«Был у меня в Марселе агент, – рассказывал отец, – погибший, скорее всего, во время оккупации, но тогда, в самом начале тридцатых, припасенный мною на всякий случай. Глубоко “спящий”, так и не “проснувшийся” агент, настолько никчемный и завербованный буквально между делом, походя, что я о нем даже в Центр не сообщил. Тихий, почтенный раввин не от мира сего, раньше живший и толковавший Тору в Белостоке, потом как-то оказавшийся у Средиземного моря, но, по-моему, даже этого и не заметивший, поскольку какая, в сущности, разница, где находится то хасидское гетто, в которое он сам себя добровольно заточил – близ Гродно или в Марселе?
Он и рассказал под большим секретом, что в девятнадцатом году, на иудейском кладбище Белостока собрались безлунной ночью десять бог знает как добравшихся туда раввинов. Вернее, девять неизвестно как добрались, а десятым был он сам. И прочитал этот миньян шепотом, но хором – тайное и страшное заклинание из Каббалы, такое страшное и такое тайное, что никто из живущих не должен произносить его, даже и мысленно, более одного раза. А несло это заклинание проклятие Лейбе Бронштейну, который известен миру под другим именем – ты же понимаешь, мальчуган под каким?
И означает произнесение этого тайного и страшного заклятья, что никогда проклинаемый не достигнет главных своих целей; никогда не осуществит самые заветные свои планы. И не мирной смертью он умрет, а рука его убийцы будет тайно направляться волею какого-нибудь еврея.
Сам не понимаю, мальчуган, почему вся эта чушь так прочно засела у меня в голове, – рассказывал отец, – но засела. А когда Сталин, против своего обыкновения, осадил Берию, требующего после провала группы Сикейроса самого сурового для меня наказания, чушь эта стала глубокой моей убежденностью. Мне будто шепнули, что вождь каким-то образом покопался в моей памяти и тоже узнал о заклятии; что я получу право на любое количество попыток уничтожения Льва, и здесь главное – не повторять ошибку с групповым штурмом; раввин сказал об одинокой руке убийцы, а значит, надо рассчитывать на одинокую руку, как бы нелепо это не выглядело.
Я желал Каридад, хотя она была мне отвратительна. Не внешностью, как раз во внешности ее ничего отталкивающего, кроме какого-то страшного блеска глаз, не было. Зато блеск был такой, что одно время думал, будто она завзятая морфинистка. Но нет, разве что кокаином иногда баловалась, однако кто из богемы, кишащей леваками, как заводь – мальками, не баловался? Да и мы, разведчики, чудо-порошок не отвергали… считая себя, конечно, не богемой, а, как бы это сказать, катализаторами гниения старого мира.
Ох, догадаться бы тогда, как мерзотно начнет вскоре подгнивать и новый мир, так и не расцветший! Впрочем, что уж греха таить, догадывались, – кому, как не нам, лучшим, было догадываться! Но уж больно сумасшедшая пошла игра, из таких игр не выходят полностью и окончательно – точно так же, как не излечиваются полностью и окончательно алкоголики и наркоманы.
А потом, во время войны, когда каждый день был рисковее русской рулетки, мы таблетки с кокой вообще пачками глотали, чтобы спать по три-четыре часа в сутки, а то и вовсе не спать. Отсюда, мальчуган, и жуткая моя язва. В поставках по лендлизу эти таблетки были для нас едва ли не важнее “виллисов” и “джипов”! – а как иначе, если прилечь можно было только тогда, когда Сталин уезжал на свою Ближнюю дачу…
Но он-то поспать уезжал, а я – на аэродром, благословлять заброс очередной группы. Потом, пока не получишь сообщение о благополучном ее прибытии на место, все равно не уснешь, а там и вождь обратно в Кремль мчит – вот и бодрствуй дальше, служивый, “Не спи, не спи, художник, не предавайся сну…”[30].
Опять меня в сторону повело, вернусь к Каридад…
Да, она была мне отвратительна, а все равно хотел ее зверски.
Попробую объяснить, чтоб не сплошная достоевщина получилась.
Вот сидим мы в автомобиле: она, стильно одетая дама, – недаром ее бывший муж обеспечивал модной одеждой пол-Испании, – элегантно курит за рулем; я, представительный кабальеро, элегантно курю на переднем сиденье…
Ведем неспешную беседу – и со стороны, наверное, кажется, будто мы провели уже сиесту в дорогом отеле, на кровати стиля ампир и теперь лениво обсуждаем, не стоит ли завтрашнюю жаркую сиесту провести в другом дорогом отеле, на жаркой кровати стиля модерн…
А на самом деле, мы отсчитывали минуты от того момента, как Рамон вошел в особняк Льва, спрятав под плащом ледоруб и нож.
Даже во время этого жуткого ожидания я думал о том, откуда у нее, красавицы, аристократки, матери пятерых детей, истовой католички, а потом последовательно анархистки, троцкистки, сталинистки – и все это тоже истово, тоже без остатка, тоже со всеми потрохами и натруженными женскими органами, – откуда у нее этот лихорадочный блеск черных, как у испанок водится, глаз?
И в который уж раз себе ответил, что ее, молившуюся и рожавшую, рожавшую и молившуюся, томит жажда быть причастной к коренному, кардинальному, глобальному, космическому переустройству старого мира.
Что она, – Бог, прости мне это кощунство, если, конечно, Ты есть! – мечтает повторить деяние Девы, которой, молясь с искренними, горючими слезами из лихорадочно блестящих черных своих глазах, завидует.
Да, завидует Ей, которой ценой заклания Сына удалось превратить ленивый ход истории в спотыкающийся бег.
И тоскует, что трое ее сыновей так скучно буржуазны, и радуется, что есть еще четвертый сын, которого она только что отправила свершить нечто, соразмерное подвигу Христа.
Но это я, мальчуган, пытаюсь анализировать потоки истерического бреда, который мы с Павлом и Берией, ее любовником, в ней поощряли. И при этом трезво, как полагается разведчикам, – а мингрел нашу профессию, хоть и не был профессионалом, знал и понимал нутром, – оценивали ее непомерное честолюбие, побуждающее ее превратить неуклюжую телегу истории в гоночное авто.
Тщеславной сукой была Мария Каридад Меркадер, в девичестве Мария Каридад дель Рио, – и потому я не мог думать о ней без омерзения.
Красива и смугла была Каридад, взрывчатая смесь испанской, каталонской и французской пород – и потому я не мог не желать ее.
И еще в одном не сомневался тогда, сидя рядом с нею и сжимая ее колено: если б в Испании ее завербовал не я, советский резидент, а кто-то из троцкистского Четвертого интернационала, она убеждала бы сына убить Сталина по заданию Льва с той же страстностью, что и Льва – по заданию Сталина.
Ей было решительно все равно, кого из них убивать, так же как Герострату было безразлично, какой храм поджигать. Он ведь понимал, что главное – потрясти толпу бессмысленностью поджога, а уж она, толпа, сама потом назовет сожженное шедевром всех времен и народов.
Вот и Каридад понимала, что кого бы из двух идолов того времени, Льва или Сталина, ни убить, толпа непременно будет на стороне убитого, будет искать в нем несуществующие достоинства, назовет пророком… Но откуда ж было ей, психопатке, знать, что на самом деле все было предопределено уже давно, теми древними словами, которые произнесли на кладбище Белостока десять пейсатых мудаков. Тьфу, самому противно, какую мистическую херню я несу и, главное, сам в нее верю!
Вот только до сих пор представить не могу: какими тайными волнами передалось вождю ощущение той предопределенности? Как он прочувствовал, что устранение Льва должен организовать еврей? Ведь не подслушал же слова белостокско-марсельского раввина о том, чья воля должна направлять руку убийцы!
Или даже это он оказался способен подслушать?!
Как же страстно Каридад убеждала Рамона! Впервые в истории разведки агент, посылаемый на смертельно опасное задание, воодушевлялся не резидентом (мне, резиденту, делать на этом сеансе накачки было нечего), а матерью. А когда Рамон вошел во двор особняка-крепости Льва, чтобы показать ему свою статью о величии исторической миссии Четвертого интернационала, а потом садануть как следует ледорубом по башке, я поздравил себя с тем, что верно оценил туповатость охраны, и еще крепче сжал колено Каридад, и сладко представил, как ледоруб делает свое дело с головой великого мыслителя, а я, в честь этого, делаю свое – с любовницей великого наркома.
А еще подумал, что фотографии Рамона, ледоруба и разнесенной ими головы в обрамлении аршинных заголовков появятся на первых полосах крупнейших газет мира, но фотографии Каридад и мои… скорее даже, не фотографии, а фотки, как сейчас принято говорить, будут по-прежнему красоваться лишь в наших досье.
И неожиданно позволил себе быть откровенным, что для разведчика моего класса недопустимо:
– Не беспокойся, – сказал я ей, – Рамон будет отрицать малейшую связь с нами, и в Советском Союзе о его геройстве знать не будут. Он будет придерживаться той легенды, что я для него составил: убийство, совершенное журналистом Джексоном из жгучей ревности – ведь Лев, старый мудак, не преминул оприходовать его горячо любимую невесту… Просто так оприходовать, между двумя статьями… только из-за того, в сущности, что дело его жизни, мировая революция, хиреет, – так надо же хоть в чем-то, хотя бы в траханье проявлять негасимость своего пламени! Но не беспокойся, Каридад, максимум, что грозит твоему сыну, – двадцать лет тюрьмы. Ты даже успеешь его обнять, если проживешь их тихо и незаметно. Ты поняла меня? Именно тихо и именно незаметно.
Знаешь, мальчуган, почему я так долго не рассказывал тебе обо всем этом? Потому что не мог подобрать зримый образ того, как после тех моих слов преобразилась Каридад.
И только сегодня на рассвете, когда ты еще сопел во все сопелки, я нашел наконец метафору – и наглядную, и точную, и не банальную.
Представь себе горную речку: стремительную, чистую, устраивающую завихрения вокруг каждого валуна, чтобы сорвать его с места и понести в себе – не потому понести, что он ей так уж нужен, просто наличие в ее течении таких, как он, есть верный признак ее неудержимости.
Теперь вообрази, что уже на предгорье, на почти равнине, эти валуны, так послушно несомые, вдруг заартачились и как-то сумели сбиться в плотину – а у реки уже не хватает стремительности их разметать. И вот, буквально на исходе сил, она просачивается между ними, и по равнине теперь течет нечто мутное… Вот так Мария Каридад Меркадер, в девичестве Мария Каридад дель Рио, перестала быть мне желанна.
Мне даже стало жаль ее. Так жаль, что я, опять же вопреки конспирации, позволил нам задержаться и увидеть издали, как полицейская машина увезла Рамона, а медицинская карета – Льва.
Мы с нею тут же отправились на Кубу. Хочешь спросить, волновался ли я в течение суток, когда Лев все еще отчаянно пытался остаться в этом мире? Нет, даю слово, что не волновался. Я не сомневался – какое глупое, какое недостойное стойкого коммуниста и отъявленного материалиста признание! – в силе древних и темных слов каббалы… и чувствовал, что в них едва ли не больше меня верит Игрок, как-то прознавший о том, что прозвучало в девятнадцатом году на еврейском кладбище Белостока[31].
И Каридад не сомневалась, только все более тускнела, будто бы глина и лёсс, среди которых ей приходилось теперь течь, отдавали ей все больше своей мути.
Полгода мы отсиживались на Кубе, где у нее были родственники, – плавились там от жары, ловили рыбу, ходили под парусом… Потом пересекли Штаты, а из Сан-Франциско, – я заодно укрепил там сеть, позже сильно пригодившуюся для выхода на Оппенгеймера и последующего внедрения наших агентов в сердце атомного проекта, – отправились в Китай…
И уже оттуда не спеша по КВЖД и Транссибу попали в Москву…
Так и не прикоснулись друг к другу, хотя часто спали на одной кровати и часто переодевались, находясь в одной спальне или ванной – но нагота наша порождала у нас только равнодушие и скуку, как это бывает у прочно надоевших друг другу супругов.
Не знаю, как она, а я вернулся домой изголодавшимся по бабам сильно изголодавшимся, хотя, казалось бы, рядом так долго была та, которую недавно мысленно брал в самых немыслимых позах, чаще всего ее унижающих… И это воображаемое унижение самки, переступившей через свое материнство, доводило меня до исступления. Но не прикоснулись мы друг к другу, когда все нас к этому подталкивало.
Иногда спрашиваю себя: может быть, я подспудно боялся Берии и потому не решался запрыгнуть на его суку?.. на одну из его сук, хотя он не был банальным трахарем-джигитом, чемпионом в том виде спорта, которым так увлекаются грузины и вообще кавказцы – он искренне любил всех, кого укладывал, пусть всего лишь час, но любил. Он, единственный из окружавших Сталина, был не банален ни в чем, даже в понимании сути научных задач или наших с Павлом специфических проблем. А уж как руководителю гигантских проектов не было и нет ему равных ни среди наших, ни среди заграничных.
Но нет, мальчуган, дело было не в Берии и не в страхе перед ним. А в том было дело, что мы с Каридад руками ее сына уничтожили мечту одним рывком сделать жизнь человечества гармоничной и разумной. Да, этот рывок дался бы ценою десятков миллионов жертв, но их можно было бы помянуть когда-нибудь потом – всех помянуть, без разбора: коммунистов и монархистов, красных и белых, богатых и бедных; и тех, кто своею кровью заправлял двигатель стремительно несущегося Авто Истории, и тех, кто своими телами укладывался под его колеса комфортным дорожным полотном.
Конечно же, вождь врал, когда говорил, что в будущей схватке с нацизмом Лев и его сторонники поддержат Гитлера – ничего общего не могло быть у фюрера, который носился с идеей будущего счастья для избранных, со Львом, жившим мечтой о будущем счастье для всех.
Лев мечтал стать пророком – был им до самой последней секунды, им и остался после смерти.
Гитлер хотел стать новым богом – был им до последней секунды и прослыл после смерти воплощением дьявола.
Бонапарт любил Игру, играл до последней секунды и был обожествлен потомками тех, кого так безжалостно швырял на игровой стол.
Наш же вождь тоже пытался играть до последней своей секунды, однако ее-то, эту секунду, засуетившиеся соратники ему не оставили.
И возможна ли участь более жалкая?!
Рамон держался за мою легенду стойко целых шесть лет. Потому и не был повешен – убийство на почве ревности в испаноязычной стране так строго не наказывается. Но потом его узнал какой-то участник Гражданской войны, и с той поры отпрыск чтимой в Испании семьи Меркадеров отбывал срок в комфортабельной камере с холодильником и телевизором. Раз в неделю его вывозили обедать в лучший ресторан города – деньги на это Контора по своим каналам заводила… Он даже успел, не выходя из тюрьмы, жениться. А Каридад успела его обнять, поздравить с вручением Звезды Героя, но особой радости все это ни ему, ни ей не доставило… Да, проходит время и проходит мирская слава. Особенно у нас, у засекреченных разведчиков, к которым слава если и приходит, то тоже секретно.
…А секса между мною и Каридад после того, как Лев испустил дух, не могло быть физически: мы ведь с нею превратились друг для друга в деда и бабку из народных сказок: золотое яичко разбили, Колобка не удержали, а великую мечту революционеров вытащили на солнце, где она растаяла, как Снегурочка».