Мундир для Лёхи нашёлся у Данилы.
— На, — Данила швырнул свёрток на кровать в 410-й. — Старый, прошлогодний, я из него вырос в плечах. Тебе будет велик, но лучше, чем твоя серая роба. Хоть на человека похож будешь.
Лёха держал красно-чёрный мундир Волковых, как держат чужую драгоценность.
— Это… с гербом рода. Мне нельзя в гербе Волковых. Я Щёлков.
— Спорешь герб. — Данила махнул рукой. — Или не спарывай. Скажешь, что ты мой оруженосец. — Он хмыкнул. — Шучу. Спори.
Кирилл сидел на подоконнике и смотрел на них двоих — на волчонка, который проиграл отцу и злился на весь мир, и на лопоухого мальчишку, который никогда не был на банкете. Странная компания. Безродный, наследник Столпа и должник Черновых. Если бы кто-то описал ему это в прошлой жизни, Рэн рассмеялся бы в лицо.
Рэн не умел смеяться. Рэн умел только выживать.
А Кирилл — учился. Медленно, криво, через подвалы и чужие мундиры с распоротыми гербами.
Банкетный зал Академии в обычные дни служил трапезной для старших курсов. На Зимний Турнир его преображали: убирали длинные столы, выкатывали круглые, стелили скатерти, зажигали рунные светильники под потолком — мягкий золотой свет, ровный, без теней. Музыканты в углу — струнный квартет, второкурсники с музыкального факультатива. Никто не знал, что в Академии есть музыкальный факультатив, но он был.
Кирилл вошёл и сразу сделал то, что делал всегда, входя в новое помещение: посчитал.
Выходы — три. Главный, служебный за музыкантами, аварийный у дальней стены. Окна — высокие, в две створки, выходят на двор. Людей — около двухсот, плотность Ядер от Искры до Грома. Преподаватели — у дальней стены, отдельным кругом. Директор Северов — в центре их круга, однорукий, прямой, с орденами; рядом — Корнеев, кора и шрамы.
И в дальнем углу, у служебного выхода, — двое в гражданском. Те же. Канцелярия не уходит даже на праздник.
Кирилл отметил всё за три секунды. Профессиональная деформация. Деформация выживания.
— Расслабься, — сказала Лера, появляясь сбоку. Бело-синее платье вместо мундира, волосы распущены — впервые Кирилл видел их распущенными, светлые, до плеч. Без хвоста, без фарфоровой маски лицо казалось моложе. Человечнее. — Ты считаешь выходы. Я вижу по глазам.
— Привычка.
— Плохая привычка для банкета. — Она взяла с подноса проходящего официанта бокал — морс, не вино, первокурсникам вина не наливали. Протянула второй Кириллу. — Держи.
Кирилл не взял.
— Спасибо. Я воздержусь.
Лера посмотрела на него. На бокал в своей руке. На его руку, не потянувшуюся навстречу.
— Ты думаешь, я тебя отравлю.
— Я думаю, что не пью того, чего не открывал сам.
— Разумно. — Она не обиделась. Поставила второй бокал обратно на поднос. — И параноидально. Хотя в твоём случае паранойя — это, кажется, форма здравого смысла.
Они отошли к окну. Музыка, гул голосов, звон бокалов. Артём Чернов сидел за дальним столом со своей пятёркой — тихий, непривычно тихий, ковырял вилкой в тарелке. Данила обнаружился у стола с закусками, где громко спорил с кем-то о технике «Волчьей Пасти», размахивая куриной ножкой. Лёха в великоватом мундире со споротым гербом жался к стене, не зная, куда деть руки, и Марго — в простом тёмном платье, тихая, незаметная — что-то ему говорила, и Лёха кивал, благодарный за то, что хоть кто-то с ним разговаривает.
Команда. Хотя ещё не команда. Пять человек, которых Кирилл не выбирал, но которые почему-то оказались рядом.
Один из них — крот.
— Выйдем на балкон, — сказала Лера. — Здесь душно.
Балкон выходил во внутренний двор. Снег перестал. Небо расчистилось — впервые за неделю, — и над Москвой стояли звёзды, редкие, зимние, колючие. Холод обнял сразу, забрался под мундир. Лера накинула на плечи бело-синюю шаль, и иней не нарастал вокруг неё — она его придерживала, как придерживают дыхание.
Внизу горели фонари. Двор был пуст. Музыка из зала доносилась приглушённо, как сквозь воду.
Они стояли молча. Долго. Кирилл ждал — Лера привела его сюда не подышать. Ледовские ничего не делают просто так.
— Моя мать умерла, когда мне было шесть, — сказала Лера.
Кирилл не повернулся. Понял: если повернётся, она замолчит. Такие вещи говорят в темноту, не в лицо.
— Лёд, — продолжила она. — Стихия Ледовских. Сильная, чистая, родовая. Мать была сильнее отца — её называли лучшей за три поколения. И она… перемёрзла. Так это называется. Когда контроль уходит, и стихия замораживает не мир, а носителя. Изнутри. Я помню — её руки. Под конец они были как стекло. Прозрачные. Я трогала их и не могла согреть. — Пауза. — Мне было шесть. Я думала, если буду держать достаточно крепко, она оттает.
Снег под фонарями. Звёзды. Музыка сквозь воду.
— Отец после этого изменился, — сказала Лера. — Он всегда был холодным — Ледовские все холодные, это профессиональное. Но после матери он стал… выверенным. Каждое слово — расчёт. Каждый шаг — ход. И я стала ходом. Не дочерью — фигурой. «Идеальная Ледовская»: контроль, расчёт, лёд. Меня учили не чувствовать, потому что чувство — это перемёрзнуть. Это умереть, как мать. Прозрачными руками.
Она наконец повернулась. Лицо без маски. Кирилл впервые видел его настоящим — не фарфор, не лёд, а лицо девочки, которая в шесть лет грела стеклянные руки мёртвой матери.
— Иногда, — сказала Лера, — я хочу просто не считать. Один раз. Один вечер. Не просчитывать каждого человека, каждый разговор, каждый ход на десять шагов вперёд. Просто — быть. Как все. Как Волков, который орёт о куриной ножке. Как твой Лёха, который радуется чужому мундиру. — Голос дрогнул, едва-едва, под скулой. — Но я не умею. Меня отучили. И я смотрю на тебя, Громов, и думаю: вот ещё один, кто разучился. Кто считает выходы на банкете. Мы с тобой — два человека, которых научили не жить, а выживать. И мне страшно, что это всё, что у нас есть.
Кирилл смотрел на неё.
И впервые за две жизни почувствовал, как трещит стена. Не фиолетовая трещина в Ядре — другая. Та, которую он строил тридцать четыре года, кирпич за кирпичом, после клинка в спину. Стена, за которой не было никого, кому он позволил бы войти.
Лера стояла перед ним, выложив наружу самое мягкое, что у неё было, — и ждала. Не игры. Не хода. Правды.
И Кирилл — почти. Почти сказал.
Я не тот, кем ты меня считаешь. Я не безродный. Я даже не семнадцатилетний. Внутри этого тела — тридцать четыре года, две жизни, чужой мир, который ты не можешь вообразить. Я Громов. Кирилл Громов, последний — или предпоследний — Пятого Рода. И я тоже устал считать. Я тоже хочу один вечер просто быть. С тобой. Здесь, под этими звёздами, которых я не видел в той жизни ни разу, потому что в той жизни я смотрел только под ноги и за спину.
Он открыл рот.
И мир качнулся.
Не двор. Не балкон. Внутри. Ядро дёрнулось — резко, неправильно, будто кто-то выдернул из него опору. Жар разлился по горлу, спустился в грудь, и Кирилл понял за долю секунды, как понимал всё, — это не резонанс. Не седьмой канал. Это —
— Кирилл? — Лера схватила его за локоть. — Ты белый. Что с тобой?
Яд.
Бокал. Он не пил из бокала. Он отказался. Но —
Закуски. Стол с закусками. Он съел что-то полчаса назад — машинально, не думая, кусок хлеба, потому что Лёха протянул, потому что Лёха всегда протягивает хлеб, потому что хлеб от Лёхи был единственным, чему Кирилл за месяц позволил себе доверять не глядя.
Хлеб.
Седьмой канал вспыхнул — не по его воле, против воли, выворачиваясь, как от чужой стихии, только чужой стихии не было, был яд, разъедающий контроль, растворяющий те три слоя дисциплины, которые он держал семнадцать лет.
— «Слеза Полыни», — выдохнул Кирилл. Сам не зная откуда — тело знало, Ядро знало, эта горечь под языком была из прошлой жизни, из чужого мира, где травили так же изобретательно. — Алхимия. Чёрная.
— Что? — Лера держала его, не давая упасть. — Кирилл, какая полынь, что ты…
Он не ответил. Не мог. Жар поднялся к лицу, и Кирилл почувствовал, как под кожей, на запястьях, на шее, расползается то, что Марго гасила каждое утро по миллиметру.
Фиолетовый.
Не слой. Не трещинка под мундиром. Сеть. Молнии. Расходящиеся по рукам, по горлу, к скулам — наружу, при свете рунных светильников, под звуки струнного квартета, на глазах у двухсот человек, трёх судей, директора-Грома, куратора и двоих в гражданском у служебного выхода.
Лера смотрела на его лицо. На фиолетовые молнии, проступающие сквозь кожу.
И не отпустила локоть.
— Марго, — сказала она. Ровно. Громко. На весь зал, перекрывая музыку. — МАРГО!
Музыка оборвалась.