К книге
Русская ловушка: Исторические решения, которые подвели к пропастиГлава 4 Несовременная модернизация. Интеллектуальные предприниматели
79%
Глава 4 Несовременная модернизация. Интеллектуальные предприниматели
34

Вторая книга «Нового Органона» Фрэнсиса Бэкона открывается удивительной фразой, понять значение которой можно, лишь обратив внимание на время написания – 1620 г. (четыреста лет назад). «Дело и цель человеческого могущества в том, чтобы производить и сообщать данному телу новую природу или новые природы»[1255]. Сложновато? Не вполне ясно, что мыслитель имел здесь в виду? Возьмем тогда популярный вариант учения Бэкона, изложенный в незаконченной повести «Новая Атлантида». Ее герои попадают на таинственный остров, жители которого, как и герои «Утопии» Томаса Мора (написанной столетием раньше), являются для автора образцом правильной жизни. Бэкон, в отличие от Мора, не вдается в детали описания этой жизни, а, скорее, формулирует программу для правителей. И в основу ее закладывается следующее положение: «Целью нашего общества является познание причин и скрытых сил всех вещей и расширение власти человека над природою, покуда все не станет для него возможным»[1256]. Если сказать еще проще, Бэкон утверждает, что мир надо познавать и менять. А как менять? С помощью разума, «который есть как бы божественный огонь»[1257][1258]. Развитие человеческого разума для достижения практических целей по переустройству мира – квинтэссенция бэконовского философского учения.

В общем, природа – не храм, а мастерская, и человек в ней работник. Сегодня эта мысль для нас является совершенно банальной, и мы даже стремимся защитить природу от не знающих удержу мастеровых. Но Бэкон, придя к подобному выводу четыреста лет назад, оказался новатором. Он «как Колумб открыл в науке новый мир»[1259].

В предшествующие эпохи люди тоже, конечно, осуществляли крупные изменения посредством рациональных практических действий (например, создавали более эффективную экономику) и тоже ставили глобальные цели (например, привести мир к истинной вере в Бога), но это были две разных сферы деятельности. Мир, созданный Господом за шесть дней, менять не предполагалось. Это было бы просто кощунством. Перемены (порой очень важные) шли как бы сами собой – трудами «мелких людишек»: купцов, банкиров, ремесленников. А пророки, мыслители и государи стремились лишь исправить грешного человека, подогнав его под заданный свыше стандарт. «Мы не только полагаем природу и разум не способными привести нас к истинному познанию Бога, открывающему путь к вечной жизни, – говорил в 1560 г. выдающийся шотландский проповедник Джон Нокс, – но и утверждаем, что они суть первопричины всех заблуждений и идолопоклонства»[1260]. Природа в Средние века изучалась, конечно, но не как реальность, а, скорее, как система символов, с помощью которых «Бог обращается к людям, чтобы довести до их сердец религиозные и этические истины»[1261]. Излишнее любопытство воспринималось как общение со злыми силами[1262]. «Мудрость мира сего – глупость перед ликом Бога»[1263].

И вот в XVII в. встал вопрос о том, что мир можно радикально улучшить с помощью разума. Это становилось делом королей, канцлеров, кардиналов. Любопытно, что на близких Бэкону позициях стоял в вопросе о задачах нашего разума младший современник и коллега английского лорд-канцлера французский первый министр кардинал де Ришелье – человек, кардинально изменивший на практике свою страну, да, пожалуй, и всю европейскую политику[1264]. Он не писал философских произведений, но, вообще-то, порой пописывал. «Человек, будучи сотворен разумным, должен всегда поступать согласно велениям разума, – отмечал Ришелье в своем «Политическом завещании», – иначе он пойдет наперекор своей природе и, следовательно, тому, кто его создал. <…> Нет ничего менее совместимого с разумом, чем страсть», – добавил кардинал через страницу[1265]. Это очень интересная и, наверное, не менее необычная, чем у Бэкона, постановка вопроса. Ведь человек, увы, грешен. Он подвержен разнообразным страстям. Даже в Эдеме Ева не смогла удержаться от страсти съесть яблоко с Древа познания добра и зла, хотя действие, явно противоречившее желанию Господа, было, конечно же, неразумным. И вот Ришелье заявляет, что природе нашей соответствует именно разум. А страсть как желание, несовместимое с ним, – природе нашей не соответствует. Тот, кто страстям подвержен, ведет неестественный образ жизни. Казалось бы, так трудно преодолевать свою грешную природу для того, чтобы быть хорошим! Но, по мнению кардинала, выходит, что не так уж и трудно: ведь разумными нас создал Бог. А то, что вне разума, – девиация.

Еще дальше в развитии темы пошел в начале XVIII в. Готфрид Вильгельм Лейбниц, согласно которому люди становятся несчастными просто из-за ложных суждений. Вне разума, согласно воззрениям Лейбница, вообще невозможно настоящее счастье. И даже свобода вне разума невозможна. Подобной свободой обладают лишь идиоты и сумасшедшие[1266].

Разум вошел постепенно в моду, что иронично зафиксировал Шарль Монтескьё в «Персидских письмах». «Большая часть французов помешана на том, чтобы слыть умными, а тот, кто считает себя умным, помешан на том, чтобы писать книги. <…> Дураку следовало бы довольствоваться уже и тем, что он надоел всем своим современникам, а он хочет досаждать еще и грядущим поколениям; <…> он хочет, чтобы потомство было осведомлено о том, что он жил на свете и чтобы оно вовеки не забыло, что он был дурак» [Письмо LXVI]. Раз все (даже дураки) были помешаны на том, чтобы слыть умными, то и портреты людей той эпохи сплошь содержат признаки ума, а не богатства, силы или страстей. Именно это мы и обнаруживаем сегодня, бродя по музейным залам в разных городах Европы.

Литературной иллюстрацией размышлений о роли разума является «Робинзон Крузо» Даниэля Дефо. Безумная страсть к путешествиям неоднократно приводила героя этого романа к опасности, и лишь разум и проснувшаяся у него в грозный час вера в Бога позволили выжить на необитаемом острове. «Все мои неудачи вызывались исключительно страстью к скитаниям, которой я предавался с безрассудным упорством» [Том 1]. Даже на острове он временами терял способность анализа и попадал в трудные положения, но, приведя мозги в порядок, обеспечивал свое выживание. «Мыслю, следовательно, существую», – мог бы сказать он в самом прямом смысле, поскольку, перестав мыслить, быстро перестал бы существовать.

В общем, выходит, что страсть разрушает, а разум созидает. Разум, данный нам Господом, стал в XVII в. важнейшим инструментом развития. Не знаю, можно ли найти у мыслителей, живших до Бэкона, Ришелье и Лейбница, нечто подобное, но, думается, если даже можно, то это говорит либо о случайной догадке, либо о том, что автор высказывания опередил свое время. А вот Бэкон, Ришелье и Лейбниц оказались своему времени вполне адекватны.

Раньше люди исходили в основном из представления о том, что жить надо в соответствии со сложившимися традициями. Разумом они пользовались не столько для формирования плана больших перемен, сколько для того, чтобы противостоять разрушительным страстям. Перемены происходили, конечно, в обществе и природе, но шли в основном сами собой. Или, точнее, человек порождал новое не потому, что считал, будто новое может быть лучше старого, а потому, что вынужден был для своего спасения рационально реагировать на объективно меняющиеся обстоятельства. Иначе говоря, он сначала спасался от неприятностей, а потом обнаруживал, что оказался в несколько ином мире. Мире, ставшем таким, в том числе благодаря его усилиям. Как остроумно сказал историк Иен Моррис, причиной перемен становятся ленивые, жадные и испуганные люди[1267]. Моррис, конечно, эпатировал своего читателя, но все же, слегка упрощая, можно сказать, что перемены долгое время становились лишь следствием случайного стечения обстоятельств. Мир менялся объективно, но кто, как и когда станет орудием случая и формальным творцом изменений, определялось не осознанным желанием перемен, а комплексом обстоятельств, порожденных географией (местоположением новаторов), биологией (распространением эпидемий), историей (конкретным путем, которым шло общество) и психологией (способностью человека к разрыву с традицией). Однако ко временам Бэкона и Ришелье образовалась критическая масса перемен. Мудрому человеку в XVII в. трудно было не замечать, насколько радикально эти трансформации изменили жизнь европейцев примерно за 100–150 последних лет.

Собственно, Бэкон сам в «Новом Органоне» мельком приводит список, состоящий из трех ключевых изменений, считая их, по-видимому, настолько очевидными для современников, что нет даже смысла объяснять читателю подробно значение каждого новшества. Нам же сегодня понять значение этих перемен для XVII в. намного сложнее, и потому пара фраз Бэкона интереснее, чем десятки других страниц его текстов. Вот эта пара фраз. Искусство печатания, применение пороха и мореходной иглы «изменили облик и состояние всего мира, во-первых, в деле просвещения, во-вторых, в делах военных, в-третьих, в мореплавании. Отсюда последовали бесчисленные изменения вещей, так что никакая власть, никакое учение, никакая звезда не смогли бы произвести большее действие и как бы влияние на человеческие дела, чем эти механические изобретения»[1268]. О роли огнестрельного оружия я подробно уже говорил. О роли книгопечатания в распространении реформации тоже шла речь выше. Но религиозными спорами его роль, конечно, не ограничивалась. Благодаря печати книги по-настоящему вышли за стены монастырей и вошли в городские стены. Читателями стали не только клирики, но также бюргеры и дворяне. Появилась возможность самостоятельно получать знания, вне стен университетов и монастырских библиотек. Более того, спрос стал формировать предложение: книгопечатание и массовое потребление литературы стимулировало профессоров идти за пределы аудиторий в поисках успеха среди читателей[1269]. Начал формироваться информационный рынок. Что же касается мореплавания, то после 1280 г. новые навигационные приборы позволили кораблям бороздить просторы Средиземного моря практически круглый год, не останавливая торговлю на зиму. Около 1300 г. компас приобрел современный вид. Но, скорее всего, прокладывать курс с его помощью начали лишь с 1410 г. А вскоре появилась португальская каравелла с более совершенными, чем у других кораблей, обшивкой и парусным оснащением[1270]. Все это, вместе взятое, позволило открыть Америку. В Европу хлынул поток серебра, профинансировавший огнестрельную революцию. А книгопечатание способствовало быстрому распространению реформации. Таким образом, Бэкон видел, что образ жизни европейцев сильно изменился. Внимательному наблюдателю и глубокому философу нетрудно, наверное, было прийти к мысли, что инновации очень важны и их не стоит пускать на самотек. Та страна, которая будет в инновациях лидировать, получит значительные преимущества и в войне, и в культуре. Научно-технические открытия надо инициировать вне зависимости от порождающих их обстоятельств.

Распространение подобных представлений в интеллектуальных кругах формировало базу для колоссальных перемен в жизни европейцев: у них начал появляться интерес к сознательному творчеству, а не только к старой университетской схоластике. Стали появляться люди, которых можно назвать интеллектуальными предпринимателями по аналогии с предпринимателями военными, духовными и государственными, о которых шла речь в первой, второй и третьей главах. Интеллектуальные предприниматели вкладывали силы в размышления об устройстве мира и в поиск нового, фактически подчиняли этому всю свою жизнь. Кто-то из них совмещал основную работу с наукой, как Гарвей, кто-то нанимался на службу к государям, как Галилей, кто-то жил на ренту, как Декарт, кто-то зарабатывал деньги трудом, не связанным с исследованиями, как Спиноза. Но главным делом для них оставались совершение открытий, пересмотр сложившихся взглядов. Можно сказать, что фактически они «инвестировали» всю свою жизнь в получение результата. Численность таких интеллектуальных предпринимателей была еще небольшой, но до XVII в. вряд ли вообще можно говорить о наличии подобной группы. Единичные примеры вроде Леонардо да Винчи – одинокого и не слишком успешного в технических начинаниях – лишь подтверждают правило.

Об интеллектуальном предпринимательстве можно говорить даже в искусстве, когда мы имеем дело с работами нонконформистов, действовавших наперекор стилю и спросу, создавая уникальные творения. Скажем, в живописи Караваджо нет мягкой уравновешенности, и в этом смысле она противостоит классицизму. Но динамика задана не религиозным экстазом героев в духе контрреформации, а той новой световой средой, которую Караваджо изобрел. «Его фигуры и предметы словно не возникают в пространстве, а отчеканиваются потоком света на более темных <…> задних планах. Они выпирают на зрителя благодаря этому живительному, миросозидающему свету, они готовы выйти, выскочить или вывалиться из холста»[1271]. Церковь не могла счесть Караваджо за своего. Вместо возвышенных чувств у него на переднем плане появляются то большая задница, то лошадиное копыто, то грязные ноги. Мария Магдалина у него кается явно без религиозного экстаза (галерея Дориа-Памфили в Риме), а Юдифь отрезает голову Олоферну, бросая на него своеобразный взгляд естествоиспытателя: интересно, что получится (палаццо Барберини в Риме)? Рембрандт – это еще один интеллектуальный предприниматель, который вместо того, чтобы возвышать творения Господа, говорит нам о сложности и трагичности мира («Возвращение блудного сына» и «Портрет старого еврея», Эрмитаж, Санкт-Петербург). «Он вовсе не пытается создать теорию прекрасного, которая позволяла бы переноситься с земли на небо и обратно через все категории на свете. Он отвергает все, что упростило бы мир, защищая изобилие жизни»[1272].

Особой когортой интеллектуальных предпринимателей стали в XVIII в. просветители, стремившиеся использовать разум не столько для движения вглубь вещей, но – вширь. Характерно в этом плане мнение Клода Адриана Гельвеция, полагавшего, что все люди наделены правильным умом, а источником заблуждений являются или страсти, или незнание фактов, или терминологическая путаница[1273]. Заблуждения, по Гельвецию, оказывались лишь случайностью, а потому выходило, что, если энергично взяться за просвещение, разум восторжествует не только в узком кругу интеллектуалов, но и в масштабах всего общества. Гельвеций верил в возможности народа и объяснял, почему при этом умных людей так мало. Он показывал, как препятствуют развитию человека плохие формы правления, ошибки воспитания и слабоволие[1274]. Ему казалось, что, если научить правителей править, а воспитателей воспитывать, дело пойдет на лад. Примерно о том же писал Иммануил Кант, утверждавший, что непросвещенные люди – это те, кто по лености и трусости не желают взрослеть и самостоятельно пользоваться рассудком. Но если дать людям свободу, они активно двинутся к просвещению под руководством интеллектуальных лидеров[1275].

Сегодня образ жизни интеллектуального предпринимателя кажется нам вполне естественным: как же можно не интересоваться устройством мира и поиском нового? Но для Средневековья этот образ жизни был чужд. Средневековый человек старался всё истолковать символически, видя за окружающим его миром руку Господа, который через символы дает нам понять что-то важное о мире ином. Все вещи-символы – в одинаковой мере твари Божьи и носят на себе отпечаток Творца[1276]. Но в Новое время восприятие мира сильно изменилось. Конечно, оно по-прежнему было религиозным. До секулярной эпохи оставалось еще много времени. Но интеллектуальные предприниматели рассматривали себя «как орудия инструментального разума, обеспечивающие эффективную работу системы ради достижения божественных целей, ведь именно в этих целях, а не через знаки, Бог и являет себя в своем мире»[1277]. Проще говоря, статичный мир наблюдения за Богом трансформировался в динамичный мир сотрудничества с Господом ради решения задач, может, и непонятных нам, но чрезвычайно важных.

Возникновение интеллектуальных предпринимателей как определенной группы людей, связанных общими научными интересами и старавшихся поддерживать между собой связь, означало постепенное формирование «открытой науки», в которой «знания о мире природы во все большей степени становились общедоступными, а широкая публика бесплатно знакомилась с научными достижениями и открытиями. Тем самым научные знания превращались в общественное благо и свободно распространялись, а не находились в обладании у немногих посвященных, как было принято в средневековой Европе. Распространение знаний в рамках “открытой науки” требовало систематических сообщений о методах и материалах с использованием единого словаря и общепринятых стандартов»[1278]. Джоэль Мокир даже высказал предположение, что решающее значение в будущей промышленной революции имели «не блестящие индивиды и не безликие силы, управляющие массами, а небольшая группа не более чем в несколько тысяч человек, образовавшая творческое сообщество, основанное на обмене знаниями. Инженеры, механики, врачи и натурфилософы создавали кружки, главной целью которых был доступ к знаниям»[1279].

Конечно, на то, чтобы «открытая наука» (по Мокиру) привела общество к состоянию, в котором стал возможен технический переворот, потребовалось не меньше столетия. За это время не раз сменялись поколения интеллектуальных предпринимателей, и каждая новая генерация все больше отходила от средневековых стандартов. Но важно отметить, что начало процесса перемен связано именно с научной революцией XVII в. Именно тогда «чистый авторитет» начал утрачивать свое значение и интеллектуалы стали отказываться от устоявшихся представлений, если те расходились с наблюдаемыми фактами. Именно тогда стало под воздействием реформации возникать представление о возможности конкуренции идей и об отборе для проработки наиболее интересных из них[1280]. Интеллектуальные предприниматели все чаще прибегали к экспериментам, а не к ссылкам на религиозные и философские авторитеты. Они учились общаться с природой без посредников или по крайней мере используя их лишь как скромных советников, а не как учителей, чье мнение нельзя оспаривать. Происходил интеллектуальный переворот, значение которого трудно представить при взгляде из XXI в., когда подобный образ мысли стал для человечества привычным. Хотя в какой-то мере это, наверное, можно сравнить с произошедшим в России на глазах моего поколения отказом в социальных науках от марксистской идеологии, строившейся исключительно на авторитетах, а не на фактах.

Распространение интеллектуального предпринимательства в XVII в. значимо было и само по себе, но быстрое распространение представлений о важности инноваций в кругах политических еще больше способствовало трансформациям: элиты осознали наконец, что даже при наличии силы полезен бывает еще и ум. В этих условиях возникновение государства Нового времени непосредственно предоставляло интеллектуалам возможность мыслить, творить и изобретать. Ведь, с одной стороны, государствам нужны были такие изобретения, которые вели их к военным победам. А с другой – ученые готовы были творить новое. Государственный спрос стимулировал предложение на «рынке» новых идей. Существовавшие ранее ментальные, духовные и политические ограничители творчества стали разрушаться. Творцы выходили за рамки того, что считалось наукой в Средние века, а государство все более терпимо относилось к таким творцам, несмотря на складывавшиеся веками традиции и консервативную позицию церкви, заинтересованной в сохранении старых норм поведения. В итоге примерно за столетие Европа стала совершенно иной. «В 1700 г. мировоззрение образованных людей было вполне современным, – отмечал Бертран Рассел, – тогда как в 1600 г., за исключением очень немногих, оно было еще большей частью средневековым»[1281].

Это, конечно, относится лишь к наиболее развитым странам Европы. На периферии формирование нового мировоззрения шло с отставанием. Но даже в России Антиох Кантемир после смерти Петра I писал в своей сатире «На хулящих учение» о появлении поколения людей мыслящих, которые «толкуют, всему хотят знать повод, причину. // Мало веры подавая священному чину; // Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу, // Не прибьешь их палкой к соленому мясу». Это было поколение тех, кто «в поту томится дни целы, // Чтоб строй мира и вещей выведать премену». Они хотят «вызнать руд свойства», «трав, болезней знания». Они могут «за любопытством одним лишиться покою // Ища, солнце ль движется, или мы с землею».

Впрочем, «интеллектуальные инновации возможны лишь в толерантных обществах, где даже возмутительные идеи, выдвигаемые эксцентричными индивидами, не обязательно вызывают яростную реакцию на “ересь” и “отступничество”»[1282]. Многие европейские государства, заинтересованные в инновациях, формировали в XVII–XVIII вв. более толерантную среду для интеллектуальных предпринимателей, чем та, что была раньше, и чем та, что сохранялась в условиях сильной инквизиции на Пиренейском и Апеннинском полуостровах[1283]. Тем не менее рационально выстроенное общество Нового времени плохо подходило для научно-промышленного прорыва. За исключением Англии и Голландии, готовивших уже тогда некоторые условия для прорыва[1284], в остальных европейских странах стали строить не столько свободное общество, сколько «правильное». Не столько общество, где доминирует свободный предприниматель (в том числе интеллектуальный), сколько общество, где доминирует просвещенный монарх, желающий добиться наибольшего блага для всех и, как предполагалось, знающий рецепты всеобщего счастья. Казалось бы, распространившаяся в XVII в. идея опоры на разум должна вести к пониманию необходимости свободы, однако на деле она вела совсем к иному. Разум оказался не так-то прост. Он подготовил европейцам ловушку, в которую почти все угодили.

Предыдущая главаГлава 34 из 43Следующая глава