На закате третьего дня пребывания в Петербурге, – впрочем, какие уж там закаты в период белых ночей? – Доктор Фауст все еще сидел на скамейке у Черного озера гатчинского Приоратского парка, а Мэтью все еще говорил.
– Я – не ура-патриот, скорее, увы-патриот. Я – аналитик в сфере национальной безопасности и только, а кадровым разведчиком никогда не был и не буду. Однако имею доступ к секретной информации и имею полную свободу в выборе нужных для работы контактов в России и Восточной Европе. Но Светлана – это другое, любовь к ней не имеет к этому никакого отношения, поверьте… Впрочем, если честно, узнав, что именно вы ее учитель и наставник, умолял дать мне возможность встретиться с сыном такого отца! В Москве я буду знакомиться с ее родителями и ближайшими друзьями, заранее уверен, что все они замечательны, но, говоря откровенно, ради них в Россию бы не помчался.
– Тем не менее будете писать для вашего начальства подробный отчет?
– Отчет – разумеется. Но подробно – только о вас.
– И что же напишете?
– О том, что вы разработали инструментарий для глубокого исследования ситуации в России и мире, но поделиться им с общественностью не намерены – ведь говоря со мною, неоднократно упоминали, правда, всегда вскользь, что только я буду знать о существовании вашей теории. Во-вторых, не поинтересовавшись, как у меня с математикой, вы, аргументируя это моей безграмотностью, уходили от изложения любых деталей. Кстати, бакалавром я стал на факультете информационных технологий в MIT[53], так что…
– Понятно…
– Итак, проведя блестящую презентацию своих достижений, никаких тайн вы не выдали. И выдавать, насколько я понимаю, не собираетесь…
– Да, умру довольный тем, что Господь поделился этими тайнами только со мной!
– А можно узнать, Натан Наумович, почему все так категорично?
– Послушайте, Мэтью, давайте обойдемся без иносказаний и признаем, что речь в моих разработках идет о принятии государственных решений, а это может стать интересным только для властных и околовластных кругов. Примерно дюжина стран интуитивно управляется в соответствии с моей теорией, но расскажите вы их руководителям об энергии изменений, об энтропии и остойчивости – и они впадут в ступор, как сороконожки, которым пытаются объяснить, как именно у них взаимодействуют ноги номер двадцать три и тридцать семь. В остальных же странах, особенно в моей и вашей, истеблишмент либо ни черта не поймет, либо ничему не поверит, либо, в худшем случае, поверит, поймет и тут же начнет прикидывать, как бы на основании этого замечательного знания еще что-нибудь где-нибудь хапнуть.
– Что ж, все логично, хотя не учитывает угрозы гегемонии Китая.
– Только не говорите мне, что мои формулы дают реальный шанс на спасение христианской цивилизации!
– Скажу.
И Доктору вдруг расхотелось спорить, потому что в глубине души зашевелилось что-то, даже не червь, а личинка сомнения… хотя личинки вроде бы не шевелятся, ну так и хрен с ними, а вот у него в глубине души взяла да и зашевелилась…
А если то, что он сделал, может применяться не только как работа над прошлыми ошибками? Если имеет смысл пытаться приспособить это для прогнозирования – хотя бы чуть более точного, нежели все до сей поры существующее: от жречески туманных катрен Нострадамуса и бессвязных фраз Ванги до применения теории мартингалов?
Почему-то ничего подобного ему не приходило в голову – слишком безоглядно погружался он в прошлое и бился над тем, чтобы хотя бы его сделать чуть менее туманным и напичканным выскакивающими черт-те откуда случайностями. Но, Господи, у него совсем не было, а теперь уже и не будет времени и сил подумать над будущим! У него из всех дел на земле осталось лишь одно: высчитать, вычислить, проверить, что грозное нарастание энтропии в Стране Советов началось с убийства Льва – да, с такого малозаметного, маленького, вонючего события. И хотя потом было много всего гораздо более грандиозного и трагического, – да хоть бы война, катаклизм из катаклизмов, однако начальной точкой разрушающего роста энтропии все же была операция, руководимая его отцом…
Но что это?! И Мэтью о том же?!
– Натан Наумович, извините, что о личном, но скажите: отец ваш перед смертью думал и говорил об устранении Троцкого? Гордился этим? Раскаивался?
– Такие, как он, были людьми-торпедами: цель, пуск, понеслись. Они создали лучшую в мире разведку, до которой всем остальным было, как до неба, но совершенно искренне считали себя солдатами, для которых не выполнить приказ – это, как роботам Азимова нарушить сразу все три закона робототехники. Маяковский гениально выразил их нутро:
Землю,
где воздух,
как сладкий морс,
бросишь
и мчишь, колеся, —
но землю,
с которою
вместе мерз,
вовек
разлюбить нельзя[54].
Эти евреи, русские, украинцы, армяне, немцы, поляки, латыши были вне своих национальностей, надмирными рыцарями революции – в проржавевших, заляпанных кровью и дерьмом доспехах, но истинными. Они любили революцию, как «внеземную землю», с которой вместе мерзли, – и не могли ее разлюбить. А потому невыполнение приказа того, кто считался на этой «внеземной земле» главным, приравнивали к предательству. Ведь даже Орлов не предал, сумев при этом отомстить Сталину так элегантно, что вслед за Оруэллом вытоптал на Западе любой намек на добрую память о тиране. Конечно, ни отец, ни Судоплатов не верили в примитивное вранье Сталина, будто Троцкий в будущей войне будет на стороне нацизма, но не выполнить приказ не могли. И ни в чем не раскаивались, хотя мало чем гордились… Только перед смертью отец пытался придумать что-нибудь романтически-мистическое, чтобы хотя бы напоследок услышать в приказе «Убить Троцкого!» еще что-то, кроме страха диктатора; стремился подавить в себе смутное ощущение, будто удар ледорубом вызвал смертельную для страны лавину… Пожимаете плечами? В MIT такому не учили?
– Не учили. Объясните, мне это очень нужно. Даже не как профессионалу, а как ребенку, понявшему, что за закрытой дверью ставят ширму для кукольного представления, которое он не увидит.
Доктор Фауст усмехнулся: надо же, какая русская метафора! Этот «вражеский» разведчик, лишивший его последней сказочки под названием «Она», с каждой минутой нравится ему все больше. Он уже почти любит его… нужна ответная метафора… ага, вот! – как умирающий атеист любит случайно оказавшегося у его постели священника – просто за то, что никто другой у его постели не оказался и уже не окажется.
– Ладно, дам вам полюбоваться в замочную скважину, хотя кукол только-только вытащили из чемоданов и сумок.
Сталин был гением тактического действия, но именно тактического, что, собственно говоря, и сделало его копией Бонапарта, которого он превзошел в презрении к людям и самодовольной их недооценке. Однако были все же два человека, первенство которых он нутром, болезненно чувствовал: Ленин и Троцкий. Но превратив Ленина в мумию, попирая во время парадов его усыпальницу, внутреннее преклонение перед «номером один» он в себе все же изжил. А существование Троцкого, «номера два», не давало ему покоя. Хотя бы потому не давало, что заставляло его делать вид, будто он тоже привержен изменениям – а ведь он мечтал о консервации, о превращении страны в милитаристскую империю, которую считал идеальной конструкцией для незыблемости своей власти. Как и Наполеон, ничего более совершенного он себе не представлял; известно ведь, как ему понравились сообщения о том, что после раздела Польши его, генсека компартии, в среде русской эмиграции стали называть Иосифом Первым.
И вот в августе сорокового Троцкого, маниакально приверженного изменениям и неустанно призывавшего к переустройству мира, не стало. Потом еще и война вызвала невероятный всплеск энергии сохранения, – и после нее Сталин забыл свои же слова о том, что победа была обеспечена энергией и талантом молодых наркомов, умеющих решать экономические и организационные задачи невиданной сложности. Все возможные изменения свелись для него к удовлетворению примитивных потребностей милитаризованной империи: приращение территорий, увеличение мощи оружия, выстраивание военного союза с Китаем, голодные массы которого он считал своим личным резервом, и, самое главное, к непрерывной чистке элиты. И в эту Игру он готов был играть бесконечно, тем паче что был уверен, будто знает три волшебные карты… Но вот пришла и ему пора ухнуть в преисподнюю, а вылезшая из-под его сапога элита уже не помышляла даже и о такой Игре. Зато упоенно занялась сохранением самой себя. А для этого страны, комфортной для себя, а для этого – мира, комфортного для страны… Правда, немного подергался Хрущев; правда, пытался хоть что-то изменить Косыгин, но все это уже было похоже на попытки устроить шторм на поверхности болота. А потом совсем уж перестали стесняться: прихлопнули чешские мечтания, возликовали по поводу нефтяной ренты, забубнили о мирном сосуществовании, а когда поняли, что без изменений – уже никак, то было поздно. Таков был путь выстроенной Сталиным страны следом за ним – в преисподнюю. А во время этого в мире – то здесь, то там – били фонтаны энергии изменений, в сравнении с которыми моя несчастная Родина, ставшая заповедником консервации, становилась все более гангренозной… Заодно еще крепла ее скверная репутация – особенно в среде пылких леваков, репутация «отечества», которое не просто отвергло своего пророка изменений, но и распяло его. Вот вкратце все. А на каких исторических и экономических данных будет основано мое доказательство, как буду считать энтропию системы – все это я начну обдумывать не далее как завтра вечером, в своей башне, хотелось бы сказать, что из слоновой кости, но на самом деле – из бетона дурного качества.
Они долго молчали, потом Доктор Фауст все же не выдержал:
– И что же вы ожидаете от ваших вышестоящих, какой реакции на сообщение, что, оказывается, в российской глубинке есть я, алмаз бакинского производства?
– Вы, Натан Наумович, в течение своей долгой жизни много умных вышестоящих встречали?
– Без комментариев.
– Вот и я без них… Хотя нет, все же попробую дать прогноз. Итак, вышестоящие, как и я до прилета сюда, полезут в Google и в базу данных контрразведки, а там обнаружат, что биография ваша, скажем так, разнообразна. Сын знаменитого разведчика, считающегося удачливым террористом, одно время и сам тоже служил в НКВД, правда, не в террористических структурах. Был – как это тогда называлось – верным сыном Коммунистической партии, то есть одобрял и пытался претворять в жизнь все ее решения, как правило, исторические, но принципиально не претворяемые. После изгнания из НКВД занялся наукой, сблизился на время с сформированной Косыгиным группой ученых, разрабатывающих проект вполне разумных экономических и организационных реформ, однако довольно быстро отошел от нее, возможно, по причине продолжающейся опалы отца. Занялся более невинными, с точки зрения властей, и довольно абстрактными проблемами управления персоналом, который в СССР торжественно именовался «трудовым коллективом». Сделал неплохую научную и административную карьеру, однако десять лет назад, без каких-либо видимых причин, отошел от дел, перестал публиковаться и, как сейчас выяснилось, вне какой-либо связи с научным сообществом бился над решением самостоятельно сформулированных абстрактных проблем. Как вы думаете, какое последует заключение вышестоящих?
– Что речь идет о старом мудаке, охваченном тихой манией величия. Отлично, меня это вполне устраивает! Скажите мне, Мэтью, существует ли какая-нибудь клятва, дав которую, вы никогда ее не нарушите?
– За время нашего общения, Натан Наумович, я много узнал о вас и ваших достижениях, за что очень вам благодарен. Но вы обо мне не узнали практически ничего…
– Простите мне мою болтливость, – смиренно произнес Доктор, – но вы слушали меня так внимательно и благодарно, что я незаметно для самого себя настроился на привычных два лекционных часа. Простите!
– Мои предки, – начал Мэтью, – рождались и умирали в штате Пенсильвания. Более всего он известен тем, что именно в Филадельфии принимали Декларацию независимости, однако для русских важнее его неофициальное название – «штат квакеров». Тех самых, чья деятельность в России спасла десятки тысяч жизней…
– Как же, – воскликнул Доктор Фауст, – квакеры, без всякой иронии, это вечное олицетворение сострадания. Достаточно вспомнить, как они спасали голодающих Поволжья!
– И не только Поволжья… Дед мой со стороны матери жил в Бузулуке десять лет, был одним из самых активных работников организаций спасения. Там же женился, а жена его, моя бабушка, была той самой занесенной туда случайными ветрами грузинской княжной, о которой я уже говорил. От нее и от деда – мое доброе отношение к России и Грузии, знание этих двух языков. Стало быть, как вы поняли, я – из старинного квакерского рода, в первой половине девятнадцатого века пошедшего вслед за Элиасом Хиксом по пути либерализации и возвращения к пасторской форме богослужений. Тем не менее запрет клясться и давать какую бы то ни было присягу для меня свят, вот поэтому, в частности, я никогда не стану кадровым разведчиком, не буду иметь никаких чинов и званий и останусь свободным, объективным исследователем. Так что если вы хотите предложить мне что-то такое, на что смогу согласиться, то придется довериться простому честному слову.
– Тогда дайте мне его в том, что если я передам вам все подробности о моих разработках, то ничего из них, а также из того, что может быть из них развито, не будет использовано против родных для меня стран – России, Азербайджана и Израиля. Дайте мне в этом свое честное квакерское слово.
– Прежде чем давать его или не давать, я хотел бы получить ответ на очень важный вопрос. Есть Светлана, с которой у вас отношения, как мне кажется, гораздо более глубокие, чем у учителя и ученицы, – только не думайте, бога ради, будто имею по этому поводу какие-либо претензии: я люблю ее, а потому готов пуститься с нею в совместный путь, приняв весь принадлежащий ей багаж. В точности как и она, надеюсь, готова выделить место для моего. Есть, кроме того, ее друзья, тоже ваши ученики, которые живут рядом с вами. Есть, в конце концов, бывшие ваши коллеги и единомышленники, которые к этим разработкам отнесутся с должным вниманием. Почему же вам хочется передать их именно мне, человеку, которого и трех дней не знаете?
Доктор Фауст начал отвечать – и много горечи было в его голосе.
– Светлана?! Да смирись она хотя бы с тем, что я жив еще и потому, что мне кем-то или чем-то поручено создание теории остойчивости систем-сообществ, то я конечно отдал бы все в ее руки! Но нет, она, с ее прекрасным умом и глубоким образованием, реагировала и реагирует на мою работу, как на наличие у меня неприлично живучей и требовательной жены. Коллеги?! Конечно, среди них есть квалифицированные ученые, но расскажи я им завтра о своих идеях, они завопят, как священник, вдруг обнаруживший на своем аналое возмутительно неканоническое Евангелие, подброшенное, конечно же, самим Сатаной… Единомышленники?! Все, кого я сейчас упомяну, живы, дай им Бог всего самого хорошего! Однако же вынужден перечислять их имена так, будто составляю мартиролог. Они все ярко одарены и были рождены для того, чтобы стать выдающимися учеными, – но никто не стал, даже и не сделал такой попытки, потому что мачеха Родина превратила науку в резервацию для тех, кто умнее, дабы не путались под ногами тех, кто наглее.
Вот их имена: Антон, Ксения, Юрий, Сергей, еще один Юрий, Аня, Маргарита, Светлана, Роман, еще один Роман, Костя, Саша, Елена…
Никто из них не нищенствует, все удачливы, все полезны, почти у всех – ни в чем не нуждающиеся семьи, а у немногих остальных – конечно же, еще будут. Они много и толково работают; они хорошо отдыхают, путешествуют, чем-то увлекаются, но каждый божий день каждый и каждая из них хоронят свою одаренность и свое призвание.
Они – те, кто мог бы составить наполненный жизнью ствол моей Школы, и от него наверняка разрослись бы во все стороны ветви и веточки.
Они бы подхватили мои идеи, они бы нещадно критиковали их, отвергали, но и развивали всем на диво – однако ничего этого нет. И не будет.
Невыносимо печально, что у меня нет детей, но еще печальнее, что нет учеников.
Не знаю только, кому и чему это приговор: одному ли мне или еще и России, и русской цивилизации.
…Он приехал в аэропорт рано, но она уже ждала его неподалеку от стойки регистрации.
Для нее словно бы осталась позади пора сверкания, уже несколько утомляющего старые глаза Доктора, сверкания, похожего на праздничный блеск бальных туфель, изумительно ладных, но мучительных для его натрудившихся стоп.
– Даже и не подумаю извиняться и сожалеть! – это вместо «Доброе утро!». – Видела, как тебе больно, но считала и считаю, что это справедливо. Ведь во время почти всех наших встреч, за очень редкими исключениями, ты лишь первые пятнадцать, максимум двадцать минут бывал только со мной. А потом – опять принимался думать о том, о чем недодумал до скайп-соединения. Ни разу не потерял нить разговора, не переставал смотреть на экран, но видел, конечно же, там не меня, а формулы, таблицы и графики, от которых вынужден был недавно оторваться. Разве не так?
– Так! – и тоже без «Доброе утро!». – И ты в отместку заставила меня вдосталь нахлебаться ситуацией «рядом со мной, но не моя». Поздравляю, удалось. Однако миг последнего торжества я тебе все же сорвал: сказался измученным и на прощальный ужин в вашу роскошную «Гельвецию» не явился. И ты не смогла, одной рукой поднимая бокал за мое здоровье, другой поглаживать руку Мэтью. А ты ведь на это рассчитывала, правда? Что ж, мы друг друга стоим, но за одним исключением: я, для того чтобы тебя проучить, никогда бы не использовал никого третьего. Тоже, между прочим, способного мучиться от боли. Но тебе на твоего замечательного жениха наплевать, впрочем как и на меня.
– Ошибаешься! На него – гораздо больше, чем на тебя! Я проплакала всю ночь после того, как сказала ему, что сбежать из тюрьмы под названием «Доктор Фауст» мне не удалось. При тебе, если помнишь, ни разу слезинки не проронила, а при нем ревела. Он меня утешал… Он и сейчас ждет на улице, сумев не попасться тебе на глаза. Я слезами и соплями захлебывалась, а он повторял, что ты – гений, а полюбить гения – величайшее несчастье, которое может свалиться на женщину. Но и величайшая награда… Что именно так Бог наградил меня внутренним светом… Квакер, что с него возьмешь… Иди, опоздаешь… Вторник пропустим, я еще буду в Москве, а в следующую субботу – как обычно… Нет, по-другому. Поедим вместе. Я буду завтракать, а ты ужинать…
Так прошло одиннадцать месяцев – до того самого дня, когда Доктор Фауст угодил в апреле 2019 года в «первую губернаторскую палату».
Вторники они проводили, кто как мог и хотел, коротко беседуя по ватсапу.
– Привет, ты как?
– Нормально. По возрасту и даже лучше того. А ты?
– Тоже о’к. До субботы. Обнимаю!
– А я – так даже и целую!
По субботам же – ритуальная «совместная» трапеза. Для нее, живущей близ самого сердца Pax Americana, сравнительно ранний (ведь суббота же!) девятичасовой завтрак. Для него – неестественно ранний ужин в четыре часа пополудни (пять часов в те месяцы, когда в Штатах воцарилось зимнее время). Однако эта разница не влияла на отображаемое камерами содержимое столов: два яйца всмятку у него, одно, сваренное «вкрутую» – у нее; паштет из печени трески у обоих («Только витамин D сохранит в целости мои старческие кости», – объяснял свой выбор Доктор Фауст; «Просто вкусно!» – а так Светлячок); злющий, распахивающий слезные железы лук – в Недогонеже, корректные листья салата и корзинки артишока – в округе Колумбия. Тосты. Кофе без кофеина – у нее. И азербайджанский чай со щедрым содержанием всего, чем тот славен, – у него.
– Ведь вредно же так чифирить! – пыталась она его урезонить.
– Чай не пьешь, силы где берешь? – неизменно отвечал он пословицей, авторство которой приписывают себе и азербайджанцы, и грузины, и краснодарские чаеводы. Да кто только не приписывает.
– Интересно, зачем тебе силы ночью?
– Думать…
И действительно, все реже ему хотелось спать, однако и бессонница со всеми подлыми ее замашками теперь его не терзала.
Зато благословенная «малосонница», дарующая дополнительные часы плодотворной работы, случалась все чаще. И тогда светилось окно на шестнадцатом этаже башни – чуть ли не единственное во всем огромном спальном районе, уснувшем в вечной иллюзии, будто хмурый, ленивый рассвет будет мудрене́е ночи.
И предчувствие «последнего сказанья» крепло в Докторе Фаусте, а пушкинское:
Когда-нибудь монах трудолюбивый
Найдет мой труд усердный, безымянный,
Засветит он, как я, свою лампаду —
И, пыль веков от хартий отряхнув,
Правдивые сказанья перепишет…[55] —
даровало надежду на то, что не исчезнут бесследно результаты и его усердного труда. И если Мэтью согласится взвалить на себя миссию «монаха трудолюбивого», то стоит завещать эту лампу ему, дабы не тратил время на поиски подходящей «лампады».