Когда мы видим масштабные действия против «неправильных» людей в западных странах, легче становится понять то, что происходило в петровской России, которая училась у Запада отнюдь не только построению армии и бюрократии. С помощью своеобразной «догоняющей рационализации» Россия училась строить правильный западный мир и формировать в нем правильный образ жизни. Если мы не обращаем внимания на то, что происходило к западу от российских границ и видим Запад XVII в. примерно таким, какой он сейчас, Петр представляется нам жутким уникальным монстром – примером жуткой уникальности России, породившей такого монарха. Однако на самом деле Петр был настоящим европейцем. Но европейцем своего века. Петровские власти «воевали» с нищими и кликушами. Больных нищих ловили и отсылали в богадельни, здоровых – по прежнему месту жительства. Женщин, которых признавали кликушами, обвиняли в безнравственном поведении и отсылали на прядильный двор – как замужних, так и незамужних[1354]. В 1724 г. Петр провел в России «беспрецедентную по тем временам “зачистку”: в один день по всей стране все начальники и администраторы должны были вскрыть конверт с указом о немедленном задержании всех нищих, “вольных и гулящих” и тотчас заняться их “обустройством”. Одних высылали в полки, других – к прежним владельцам, третьих – на прежние места жительства, четвертых сажали в тюрьмы или ссылали в монастыри»[1355]. Тюрьма, впрочем, тоже рассматривалась как место, плодящее бездельников. «По тюрьмам насажено у судей множество людей, – отмечал Иван Посошков, – и те люди, тюремные сидельцы ничесо же не делают, только лежат да хлеб ядят, яко червие ж. <…> Бог не на то хлеб нам дал, чтоб нам яво яко червию съев, да в тлю претворить»[1356]. Подобных дармоедов «народный мыслитель» Посошков тоже предлагал приставить к работе. «И всякому правителю во своей провинции или и канцелярии, аще кто восхощет государю своему порадеть, то не надобно ему много пить и прохладно жить и по лесам заяцов ловить, но в том все свое попечение иметь, како бы скоряе дела вершить, и чтоб в приказе и в тюрме лишних дней не сидели и хлеба бы напрасно без работы не ели, но все бы были у дел своих. <…> А и по кабакам надобно смотрить, чтобы ярышки голые без работы не жили тут»[1357]. Особый пригляд нужен был и за «робятами молодыми», чтобы по улицам не шлялись и «яйцами б не билися». А вместо этого учились грамоте и рукоделью. «Буде кой топором еще не сможет владеть, то бы прясть учились. <…> И аще в юности навыкнет работать, то и под старость гуляком не будет»[1358].
«В целом “вольные и гулящие” рассматривались как инородное тело в общественном организме, представляющие социальную опасность», – отмечает историк Евгений Анисимов[1359]. В XVII в. такие категории людей (не служилые, не крепостные и не тяглые) были возможны, что признавалось даже Уложением 1649 г. «Русская традиция» это допускала, как, впрочем, и традиция всех западных стран. Петровская борьба с «неправильными» людьми началась именно в связи с ориентацией на западные ценности рационализма. То есть это было явление, характерное для определенной эпохи, а не для национальной культуры. Петр «полагал обратить монастыри в рабочие дома, дома призрения для подкидышей или для военных инвалидов, монахов превратить в лазаретную прислугу, а монахинь в прядильщицы и кружевницы»[1360]. Царь, впрочем, не слишком в этом преуспел. Но к концу XVIII в. Россия уже сильно продвинулась по «западному пути» борьбы с безумием. Согласно решению Екатерины II, «для тех мужчин и женщин, которые пошли по дурному пути, создавались специальные исправительные дома. В них попадали те, кто шел против воли родителей, был расточителен и впал в долги, вел бесчестную жизнь, “добронравию и благочинию противную”, “рабы непотребные, которых никто в службу не принимает”, женщины дурного поведения. Таких людей могли временно, а то и навсегда приговорить к заключению в исправительный дом, по решению губернского правления или суда, по просьбе родителей, обратившихся в приказ общественного призрения, помещика или хозяина»[1361]. Как видим, наши учреждения очень напоминали французские, хотя возникли примерно на сто лет позже зарубежных образцов.
В отдельных случаях интерпретация оригинального человека как сумасшедшего дожила у нас до эпохи Николая I. Самый известный случай такого рода – дело Петра Чаадаева. За свое философическое письмо он мог вполне быть наказан в обычном уголовном порядке, как предлагал министр народного просвещения граф Уваров. Но царь предпочел объявить смутьяна умалишенным. Как показал Михаил Велижев, это решение, по-видимому, определялось тем, что с чаадаевскими размышлениями о печальной судьбе России Николай ознакомился в то время, когда ему казалось, что страна процветает и обожает своего императора. Поэтому усомнившийся в успехах «прекрасной России» интеллектуал выглядел человеком, интеллекта не имеющим[1362]. И это очень напоминало западноевропейскую ситуацию до Великой французской революции, когда многим людям представлялось, будто рациональная абсолютистская организация общества прекрасно функционирует.
Следующей после «неправильных» людей проблемой эпохи стал для России неправильный внешний вид людей, которые в целом были довольно правильными. Неудивительно, что еще Петр начал унифицировать внешний вид в соответствии с общими идеями рационализма. Как отмечает Анисимов, «идея распространения “регулярства” (понятия, отражающего стремление к единообразию, унификации на основе западноевропейских принципов) на сферу гражданской жизни была производной от идеи “регулярства” как главного элемента военной реформы, усвоенного Петром как наиболее эффективное средство достижения успехов на войне, победы над внешним врагом. Победа над врагом внутренним – противниками преобразований – достигалась не только суровыми карательными средствами (плаха, галеры, Сибирь и т.д.), но и всемерным искоренением столь ненавистной Петру с детства “старины” – понятия, противоположного “регулярству”, прочно связанного с бородой, длинным платьем, кажущимся хаосом русской городской застройки, суевериями, обычаями, основанными на традициях. Эта победа достигалась (по аналогии с военной) повсеместным волевым, насильственным внедрением “регулярства” в повседневную жизнь подданных»[1363].
В 1700 г. Петр велел одеваться в венгерские кафтаны, но уже на будущий год вышел указ, в соответствии с которым требовалось «носить платье немецкое: верхния – саксонския и французския, а исподнее, камзолы, и штаны, и сапоги, и башмаки, и шапки – немецкия, и ездить на немецких седлах, а русскаго платья, и черкесских кафтанов, и тулупов, и азямов, и штанов, и сапогов, и башмаков, и шапок, отнюдь никому не носить, и на русских седлах не ездить»[1364]. Для того чтобы неискушенный в таких делах народ понял, какие конкретно одежды требуется носить, у ворот Кремля (рядом с вывешенными указами) были выставлены манекены, наряженные по правильной моде[1365][1366]. Всю эту свою деятельность Петр называл приучением к людскости[1367]. То есть, нашим языком говоря, чтобы все было как у людей (западных).
Конечно, при всем этом интересе к правильному исподнему и к неправильным азямам много было личного пристрастия Петра, любившего влезать в то, что, казалось бы, не должно его касаться. Но все же лез под платье своих подданных государь вполне в соответствии с духом эпохи. Нельзя сказать, конечно, что подобная унификация одежды была общим европейским явлением, поскольку в Саксонии или Франции и так носили саксонское и французское платье, однако ограничительные меры предпринимались в самых разных местах. Польские сеймы XVII в. запрещали мещанам (кроме крупных сановников) носить шелковые платья, дорогие меха, драгоценные камни[1368]. В 1626 г. курфюрст Баварский Максимилиан ввел специальное уложение о ношении одежды для всех классов: крестьян, мелкой буржуазии, ремесленников, придворных чиновников, дворян, аристократии. Ткани и отделка регламентировались в мельчайших деталях. Герцог Готский сделал подобную регламентацию и у себя. Отдельные ограничения (на ленты, шлейфы, парики) вводились и в других германских государствах. Соблюдать их полностью, естественно, не удавалось из-за отсутствия механизмов всеобщего контроля, но злостных ослушников всегда можно было наказать[1369]. Так что герцог из фильма «Тот самый Мюнхгаузен» (в исполнении Леонида Броневого), считавший правильные лацканы и рукава мундиров залогом боеспособности, является не такой уж фантастической фигурой.
В России, естественно, пошли этим же путем. Уже «при Анне и Елизавете было установлено, дамы какого класса имеют право носить золотое шитье на платьях, а какого – серебряное, какова должна быть ширина кружева. Появилось выражение “дама такого-то класса”»[1370]. При Екатерине взялись за дворянство в целом. В 1782 г. был издан указ, который регламентировал цвет дворянской одежды по губерниям – в соответствии с цветами губернского герба. А еще через два года появились специальные мундиры для дворян и чиновников. В соответствии с новым указом предписывался не только определенный цвет, но и определенный покрой одежды в пределах каждой губернии. Павел I, правда, с восшествием на престол различия отменил (поскольку не любил все, что шло от матушки) и ввел единый статский темно-зеленый мундир для всей страны, а губернскую цветовую специфику оставил лишь на обшлагах и рукавах[1371].
Надо сказать, что монархи не были в одежном вопросе самыми радикальными «реформаторами». Иван Посошков, например, требовал и для купечества чего-то вроде формы, дифференцируемой в соответствии с богатством, да такой, чтобы «не то чтобы по верхнему платью, иль по исподнему, но и по рубашкам, все были знатныя, кто какова звания есть»[1372]. Если же кто одеваться будет скромно (не соответственно статусу), то и размер имущества его следует уменьшить, а лишнее отписать на государя[1373]. В общем, в регулярном государстве и «регулярства» больше получается, и государству выгода. Вот как далеко в народ заходили европейские идеи рационального обустройства жизни[1374].
По мере того как попытки сделать всех людей одинаково «прекрасными» – и лицом, и одеждой, и душой, и мыслями (да простит меня Чехов за эту иронию!) – демонстрировали свою неэффективность, стремление монархов унифицировать одежду, естественно, отмирало, но в России до XIX в. сохранился их особый интерес к мундирам. Цари хотели видеть единообразие хотя бы в армии. «Александр I, человек широко образованный, с государственными интересами, часами сидел с Аракчеевым, придумывая новый фасон мундира и цвета мундирного прибора. <…> Все изменения мундиров подписывались лично императором, и у Павла, Александра I и Николая I, а также у брата Александра и Николая великого князя Константина Павловича эти занятия превратились в настоящую “мундироманию”»[1375]. Сродни этому увлечению было увлечение парадами и умением гвардии правильно держать строй, в котором человек превращался в безмолвный винтик огромной машины[1376]. К реальной боеспособности армии это не имело никакого отношения, но удовлетворяло монаршую страсть к «регулярности». Еще одним рудиментом эпохи рационализма долго оставался бал как квазипарад, с его строгой последовательностью частей и выделением обязательных элементов. «Возникла грамматика бала, а сам он складывался в некоторое целостное театрализованное представление, в котором каждому элементу соответствовали типовые эмоции, фиксированные значения, стили поведения»[1377].
Важным элементом петровской унификации были волосы. «Известно, что Людовик XIII собственноручно остриг бороды офицерам своего полка, и Петр I не был в этом отношении ни исключением, ни первопроходцем»[1378]. В 1705 г. Петр повелел брить бороды. Это решение было сродни указу о немецком платье, но в данном случае желание унифицировать подданных вступало в стычку с желанием пополнять казну, и, поскольку второе было важнее первого в условиях ведения дорогостоящей войны со шведами, царь допустил исключения: право ношения бороды можно было выкупать. Те, кто побогаче, платили больше. Те, кто победнее, – меньше. Понятно, что унифицировать или обложить налогом можно было лишь города, а не всю огромную страну, но даже с крестьян брали небольшие деньги за бороды, когда они проезжали через городские ворота[1379]. Бородачи пытались оправдываться тем, что растительность на лице появилась у них в силу сложных жизненных обстоятельств, но по указу 1723 г. таких полагалось брить и отпускать без штрафа с распиской впредь бороды не иметь[1380][1381].
Устранение лишних волос с нижней части головы дополнялось искусственными волосами в верхней. Важнейшей формой унификации для «приличной публики» стало ношение париков. «Голая голова» могла откровенно шокировать европейца. В одной французской новелле XVII в. молодой герой теряет невесту из-за того, что она случайно увидела его без парика[1382]. Россия, естественно, тоже без париков обойтись не смогла и двинулась общим путем.
Рационализация системы функционирования общества предполагала не только устранение «неправильных» людей и неправильного внешнего вида, но также четкую дифференциацию людей правильных. Каждый из них должен был находиться на своем месте, понимать, кто лучше его, а кто – хуже, и, соответственно, иметь стимулы к продвижению. Подобную рационализацию Петр осуществил с помощью табели о рангах, утвержденной в 1724 г. Чиновничество было поделено на 14 рангов, причем каждому из них была предписана определенная форма, упряжь и даже одежда для прислуги. Порой считается, что это было уникальное российское ноу-хау, но, как показал историк Андрей Медушевский, данное петровское детище рождалось на свет под воздействием изучения документов, привезенных царю из разных европейских стран, и очень походило на системы ранжирования чиновников, созданные в Пруссии, Швеции и особенно Дании. В этих странах госслужащие были поделены на множество чинов. У методичных немцев в подобную систему включались даже такие экзотические должности, как надворный кондитер сахаров и конфектов строитель[1383]. Характерно, что далеко не во всех европейских странах имелась подобная система дифференциации кадров. По всей видимости, там, где исторически возникли более сложные социальные структуры (Англия, Франция, Испания, Польша, империя Габсбургов), государство не могло с помощью «кавалерийской атаки» трансформировать всю бюрократическую систему. Оно должно было считаться со сложившимися группами интересов, с установившимися статусами. Но в таких динамичных странах, как Пруссия, Швеция, Дания и Россия, оказалось много общих черт, способствовавших решительной трансформации.
Если важных людей унифицировали табелью о рангах, то «неважных» достаточно было просто зафиксировать, поэтому одним из элементов петровской системы наведения порядка стало создание паспортной системы для предотвращения бегства крестьян. Любое бегство в условиях, когда подушный налог стал основой государственных финансов, означало утрату плательщика, чреватую подрывом всей системы. И вот тому крестьянину, который, скажем, хотел отправиться в другой уезд на заработок, помещик и священник прихода должны были давать пропуск к земскому комиссару, который записывал мужика в особую книгу и выдавал свой пропуск. Порой, чтобы получить паспорт для работы за 40 верст, надо было пройти 200 верст до начальника[1384].
Унифицировать всю хозяйственную деятельность было, конечно же, невозможно, и такие попытки даже не предпринимались (этим занялась лишь советская власть в ХХ в.), однако зоной своей ответственности государство считало пути сообщения и почтовую связь, поскольку они важны были для развития коммерции. Почта представляла собой яркий пример рациональной организации, требовавшей согласованных действий большого числа людей на очень большой территории. Делопроизводство почтовых ведомств было организовано по принципу, заимствованному в Германии, и даже велось долгое время на немецком языке. К концу XVIII в. почтовые конторы существовали практически во всех губернских городах, и корреспонденция интенсивно перемещалась по всей России. При этом поддерживать в должном порядке дороги и постоялые дворы на огромной территории «регулярство» плохо помогало. Но зато во второй половине XVIII в. для порядка стали регулировать соотношение числа лошадей с числом пассажиров, размером кареты и объемом поклажи[1385].
Стремление к общему благу и народному счастью не устраняло из арсенала европейских властей запредельной жестокости. Если не удавалось приказами устранить девиации из жизни регулярного государства, то «неправильных» людей публично наказывали и даже казнили. При порке, например, сдирали кожу до кровавого фарша, разрывали мышцы и суставы. При казни могли не только лишить жизни чрезвычайно мучительным способом, но предварительно кастрировать, выпотрошить и сжечь на глазах еще живого человека его внутренности[1386]. Например, казнь Франсуа Равальяка, убившего Генриха IV, была произведена на Гревской площади в центре Парижа при массовом стечении народа с запредельной жестокостью. Ему сначала раздробили суставы, затем сожгли ту руку, которой он убил короля. В процессе пыток рвали щипцами мясо из живого тела, лили на кожу расплавленный свинец, кипящее масло и смолу, смесь воска с серой. Лишь после этого Равальяка убили, разорвав на части четырьмя лошадями. А затем «добрые парижане» бросились рвать на куски мертвое тело[1387].
При этом как пытка, так и казнь становились важнейшим элементом рационализации общественного устройства, продолжающей линию рационализации, связанной с изоляцией разнообразных «безумцев». На первый взгляд, можно подумать, будто XVII в. лишь сохранил распространенную традицию жестокого прошлого, но на самом деле у пыток и казней в Новое время возникли, согласно Мишелю Фуко, совершенно иные функции[1388]. Это уже была не только месть за совершенное преступление, как в Средние века[1389]. Казнь превращалась в своеобразный театр, несущий воспитательные функции для наблюдающих ее масс.
«В церемонии публичной казни главным персонажем является народ, чье реальное и непосредственное присутствие требуется для ее проведения. Казнь, о которой все знают, но которая вершится в тайне, едва ли имеет смысл. Цель состоит в том, чтобы преподать урок, не только доводя до сознания людей, что малейшее правонарушение, скорее всего, будет наказано, но и внушая ужас видом власти, обрушивающей свой гнев на преступника. <…> Позорные столбы, виселицы и эшафоты воздвигаются на людных площадях или на обочинах дорог; иногда трупы казненных по несколько дней демонстрируются близ мест совершения преступлений. Люди должны не только знать, но и видеть собственными глазами. Ведь надо заставить их бояться»[1390]. Наверное, даже важно было, чтобы зритель не только наблюдал пытку и казнь, но пережил в собственной душе ту страшную муку, которую испытывал казненный перед смертью. Государство хотело, чтобы, уходя с площади, всякий человек радовался, поскольку весь этот ужас случился не с ним, а с другим человеком. Уничтожаемый преступник выглядел в глазах публики столь несчастным, что у всякого зеваки, наблюдающего это зрелище, должно было исчезнуть желание преступать закон[1391]. И поскольку люди, видевшие казнь, пересказывали затем суть зрелища своим знакомым[1392], информация об ужасах непослушания распространялась по стране[1393].
В России XVII–XVIII вв. логика осуществления наказаний была точно такой же. Еще при Алексее Михайловиче участников медных бунтов вешали в Москве по четыре-пять человек у городских ворот, где было много прохожих[1394]. При Петре политика публичных наказаний сохранилась: от стрелецких казней до расправ над казнокрадами вроде князя Гагарина. Виселицы ставились в людных местах – у городских ворот, на площади перед храмом, под окнами юстиц-коллегии. Троих стрельцов повесили прямо у окна царевны Софьи – так, что она легко могла достать их рукой[1395]. Каждый день казнили до 200 человек. На первые семь дней казней Петр разослал приглашения иностранным дипломатам. Но главным зрителем был, конечно, собственный народ. Царь велел собирать людей и лично обращался к толпе во время исполнения наказания. Тела казненных были выставлены на всеобщее обозрение в течение всей зимы 1698/99 г., а когда по весне трупы все же захоронили, над каждой могилой установили столбы с табличками, информирующими о преступлениях покойных, и колья для демонстрации отрубленных голов. Головы наиболее важных преступников могли разместить прямо на Красной площади и держать там до тех пор, пока зловоние не становилось нестерпимым. Превращению казни в «театр ужасов» Петр, бесспорно, научился в Европе. Возможно, во время показательной казни в Амстердаме в 1697 г. Но, несмотря на заимствованный на Западе «сценарий», «режиссура» и «реквизит» были отечественными. Например, осужденных могли коптить над огнем восемь часов, прежде чем четвертовать[1396].
В дальнейшем четкие указания на то, что казнь должна стать публичной ради устрашения, вошли в Артикул воинский 1715 г. и в Генеральный регламент 1720 г.[1397] Возможно, поначалу в России при отсутствии бюрократического аппарата сохранялась проблема информирования народа о жестоком зрелище. По оценке зарубежного наблюдателя, когда казни «исполняются в одном конце города, о них не знают жители другого конца»[1398]. Но со временем «проблема» разрешилась. Когда в 1775 г. казнили Емельяна Пугачева, «бесчисленное множество народа столпилось на Болоте, где воздвигнут был высокий помост. <…> Кровли домов и лавок усеяны были людьми; низкая площадь и близкие улицы заставлены каретами и колясками»[1399]. А для полного «информирования» населения о случившемся сразу после казни «отрубленные члены четвертованных мятежников были разосланы по московским заставам»[1400]. Следует, правда, отметить, что при Елизавете Петровне казней не было, а при Екатерине II казнили редко, но кнутом могли засечь намертво[1401].
Если живых «неправильных» людей стремились максимально скрыть от глаз оставшихся, то мертвых, наоборот, выпячивали. Две, казалось бы, противоположных линии поведения властей служили на самом деле одному и тому же – достижению «общего блага». Ведь «малейший преступник – это потенциальный цареубийца. А цареубийца – поистине тотальный, абсолютный преступник, поскольку вместо того, чтобы покушаться на конкретное решение или волеизъявление монарха, как это делает заурядный правонарушитель, он посягает на сам принцип монаршей власти в виде физической личности государя»[1402]. По сути дела, преступник покушается даже не на монарха, а на общественное благо, на счастье и радость того самого народа, который сходится смотреть казнь. Ведь без монарха и обеспечиваемого им порядка не будет счастья, как следует из теории Гоббса и воззрений, характерных для Людовика XIV и других «просвещенных монархов». Отказаться от публичных казней можно было лишь в том случае, если сама теория рациональной организации общества ради народного счастья будет признана ошибочной. Но вплоть до середины XVIII в. она сохраняла свое значение.