
По версальскому образцу стали возникать сады в разных странах Европы. Влияние ландшафтного архитектора Андре Ленотра (создателя Версаля) чувствуется в Сент-Джеймсе (Англия), в Аранхуэце (Испания), в Казерте (Италия) и, конечно, в российском Петергофе, хотя конкретное исполнение парка у нас сильно отличалось от французского[1437]. Роль барокко в Петергофе очень велика (скульптуры и архитектура, фонтаны и каскады), однако в планировке садов, сделанной еще при Петре I, торжествуют симметрия и правильные формы. Особенно в верхнем парке с его геометрически вычерченными прудами, широкими аллеями, редкими деревьями и большими свободными пространствами[1438], сделанными и впрямь, как в стихах Жака Делиля, по принципу, «чтоб в нем укрыться ты не мог». Таким же регулярным садом «с прямыми аллеями, окаймленными подстриженными деревьями и кустарниками, с геометрически правильными по очертаниям водоемами»[1439] является Летний сад, разбитый по приказу Петра I в самом Петербурге. На плане голландского садового мастера Яна Роозена 1714–1716 гг., как и на более поздних планах архитекторов Ж.-Б. Леблона и М. Земцова[1440], все расчерчено на ровные квадраты. Это вполне соответствовало представлениям современников о должном и прекрасном. Как писал Феофан Прокопович, сад «дивную являет красоту и видом своим пловущих по реке увеселяет»[1441].
Ближе к концу XVIII в., когда культура классицизма была уже на излете, Иоганн Вольфганг Гёте высмеял подобную красоту в пьесе «Триумф чувствительности». Некий принц любит природу, но не комаров и муравьев, поэтому обзаводится природой искусственной. В поездках он ее достает из ящиков, где хранятся цветы, кустарники и дерновые скамейки. Из музыкальной шкатулки доносится пение птиц, а специальные кадильницы распространяют ароматы весны. Но главное сокровище принца кроется в переносной беседке. Там находится искусственная королева, набитая соломой и сентиментальной литературой[1442].