Подводя итог размышлениям о том, как сформировалось на Руси государство Нового времени, надо затронуть вопрос о долгосрочном влиянии монгольского наследия. Именно о долгосрочном, поскольку непосредственное влияние набегов и связанных с ними разрушений я уже анализировал в другой книге[851], а о влиянии связей с монголами для укрепления власти московских князей говорил чуть выше в этой работе. Что же касается влияния среднесрочного, то оно имело место, конечно, но постепенно сходило на нет. В частности, американский историк Дональд Островский связывает с наследием ига местничество, а также тактику и вооружение русских конников. Местничество существовало до 1682 г. и было отменено царем Федором Алексеевичем, а тактика и вооружения естественным образом трансформировались по мере трансформации армии и стоявших перед ней задач. Каким бы ни было историческое наследие, в XVIII в. нельзя было воевать так, как воевали в XIII столетии[852].
Долгосрочное наследие – это институты. Это «правила игры», которые, как полагали в XIX в. и как считают порой, по сей день влияют на природу нашего деспотичного государства. «Азиатский характер российского деспотизма стал общим местом для демократической интеллигенции XIX в. и впоследствии использовался для объяснения советской системы. Герцен сказал, что Николай I был “Чингисханом с телеграфом”, и в соответствии с этой традицией Сталина называли Чингисханом с телефоном»[853]. Британский историк Орландо Файджес справедливо отмечает, что некоторые монгольские традиции вошли в быт русской аристократии, что часть монгольской аристократии перешла на службу к московским князьям и что многие монгольские слова проникли в русский язык[854]. История с монгольской терминологией весьма показательна. Например, слова «деньга», «казна», «казначей» до сих пор живут в русском языке. Слово «тамга» не используется, но происходящее от него понятие «таможня» сохранилось[855]. Но означает ли это, что наша финансовая система так и осталась монгольской? Конечно же нет. Когда монгольские формы перестали отвечать российским потребностям, от них отказались, так же как от монгольских военных традиций и вооружения[856]. Более того, характер финансовых и монетарных институтов сменился за последние пятьсот лет несколько раз.
Если быть точным, то и в «монгольские времена» многое было у нас не монгольским. Слово «тамга» имеет монгольское происхождение, но практике таможенного дела новгородцы еще до нашествия учились у ганзейских купцов, с которыми торговали. Земельные кадастры и цензы с конца XV в. не имеют ничего общего с монгольской практикой[857]. К этому можно добавить факт происхождения нашей религии от Византии. Так что иностранное влияние на Московию осуществлялось, конечно, со всех сторон и никак не может быть сведено к монгольскому. «Хотя Московское государство сильно зависело от институтов, позаимствованных у татар, само оно не напоминает монгольское государство»[858].
Понятно, что после стояния на Угре Москва не могла начать развиваться с чистого листа. Зависимость от исторического пути существует в любой стране в любое время, и в Московии XV–XVI вв. она тоже существовала. Помимо языка и традиций, можно, наверное, отметить вслед за Владимиром Кобриным и Андреем Юргановым тот факт, что под властью Орды на Руси происходил постепенный переход от вассальных отношений к подданству, тогда как на Западе он происходил позже и в более мягких формах[859]. Даже аристократы в Московии стали именовать себя царскими холопами, тогда как в других европейских странах подобное самоуничижение в отношениях с монархом не подчеркивалось. И все же, если перейти от слов и традиций к характеру формировавшегося государства, роль ордынского наследия вряд ли можно счесть доминирующей. Не существует убедительных аргументов о происхождении российских институтов от монгольских.
«Деспотизм как таковой не существовал в Московии ни в теории, ни на практике. Так же как не существовал он (или то, что обозначается этим термином) ни в византийской, ни в монгольской империях: в обеих империях существовали определенные ограничители власти и влияния правителя»[860]. Власть на этом «Востоке» носила авторитарный (как, собственно, и на «Западе») характер, но отнюдь не деспотический[861]. Поведение монголов хоть и было жестоким, но вполне соответствовало стандартам той эпохи[862]. В общем, можно сказать, что нашествие не внесло столь фундаментальных изменений, которые могли бы надолго определить характер наших институтов. Тем не менее и сегодня в различных спорах можно встретить утверждение, будто Московия представляла собой иной вариант ордынского государства. Сторонники подобной теории, очевидно, имеют в виду, что деспотизм российских государей позаимствован у ханов. Тем самым Россия противопоставляется всей Европе в целом (без учета многочисленных различий, существовавших между самими европейскими странами) и сближается с Азией. Порой опровергать подобные размышления довольно трудно, поскольку люди, говорящие о нашем деспотизме, не формулируют четко, что имеется в виду под «ордынским государством». Однако в последние годы этот термин обосновал в своей «Истории Российского государства» известный писатель Борис Акунин[863]. И поскольку его многотомная серия является сегодня самым популярным изложением отечественной истории (если судить по переизданиям и тиражам), то стоит все же в нашей «ордынскости» разобраться.
По мнению Акунина, государство, сформированное Иваном III, «оставалось “слишком азиатским”, “слишком ордынским”»[864]. Это выражалось прежде всего в концентрации власти, в отсутствии четко работающих министерств, современного типа регионального управления и свода единых правил. «Вся гигантская пирамида держалась на одном стержне: фигуре самодержца, который единственный принимал решения, вплоть до самых мелких. Если совсем коротко сформулировать главную проблему “второго” государства, она состояла в том, что самодержавие еще не научилось делиться властью»[865]. Это, конечно, странное утверждение. Ни один государственный лидер не может принимать все решения вплоть до самых мелких. Он не может за приказных чиновников распределять бюджет и вести учет служилых дворян, он не может за региональные власти творить суд на местах, он не может лично писать все законы. Понятно, что властью самодержец все же делился: с Боярской думой, с дьяками, с воеводами. Способность любого лидера вникать во все дела зависит от его работоспособности и здоровья, но даже самый дотошный царь, король или президент лично решает ничтожное число дел вне зависимости от характера той политической системы, которой он управляет. Не будем, впрочем, придираться к Акунину, который, как беллетрист, выразил, возможно, свою мысль недостаточно четко. Я рискну взять на себя смелость предположить, что он в этих двух фразах имел в виду несколько иное: то, что самодержец не лично, а вместе со своим аппаратом (боярами, дьяками, воеводами) взял всю возможную власть в государстве, не разделяя ее с представителями общества и органами местного самоуправления.
Но, как будет показано ниже, сословное представительство, которое в это время существовало в разных европейских странах, означало вовсе не разделение властей, существующее в современных демократиях, а консультацию монарха с теми представителями общества, которые могут помочь ему в решении фискальных проблем. И если общение «высоких договаривающихся сторон» касалось не только налогов, а более широкого круга вопросов, то происходило это не потому, что государь научился делиться властью, как полагает Акунин, а потому, что тот был слаб, а парламент силен и, соответственно, начиналась жесткая борьба за ресурсы и полномочия. Таким образом, если уж использовать выражение «ордынское государство», то его следует применить к любому европейскому государству той эпохи. Но это по понятной причине бессмысленно: никакого отношения к Орде они не имели. И те негативные черты государственной власти, которые, с точки зрения Акунина, являются наследием Орды, на самом деле имеют совершенно иные причины, о чем немало говорится в этой моей книге. Что же касается раздела власти с местным самоуправлением, то оно, конечно, существовало и в Московии. «Как и в других империях раннего Нового времени, централизованная власть Москвы была скорее мифом, чем реальностью»[866]. При том ничтожно малом размере госаппарата, который имелся тогда в нашей стране, невозможно было бюрократическим способом решать бóльшую часть вопросов. Особенно на местах. Даже воевода, а не то что царь, не решал множества вопросов, встававших на повестку дня в дальних городах и тем более селах. Народ сам худо-бедно справлялся. В XVII в. губные старосты (наши своеобразные «шерифы») ведали расследованиями убийств и разрешением земельных споров, сбором налогов и пошлин[867]. Местным сообществом избирались не только они, но целовальники, губные дьячки, сторожа, палачи, бирючи[868]. В религиозных делах заправляли церковные суды, а мелкие правонарушения крестьян разбирали землевладельцы[869]. Но затем на протяжении нескольких веков во всех европейских странах, включая Россию, число чиновников увеличивалось, размер финансирования госаппарата возрастал, число вопросов, передававшихся на рассмотрение бюрократии, становилось все больше и возникало то современное государство (бюрократическое, фискальное, социальное, как его называют в разных случаях), которое уж точно никто не назовет «ордынским».
Характеризуя «ордынскую модель», Акунин в развитие процитированных выше соображений утверждает, будто ее отличает предельно централизованное государство, где ключевые решения принимаются в ханской ставке[870]. Но современное государство «всеобщего благосостояния» является гораздо более централизованным, чем любое государство XVI в. – от Московии и Литвы до Франции и Англии. Никогда раньше правителям не удавалось собирать такую большую долю богатств общества с помощью налогов и перераспределять ее из «ханской ставки» на самые разные цели: от военных до социальных. Никогда раньше социальные вопросы (борьба с голодом, устройство богаделен, обучение грамоте) не заботило правительства так, как сейчас. Проблемы в давние времена решались на уровне церковных приходов или с помощью благодеяний частных лиц и монастырей. Никогда раньше знания «начальства» о своем народе не находили выражения в столь большом массиве статистических данных, массовых опросов и итогов переписей, как сейчас.
Не государство существует для населения, а население для государства, продолжает дальше Акунин характеризовать «ордынскую модель»[871]. С этим можно, конечно, согласиться. Но так обстояло дело во всех европейских странах до эпохи всеобщих выборов, когда население получило возможность поставить «слуг народа» к себе на службу. Да и при всеобщих выборах это, как известно, далеко не всегда удается. Например, войны, которые часто устраивает государство по сей день, точно делаются не ради интересов населения. Так что к ордынскому наследию данная проблема никакого отношения не имеет.
Воля правителя всегда выше закона: такова следующая акунинская характеристика «ордынской модели»[872]. Но в то время государи часто считали, что их воля выше закона, а что такое закон, разные политические акторы вообще трактовали по-разному. Каков на деле выйдет закон, решалось в ходе борьбы разных групп интересов, и уж точно в эпоху абсолютизма в большинстве европейских стран интересы правителя, его двора и его армии доминировали над прочими интересами.
И еще одну черту «ордынской модели» предлагает Акунин: сакрализируется фигура самого государя. Однако, при всем почитании (порой почти холопском) московских государей, ни богами, ни сынами Неба их никогда не считали. Так что, говоря о «сакрализации», Акунин выражается очень уж публицистично.
При этом, что весьма интересно, важнейшую отличительную черту государственной системы, созданной Иваном III, Акунин в данном контексте не упоминает. Речь идет об «аппарате насилия» – о новой, поместной армии. Ничего общего с ордынской армией она не имела. Как говорилось в первой главе, ее можно было бы сравнить с армией совершенно иного азиатского государства – Оттоманской державы. Но по большому счету поместная (шляхетская) армия – это общая черта стран Восточной Европы, отличающая ее от Европы Западной, где доминировать стали армии наемные. Этот факт гораздо точнее характеризует наше «место на карте» XV–XVII вв., чем любые рассуждения об «ордынской модели».
Для чего Акунину понадобилась «ордынская модель»? Ответ на этот вопрос можно обнаружить в следующем томе его «Истории Российского государства». Подводя итоги развития страны в XVII в., писатель противопоставляет «вертикальную модель» (как он там называет «ордынскую») модели «горизонтальной» (стимулирующей развитие провинций и самостоятельность населения), которую, по его мнению, предлагали крупные государственные деятели той эпохи Афанасий Ордин-Нащокин и Василий Голицын[873]. Насколько можно понять, автор хочет показать, что у азиатской России была европейская альтернатива. Но те страницы, где он непосредственно пишет об идеях двух своих героев, не дают нам оснований для столь масштабного противопоставления моделей. «Новоторговый устав 1667 г., введенный по инициативе Ордина-Нащокина, несколько облегчил положение русских купцов, введя единую продажную пошлину, и запретил иностранным коммерсантам торговать между собой без русских посредников»[874]. Что же в этом «горизонтального»? Налицо нормальный европейский меркантилизм, к которому впоследствии и Петр I склонялся. Меркантилизм, очень нужный для того, чтобы драть со своих купцов деньги на укрепление армии, как делал, скажем, Людовик XIV – главный «вертикалист» той эпохи. Если же взглянуть на Голицына, то из его прожектов (о которых пишет Акунин) следует, что Василий Васильевич хотел дать дворянам возможность ездить за границу, где можно научиться хорошо воевать[875]. Этого же и Петр I хотел ради все того же укрепления армии в рамках своей «вертикальной» системы.
Не было среди правителей Европы XVII в. никаких сторонников «горизонтальной» системы. Высокие налоги и пошлины, огромные по численности армии, стремление ограничить сословное представительство – все это «кирпичики» для строительства властной вертикали. А если «вертикализация» не всегда удавалась, то вовсе не потому, что правители хотели иного, а потому, что сопротивлявшиеся им группы интересов оказывались достаточно сильны, как, скажем, в Англии и Польше. Для понимания сути институтов Московского государства очень важно сравнивать их с институтами современных им европейских государств, а не с институтами, сложившимися в демократическом мире в XX–XXI столетиях.
Историк Даниил Коцюбинский несколько по-другому трактует проблему влияния Орды на Русь, чем Акунин. Он полагает, что именно с момента монгольского нашествия «берет начало самодержавно-рабская/самодержавно-холопская политическая культура России»[876]. Однако далее этот автор отмечает, что древний кодекс варварской чести «Яса Чингисхана» запрещал монголам становиться рабами, и потому татарские воины, в отличие от русских, обладали воинской моралью, предписывавшей им сражаться умело и самоотверженно. А аристократия ордынских татар, в отличие от русской, даже участвовала в выборах хана[877]. Таким образом, согласно концепции Коцюбинского, как Западу, так и Орде рабство не было свойственно, а Русь «зависает» в своем холопском состоянии между двумя вполне достойными цивилизациями. Проблемы нашей страны, по оценке Коцюбинского, начались с недостойного выбора Александра Невского, стремившегося получить от хана ярлык на княжение. «По сути дела, именно он и предопределил весь последующий вектор русской истории»[878]. В то время как «будущие украинцы <…> не прекращали попыток эмансипации от монгольского господства»[879], будущие русские активно устремились в рабство, где по сей день и пребывают. Почему роковой выбор Александра Ярославича предопределил культуру на восемьсот лет вперед, остается из данной концепции не вполне ясно. Ведь если строго следовать логике Коцюбинского, то нельзя даже говорить о заимствовании Русью монгольских институтов (выборности хана) и монгольских нравов (несовместимых с рабством), а можно лишь констатировать специфическое русское холопство, с удовлетворением принятое всем обществом, как только Александр Невский сделал первый шаг.
Вот еще одна теория. Авторами фундаментального исследования «История России: конец или новое начало?» справедливо отмечается, что «непосредственно монголы на эволюцию Руси не влияли, ее новая государственность складывалась под их властью, но без них и помимо них», однако московские князья использовали предоставленную монголами «крышу» для «постепенной консолидации власти и расширения зоны ее влияния»[880]. Если бы не было нашествия, то вечевые начала и межкняжеские конфликты на Руси, по мнению авторов, противостояли бы установлению автократии, но под «крышей» завоевателей легко утвердилась модель централизованной государственности восточного типа, унаследованная от монгольской Золотой Орды[881].
С тем, что монголы дали «крышу», можно согласиться, но с тем, что они дали нам образец для строительства государства, согласиться трудно. Государства вообще не строятся по образцам. Они возникают в борьбе разных групп интересов. «Крыша» может усилить одни группы и ослабить другие. Если некий государь даже имеет в начале своей деятельности образец, то в конечном счете он создает то, что получится с учетом сопротивления, а не то, что виделось ему в светлых мечтах молодости. Так обстояло дело во всех европейских странах, и Россия не является исключением. Все европейцы строили государство Нового времени, проходя через борьбу, и все получили в итоге конструкции, в чем-то сходные, а в чем-то отличающиеся друг от друга. О конкретике этого процесса и пойдет сейчас речь.